Глава вторая
Сколько недель я страстно желал пойти в школу — это приключение, в сияющих красках расписанное моим отцом, откладывалось лишь из-за моей подверженности самым распространенным микробам. Но теперь, когда день настал, меня охватила паника. Пока мама наводила последний глянец, застегивая мне пуговицы на новых синих брюках из саржи и одергивая вязаный джемпер, я со слезами на глазах умолял ее не отпускать меня. Она рассмеялась и поцеловала меня.
— С Мэгги у тебя все будет в порядке. Смотри, вот твой новый ранец для учебников. Надень его, как настоящий мальчик.
Ранец, хотя и пустой, действительно поддержал меня. Я почувствовал прилив сил, однако чуть не подпрыгнул от внезапного стука в дверь.
На пороге стояла Мэгги, со своим обычным выражением, смиренным и приниженным, — спутанные локоны падали ей на глаза, взгляд которых был таким же туповатым, но трогательным, как у скота-молодняка горной Шотландии. Она была дочерью деревенской прачки, известной растрепы, от которой давно убежал ее муж и которая, оплакивая участь своего брошенного чада, сделала из Мэгги рабочую лошадку. Мэгги, одетая в старую, подрезанную снизу твидовую юбку, которую дала ей моя мама, с заштопанным на одном колене чулком, едва ли казалась со стороны хотя бы мало-мальски грациозной. Далеко не глупая, но, что называется, себе на уме и с тяжелым угрюмым характером, свидетельствовавшим о чрезмерном труде и дурном домашнем обращении, она подвергалась безжалостной травле со стороны деревенских мальчишек, кричавших «дура Мэгги» и все же опасавшихся ее, потому что у нее была крепкая рука, метко бросавшая собранную на берегу круглую гальку, которую Мэгги носила в кармане. Но для меня она была и наперсницей, и наставницей. Я действительно доверял ей, как и моя мама, которая любила Мэгги и всячески поддерживала ее. Несмотря на ее многочисленные обязанности — после школы редко кто видел ее без узла с бельем или без доспехов из молочных бидонов, которые после обхода она должна была начисто отмыть на ферме, прежде чем приступить к последнему своему заданию: покормить кур, — она была во время долгих летних каникул кем-то вроде моей няньки, забирала меня днем на прогулку в те дни, когда я в очередной раз выздоравливал. Мы совершали наше любимое паломничество вдоль берега, минуя по пути одинокий заброшенный коттедж со ржавой решеткой для вьющихся растений, именовавшийся Роузбэнком, где, как оказалось, к моему вечному позору, я и родился. Как столь важное событие могло произойти в столь печальном здании, уразуметь я не мог, но, по-видимому, это было так, поскольку, когда мы проходили мимо Роузбэнка, Мэгги принималась в страшных, но убедительных деталях описывать, несомненно со слов своей матери, мое прибытие в сей мир темной и безотрадной ночью накануне субботы, дня отдохновения, когда шел дождь и был такой высокий прилив, что мой отец, отчаянно искавший доктора Дати с его маленькой черной сумкой, едва добрался до деревни.
— И хуже того, — Мэгги обращала на меня сочувственный взгляд, — ты пришел в этот мир не тем концом.
— Не тем концом! Но как это, Мэгги?
— Не головой вперед. Ногами вперед.
— Это плохо, Мэгги? — окаменев, спрашивал я.
Она мрачно кивала в подтверждение.
После этого унизительного разоблачения Мэгги взбадривала меня, уводя вдоль устья к скалам Эрскин, где, наставляя ничего не рассказывать маме, которая была бы потрясена, услышав, что ее любимое, но испорченное чадо травит свой желудок такой «гадостью», мы собирали свежие мидии, которые она жарила на костре из плавника, и они становились сладкими, как орехи. Новизна этой пищи уже сама по себе радовала меня, поскольку я был в каком-то смысле пресыщен; но для Мэгги, увы, недоедающей, это было желанной подкормкой, а затем, сняв свои стоптанные ботинки и длинные черные чулки, один из которых, хоть и заштопанный, был обычно с дыркой, она входила в серые воды залива и, шаря ступнями в илистом песке, нащупывала и раскрывала маленькие рифленые белые ракушки, сырое и дрожащее содержимое которых и поглощала на десерт, как устриц.
— Но они ведь живые, Мэгги, — протестовал я в смятении от боли, которую, должно быть, испытывали под ее острыми зубами эти невинные двустворчатые моллюски.
— Они ничего не чувствуют, — спокойно заверяла меня она. — Если ты быстро их раскусишь. А теперь поиграем в магазин.
Мэгги придумывала всевозможные игры и владела всеми местными ремеслами. Она могла делать свистки из ивы, плести замысловатые коврики из соломы, к чему мои пальцы были совершенно не приспособлены, и волшебным образом складывала из бумаги маленькие плотные кораблики, которые мы пускали по ручью Джелстон. Она также умела петь и хрипловатым, но мелодичным голосом исполняла для меня самые популярные песенки, такие как «Прощай, Долли Грей» и «Жимолость и пчела».
Но из всех наших игр Мэгги больше всего любила играть в «магазин» — вот что ей никогда не надоедало. Когда мы, порыскав, выставляли на берегу все разнообразие наших находок — осколки раковин, семена дикого укропа, головки репейника и морские гвоздики, кучки белого песка, морские водоросли с пузырьками воздуха, мраморные камешки, — каждая из которых представляла собой отдельный товар, Мэгги становилась полным достоинства и важности продавцом, а я покупателем. При этом Мэгги, столь бедная и презренная, обретала уверенность и чувствовала себя чуть ли не богачкой. С гордостью хозяйки оглядывая сокровища своего магазина, перебирая набор прекрасных продуктов — чай, сахар, кофе, муку, масло, ветчину и, конечно же, белое в черную полоску мятное драже, — она забывала дни, когда ей приходилось утолять голод солоноватыми моллюсками, сырой репой с одного из полей Снодди или даже кожицей плодов шиповника и боярышника, что мы называли «подножным кормом».
Мы были счастливы вместе, и я чувствовал ее любовь ко мне, пока, внезапно подняв глаза во время нашей игры, не натыкался на ее обращенный на меня удивленный взгляд человека, которого постоянно притягивает какая-то странность. Я знал, что затем должно последовать, поскольку полуозадаченным-полусоболезнующим тоном она заявляла:
— Вот гляжу я на тебя, Лори, и до сих пор не могу поверить. Я имею в виду, ты так мало, ты почти совсем не отличаешься от нас. И твоя мать и отец тоже, они такие милые, что ты даже себе не представляешь.
Я опускал голову. Мэгги, в своей грубоватой добродушной манере, снова раскрывала одну из потаенных мук, которые омрачали мои ранние годы, в чем пора без дальнейших обиняков признаться. Я был, увы, католиком. Мальчик, привязанный за руку и за ногу к скрежещущей колеснице папы, несчастный служка Блудницы5, зажигатель свечей и ладана, потенциальный целовальщик большого пальца святого Петра. Мало того, мои родители и я были единственными последователями этой оскорбительной религии и, что еще хуже, единственными, кто когда-либо поселялся в этой неколебимо, исключительно правоверной протестантской деревне Арденкейпл. В этом тесном маленьком сообществе мы были столь же неуместны, как если бы были семьей зулусов. Мы были такими же изгоями.
Каково бы ни было отношение к моему отцу местной публики, которую он охотней дразнил, чем умирял, на себе я не испытывал ничего, кроме явного сочувствия или даже дружеского любопытства по поводу нашей странности. Тем не менее в понедельник утром, когда я столкнулся с перспективой школы, вышеупомянутая проблема сыграла свою роль в том, что я упал духом. И когда, после финальных увещеваний со стороны мамы, Мэгги крепко сжала мою руку и мы отправились по дороге в деревню, я был в смятении. Мы прошли мимо кузницы, откуда заманчиво пахло жженым копытом — это подковывали лошадь, — но я даже не остановился посмотреть. Не увидел я и окон деревенской лавки, к которым любил прижиматься носом, изучая богатые россыпи разных леденцов, мятных шариков, «слим джимов»6 и яблочных пирогов. Это был мучительный путь, еще более болезненный из-за того, что Мэгги вполголоса рассказывала о страшных наказаниях, которым подвергает учеников директор школы мистер Рэнкин — она дала ему прозвище Пин7.
— Он калека, — с сожалением продолжала она, покачав головой. — И неудавшийся священник. Ни то ни се! Но он кошмар с хлесталкой8.
Хотя мы шли медленно, однако вскоре оказались возле школы.
Это было маленькое старое здание из красного кирпича, с открытым двором и убитой каменистой землей, и, если бы не Мэгги, мне, конечно, следовало удрать. На поле для игр шло нечто подобное сражению. Мальчишки носились туда-сюда, боролись, кричали, пинались и дрались; девочки крутили скакалки, подпрыгивали и повизгивали; летали сорванные с голов кепки, подбитые гвоздями ботинки скользили и царапали камни, высекая из них настоящие искры, от шума и гама можно было оглохнуть. И самый крупный из «плохих» мальчишек, вдруг заметив меня, испустил дикий и душераздирающий вопль: «Гляньте, хто тут! Крошка папа!»
Это внезапное возведение на престол Ватикана ничуть меня не вдохновило — все замерло у меня внутри от дурных предчувствий. Еще секунда, и я буду окружен толпой рвущихся получить от меня нечто большее, чем апостольское благословение. Но от этой и других напастей меня защищала Мэгги, расталкивая толпу воинственно выставленными острыми локтями, пока внезапно не раздался звон, пресекший этот гвалт, и на крыльце не появился школьный учитель с колоколом в руке.
Несомненно, это был Пин, его правая нога была деформирована и прискорбно короче другой — ее поддерживал двенадцатидюймовый стержень, прикрепленный к странному маленькому ботинку железным стременем, покрытым снизу резиной. К моему удивлению, учитель не вызвал у меня никакого страха. Несмотря на свои внезапные взрывы гнева и холерическую стукотню костяшками пальцев по столу, он, по сути, был мягким, заурядным, сломленным человечком лет пятидесяти, в очках со стальной оправой и с остроконечной бородкой, всегда в одном и том же куцем черном лоснящемся пиджаке (целлулоидный воротничок и черный галстук, завязанный на вечный узел), в молодости учился на священника, но из-за своего уродства и склонности к заиканию не раз терпел поражение в пробных проповедях и в конце концов стал печальным примером этой в высшей степени шотландской неудачи, где ничто не могло быть хуже провала на ниве священства.
Однако до него меня не довели. Оторвавшись от основного турбулентного потока, Мэгги наконец передоверила меня помощнице учительницы начального класса, где мне, как и примерно двадцати другим, гораздо моложе меня, дали грифельную доску и посадили на одну из передних скамеек. Мне уже полегчало, так как я узнал нашу учительницу — приятную девушку с теплыми карими глазами и обнадеживающей улыбкой — одну из двух дочерей мистера Арчибальда Гранта, который держал лавку. Ее младшая сестра Полли никогда не отказывала мне в карамельке, когда по поручению мамы я ходил в лавку.
— А теперь, дети, я рада видеть вас после каникул и приветствовать новых учеников, — начала мисс Грант, и я затрепетал, воображая, что ее улыбка обращена ко мне. — Поскольку леди Мейкл нанесет сегодня утром свой обычный дневной визит в школу, я ожидаю, что вы все будете вести себя как подобает. Теперь я буду называть имя каждого, а вы отвечайте — мне нужно заполнить классный журнал.
Когда она произнесла «Лоуренс Кэрролл», я, подражая остальным, ответил: «Здесь, мисс», что, однако, прозвучало настолько неуверенно, будто я сомневался в своей собственной подлинности.
Тем не менее ответ был принят, и после того, как все мы назвались и мисс Грант занесла нас в большую книгу, лежащую у нее на столе, она раздала нам задания. Класс был разделен на несколько групп по уровню подготовки. Вскоре одна группа бубнила таблицу умножения, еще одна списывала с классной доски на свои грифельные доски задания по арифметике, а третья боролась с прописными буквами алфавита. Все это показалось мне таким детским лепетом, что мои прежние опасения начали таять, сменяясь покалывающим осознанием собственной значимости. Какие же они младенцы, если не могут отличить Б от Д! И кто среди этих старших мальчиков погружался, как я, в тайны «Энциклопедии Пирса» с изображением странника на фронтисписе, заявлявшего, что в течение пяти лет он не пользовался никаким другим мылом? Окруженный такими свидетельствами малолетнего невежества, я почувствовал превосходящую силу своих познаний, оригинальность моего нового наряда; мне хотелось, чтобы тут засверкали мои таланты.
Грифельным карандашам недолго пришлось скрипеть, так как дверь распахнулась и последовала команда:
— Встать, дети!
Когда мы с грохотом поднялись, появился Пин и почтительно ввел в класс чопорную, напыщенную, расфуфыренную маленькую даму с таким выдающимся и агрессивным бюстом, что вкупе с пучком перьев на ее шляпе это придавало ей явное сходство с голубем-дутышем. Я смотрел на нее со страхом и почтением. Леди Мейкл была вдовой производителя корсетов в Уинтоне, который под безупречным, но интригующим лозунгом «Дамы, мы используем только самый прекрасный натуральный китовый ус» (такие лозунги были расклеены на щитах каждой железнодорожной станции — эта реклама была для меня не менее интересна, чем «Они нам нужны, как любовь и доверье, — Пиквик, Сова и Уэверли перья»9) сколотил немалое состояние, а затем, спустя годы, как мэр Ливенфорда, был пожалован в рыцари, каковое звание подвигло его купить большие владения в окрестностях Арденкейпла и удалиться на покой. Здесь на досуге он предавался своему любимому занятию — выращиванию орхидей и тропических растений, тогда как его супруга не теряла времени даром, возлагая на себя обязанности и утверждаясь в правах хозяйки усадьбы, хотя, при ее простецких манерах и промахах в основных оборотах шотландской речи, она не была леди от рождения, в чем спокойно признавалась. Тем не менее леди Китовый Ус, как ее называл мой отец, была достойной женщиной, щедрой к Арденкейплу — она подарила деревне сельский клуб — и благотворительницей для всей округи. Кроме того, у нее было характерное мрачное чувство юмора и сильные перепады настроения, поскольку, помимо того что она поставила своему горько оплаканному мужу великолепный надгробный камень, изобилующий множеством страшноватых урн, она искренне поддержала и действительно прославила коллекцию орхидей, которую он собрал, до того как почил. Это может показаться странным, но в то время я ни разу и словом не обмолвился со столь высокопоставленной особой, хотя имел все основания быть знакомым с ее широко раскинувшимся поместьем, с лесами и рекой, аллеей длиной в милю, что вилась через парк между гигантскими рододендронами к большому дому с огромным зимним садом рядом с ним.
— Садитесь, дети. — Она подалась вперед. — В этой комнате очень душно. Откройте окно.
Мисс Грант поспешно исполнила просьбу, в то время как ее светлость, устремив на нас грозный взгляд, совещалась с Пином, который, наклонившись и отставив назад свою позванивающую деформированную конечность, таким способом полусокрыв ее — вскоре я увидел, что это была его обычная поза, — послушным шепотом выражал согласие. Затем она обратилась к нам на характернейшем местном наречии, начав так:
— Дети, вы юны и слабы, но я надеюсь и молюсь, что пока вы еще не идете путем зла — ничего не портите, не бедокурите. Теперь вы себя спрашиваете, что за интерес у меня к вашей деревне и ко всем вам, какие вы есть, и, может быть, вы прислушаетесь к тому, что я собираюсь сказать.
Она довольно долго продолжала в том же духе, призывая нас усердно трудиться, совершенствоваться и всегда соблюдать моральные нормы и самые высокие стандарты хорошего поведения, подразумевая, что иначе нам здесь и далее в будущем придется несладко. Закончив, она поджала губы и одарила нас полной достоинства улыбкой, в которой, однако, были и юмор, и некоторое лукавство.
— Пока вы ничего не умеете. Чистая доска — вот что вы такое, чистая доска. Но я хочу проверить вашу природную сообразительность, посмотреть, есть ли у вас в голове хоть какая-то смекалка или что-нибудь подобное. Мисс Грант, карандаш.
Тут же ей был предоставлен желтого цвета карандаш, и, секунду подержав его перед нами, она с пафосом бросила его на пол. Мы замерли.
— А теперь, — выразительно воскликнула она, — у вас нет рук! Ни у кого из вас нет рук. Но я хочу, чтобы этот карандаш был поднят.
Что бы ни подвигло ее на этот экстравагантный эксперимент, — возможно, она посещала одну из своих многочисленных благотворительных организаций, дом для паралитиков в Ардфиллане, — результатом было молчание, мертвая тишина. Класс был в тупике. Внезапно я испытал приступ вдохновения. Как в тумане я встал, обмирая от своей смелости, сделал под общими взглядами несколько неверных шагов и, распростершись перед желтым карандашом, схватил его зубами. Но карандаш был круглым и гладким. Он выскользнул из моих слабых резцов, выстрелив далеко вперед на пыльный и неровный пол. Я на четвереньках последовал за ним, лицом долу, как следопыт-индеец. Снова я попытался схватить карандаш и снова потерпел неудачу. Преследование продолжалось. Никто не сводил с меня глаз. Теперь карандаш нашел себе щель между половицами. Я подтолкнул его вперед подбородком, уговаривая занять выгодное положение, но он на моих глазах мягко закатился в более глубокую щель, возле классной доски, куда уже просыпался мел. Однако кровь ударила мне в голову. Высунув язык, я вылизал свою добычу из ловушки, а затем, не дав карандашу покатиться, прикусил его сильно и надежно. Класс выдохнул и зааплодировал, когда я с белым от мела ободранным носом встал на ноги, намертво зажав в челюстях карандаш.
— Отличная работа! — воскликнула леди Китовый Ус, с энтузиазмом похлопав в ладоши, а затем положив руку мне на голову. — Ты очень умный парень.
Я покраснел — меня распирало от гордости. Чтобы получить такую оценку от леди из поместья перед моей учительницей, перед директором школы и, самое главное, перед моими одноклассниками! И это в первый же день в школе. Очень умный мальчик. Какая радость рассказать маме!
Тем временем, пока мисс Грант отряхивала меня, ее светлость, с видом френолога, все еще держала доброжелательную руку на моем черепе.
— Сколько тебе лет?
— Шесть лет, мэм.
— Ты очень маленький для шести.
— Да, мэм. — Меня подмывало рассказать ей о своих почти смертельных болезнях, которые остановили мой рост, вероятно, навсегда, но я не успел открыть рот, как она продолжила — ободряюще, как настоящая патронесса:
— Ты должен есть кашу с молоком, побольше молока. Не только пенку, запомни. И никогда не задирай нос перед сущностью жизни. Ты понимаешь, что я имею в виду под «сущностью жизни»?
— О да, мэм. — Подогретый своим триумфом и тем, что я знаю больше других, я вспомнил слова отца, связанные с содержимым бутылки, и, пристально посмотрев на леди, ответил уверенно, громко и отчетливо: — Королевские голландские дрожжи Хагеманна!
В классе раздалось робкое хихиканье, переросшее в неудержимый хохот. С тревогой я увидел, что лицо моей покровительницы изменилось и одобрительное выражение было вытеснено тяжелым хмурым взглядом. Ее ладонь сжала мой череп.
— Ты смеешь смеяться надо мной, мальчик?
— О нет, мэм, нет!
Она так долго и пристально изучала меня, что мне казалось, будто мои внутренности вот-вот растворятся. Затем она осуждающе убрала руку, в то же время несильно подтолкнув меня вперед, по направлению к моему месту.
— Иди! Вижу, я ошиблась. Ты просто клоун.
Униженный, опозоренный на всю жизнь, фактически снова изгой, я просидел все оставшееся утро с поникшей головой.
По дороге домой, ища руку моего истинного защитника, я обливался слезами.
— Это бесполезно, Мэгги! — стонал я. — Я ни на что не гожусь, просто жалкий клоун!
— Да, — с унылым сарказмом отвечала Мэгги, для которой, видимо, утро в ее классе прошло не лучше. — Мы — прекрасная пара.