Замри, как колибри

Содержание

Замри, как колибри
Выходные сведения
Бессонница, или Дьявол на воле
Каденция
Улыбка у подножия веревочной лестницы
Эпилог
Замри, как колибри
Предисловие
Час человека
Дети земли
Сезам, откройся!
Пэтчен — гнев и свет
Мой водяной знак — ангел
Открытое письмо всем и каждому
Первая любовь
Когда моя рука тянется к револьверу
Искание
Открытое письмо маленьким журналам
Моя жизнь как эхо
Аморальность морали
Ионеско
1
2
3
Уолт Уитмен
Генри Дэвид Торо
Читать или не читать
Птичий клей и коварство
(Глава первая)
Можно удовольствоваться тремя новорожденными слонятами
Рассказчик Андерсон
Романы Альбера Коссери
Замри, как колибри

SOMNIA OR THE DEVIL AT LARGE

Copyright © 1970 by Henry Miller

The Estate of Henry Miller

All rights reserved


Originally published under the title

THE SMILE AT THE FOOT OF THE LADDER

Copyright © 1948 by Henry Miller

The Estate of Henry Miller

All rights reserved


Originally published under the title

STAND STILL LIKE THE HUMMINGBIRD

Copyright © 1962 by Henry Miller

The Estate of Henry Miller

All rights reserved


Перевод с английского
Владимира Артемова, Зои Артемовой, Бориса Ерхова,
Натальи Казаковой, Валерия Минушина, Николая Пальцева


Миллер Г.

Замри, как колибри : повести, рассказы, статьи / Генри Миллер ; пер. с англ. В. Артемова, З. Артемовой, Б. Ерхова и др. — СПб. : Азбу­ка, Азбука-Аттикус, 2015.

ISBN 978-5-389-09696-7

18+


Виднейший представитель экспериментального направления в американской прозе XX века, дерзкий новатор, чьи лучшие произведения долгое время находились под запретом на его родине, Генри Миллер прославился не только исповедально-автобиографическими романами, но и мемуарно-публицистическими очерками, в которых продолжает рассказывать о множестве своих друзей и знакомых, без которых невозможно пред­ставить современное искусство и литературу. Вашему вниманию предлагается один из сборников его документальных рассказов­ и художественной эссеистики «Замри, как колибри», переведенный на русский язык впервые. Также в кни­гу входят две представленные в новой редакции повести: «Улыбка у подножия веревочной лестницы», написанная по заказу знаменитого художника Фернана Леже и призванная сопровож­дать сборник его работ на тему цирка, и «Бессонница, или Дьявол на воле» история любви уже пожилого Миллера к его последней жене — японской киноактрисе и джазовой певице.




© В. Артемов, перевод, 2015

© З. Артемова, перевод, 2015

© Б. Ерхов, перевод, 2015

© Н. Казакова, перевод, 2015

© В. Минушин, перевод, 2015

© Н. Пальцев, перевод, 2015

© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа
„Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА
®

Cначала сломанный палец ноги, потом — разбитый лоб и, наконец, разбитое сердце. Но, как я уже где-то сказал, человеческое сердце разбить нельзя. Это только кажется, что оно разбито. На самом деле страдает душа. Но и у души достаточно сил, и, если захотеть, можно ее воскресить.

Так или иначе, сломанный палец будил меня всегда в три утра. Колдовской час — потому что именно в это время я больше всего думал о ней, о том, что она сейчас делает. Она была Дитя ночи и первых проблесков зари. Не ранней пташкой, которая клюет, но ранней пташкой, чья песня рождает смятение и панику. Пташкой, роня­ющей крохотные семена тоски на твою подушку.

В три утра, когда отчаянно влюблен и гордость не поз­воляет воспользоваться телефоном, особенно если подозреваешь, что ее нет дома, хочется наброситься на себя и ужалить, как скорпион. Или писать ей письма, которые никогда не отправишь, или мерить шагами комнату, проклинать и умолять, напиться или сделать вид, что покончишь с собой.

Какое-то время спустя вся эта бодяга тебе надоедает. Если ты творческая личность — помни, в такой момент ты просто полное ничтожество, — то спрашиваешь себя, нель­зя ли что-то извлечь из своего страдания. Именно это в один прекрасный день и случилось со мной часа в три утра. Я вдруг решил взять краски и изобразить свои мучения. Только сейчас, когда я пишу эти строки, до меня наконец дошло, какой, должно быть, я эксгибиционист.

Что и говорить, не всякий поймет, что в этих ошалелых акварелях я изобразил страдание. Кое-кто сочтет их совершенно уморительными. Ну да, обхохочешься — смехом, от которого разрывается сердце. Весь этот бред — откуда он, если не от извращенного чувства юмора?

(Может, это началось давным-давно, с другой, с первой, для которой я купил свой первый букетик фиалок, и когда хотел протянуть его ей, цветы выскользнули из руки, и она нечаянно (?) наступила на них и раздавила.) Такие пустяки способны здорово расстроить, когда молод.

Теперь я, конечно, уже немолод — отчего все расстраи­вает еще больше. И нет нужды объяснять — все кажется еще более нелепым. Но только, запомните мои слова, ко­гда дело касается любви, ничто, никто, никакое положение не могут быть слишком нелепы. Единственное, чего нам всегда недодают, — это любовь. Единственное, чего мы все­гда недодаем, — любовь.

«Любовь не должна просить и не должна требовать...» (Герман Гессе). (Окончание цитаты приведу позже. Я написал ее у себя на стене, так что не боюсь забыть.) Да, на это короткое высказывание, которое кому-то может показаться банальным и затертым, я случайно наткнулся в самый критический момент.

«Любовь не должна просить и не должна требовать». Это все равно что заставлять человека лезть по стремянке со связанными руками и ногами. Нужно претерпеть адские муки, прежде чем сможешь принять столь великую истину. Циник скажет, что это относится к святым или ангелам, а не к простым смертным. Но ужасная правда состоит в том, что как раз невозможное мы, простые смерт­ные, и должны совершить. Это нам искушение показывает путь к спасению. Это мы должны пройти сквозь адское пламя — не для того, чтобы стать святыми, но чтобы стать окончательно и навечно людьми. Это мы, со всеми нашими недостатками и слабостями, вдохновляем на создание великих шедевров. Мы внушаем надежду, даже творя зло.

(Аминь! Конец каденции!)

Итак, мы имеем знаменитого, по общему мнению, старика (семьдесят пять, не меньше!), который домогается юного воплощения неуловимой мечты. Старик очень романтичен, юная певунья — существо довольно практичное. Она должна быть практичной, потому что ее дело — вызывать в мужчинах любовь, заставлять их совершать глупости, покупать дорогие платья и драгоценности. Серд­це у нее стало каменным — не в Сан-Франциско, а в Синдзюку, Акасаке, Сиёдаку1 и тому подобных местах. То есть в ту пору, когда она начала зарабатывать свой хлеб насущный.

Старик (c’est a dire moi, Monsieur Henri2) уже репетировал эту пьесу почти сорок лет назад. Ему бы сыграть ее без подсказки. Подобрать мелодию на слух. Но он принадлежит к тому роду людей, которых опыт ничему не учит. И он не сожалеет о своей слабости, потому что душа не из­влекает уроков из опыта.

Ах, «душа»!!! Сколько писем написал я, разглаголь­ствуя о душе! Сомневаюсь, что в ее языке есть слово для обозначения подобного предмета. Для сердца, да, такое слово у них есть, но для души?.. (Во всяком случае, хотелось бы верить.) И все же едва я это сказал, так тут же вспомнил, что как раз в ее «душу» я и влюбился. Само собой разумеется, она этого не поняла. Видимо, только мужчины рассуждают о душе. (Заговорить о душе с женщиной — верный способ потерять ее.)

А теперь немного поговорим о дьяволе, да будет благословенно его имя! Ибо без него наверняка не обошлось. Могу уточнить: еще как не обошлось. (Извините, если я напоминаю вам Томаса Манна.) Искуситель, насколько понимаю, — это тот, кто говорит: «Не доверяй своим инстинктам. Будь осторожен с интуицией!» Он хочет, чтобы мы оставались людьми-слишком-людьми-во-всем. Если собираешься совершить безрассудный поступок, он подталкивает тебя к пропасти. Он не дает тебе свалиться в бездну — просто подводит к краю. И вот уже ты в его влас­ти. Я хорошо его знаю, потому что часто имел с ним дело. Он получает удовольствие, глядя, как ты идешь по канату. Он позволяет тебе оскальзываться, но не допускает, чтобы ты упал.

Я, конечно, говорю о дьяволе, который сидит в ней. Это и делало ее такой интригующей, хотите верьте, хотите нет. По мне, душа у нее была ангельская, сущность же — по крайней мере, когда она проявляла ее, — дьявольской. Из каких ингредиентов она состоит? — часто спрашивал я себя. И каждый день отвечал по-разному. Иногда я говорил себе, что все дело в ее расе, происхождении, наследственности, в войне, в бедности, в недостатке витаминов, недостатке любви, во всем, что угодно и что только можно предположить. Но это не помогало понять ее. Она была, если можно так выразиться, insolite3. И зачем нужно было накалывать ее на булавку, как бабочку? Разве не достаточно того, что она была собой? Мне этого было недостаточно. Она должна была быть чем-то бóльшим. Или меньшим. Чем-то, что я смогу понять, объяснить.

Как же глупо это звучит. Все, похоже, ее раскусили, кроме меня. Для меня же она оставалась загадкой. Прекрасно зная себя, я пытался себя убедить, что с женщинами у меня всегда происходит такая история. Слишком я люблю недостижимое! Но это не сработало, концы не сходились. Она была как одно из тех чисел, которые ни на что не делятся. Из нее нельзя было извлечь квадратный корень. И тем не менее, как я сказал, другие могли ее вычислить. По правде сказать, они пытались объяснить ее мне. Бесполезно. Всегда у меня получался остаток, с которым неизвестно было, что делать.

Той улыбкой, которою она изредка одаривала меня, особенной, предназначенной словно мне одному, она, как я постепенно стал замечать, могла улыбаться чуть ли не любому — если была в настроении или что-нибудь хотела получить. И я приходил снова и снова, только чтобы увидеть, как она раздаривает эти свои улыбки! Куда приходил? Конечно, в бар, где она пела по ночам и расточала свои чары. (Тот же прием я использовал с другой, что заставляла своих клиентов «улетать» в рай и дальше. Ей нравилось танцевать со мной, с вечным голым королем, несчастным простачком!)

Старик! Как он раним! Как жалок! Как нуждается в любви — и как легко принимает поддельную любовь за настоящую! И тем не менее всё, как ни странно, кончилось не так, как вы ожидаете. В конце концов он завоевал ее. Вернее, он так считает. Но это уже другая история.

Все вечера я проводил в баре. Иногда мы сперва обедали — наверху. Я смотрел, как она ест, с таким же вниманием, с каким позже слушал, как она играет и поет. Часто я заявлялся в бар, когда там еще не было посетителей. Каким одиноким чувствуешь себя и как восхитительно, ко­гда все внимание уделяется только тебе! (Окажись на твоем месте кто-то другой, такое же внимание уделялось бы ему. Кто проворен, тот доволен.)

Вечер за вечером все те же песни — как можно петь одно и то же и не сойти с ума? И при этом всегда с чувством, словно раскрывая всем душу. Такова жизнь артиста! — по­вторял я себе. Все те же мелодии, те же лица, те же аплодисменты — и та же головная боль. Будь у меня возможность, я бы все изменил. Наверняка она сыта по горло — так я думал.

Чтобы артисту осточертела его забава, такого никогда не бывает. В худшем случае ей становилось скучно. Но это всегда быстро проходило. Жизнь без бурных приветствий, без аплодисментов была для нее бессмысленной. Она долж­на была видеть это море лиц: тупых, дурацких, пьяных — не важно! Главное — лиц. Обязательно должен быть идиот с сияющими глазами, который, появившись в первый раз, со слезами на глазах вопит: «Ты потрясающа! Ты великолепна! Пожалуйста, спой эту песню еще!» И она споет ее еще, будто бы для него одного и в последний раз. И если это человек состоятельный, обувной фабрикант например, он пригласит ее на скачки. И она примет приглашение с таким видом, словно ей оказали великую честь.

Сидя у стойки и изображая мистера Никто, я сторонним прозорливцем наблюдал изнанку всего этого шоу. За­бы­вая, конечно, что мне тоже отведена в нем роль, и, может быть, самая печальная. Один за другим они исповедовались мне, говорили, как сильно ее любят, а я, прикидываясь невозмутимо равнодушным, выслушивал их с неизмен­ным сочувствием и пониманием.

«Любовь должна иметь силу увериться в самой себе...» (Герман Гессе).

Однако сперва нужно научиться сражаться с силами, которые властвуют над основанием позвоночника, то есть с зятьями и невестками Кундалини4.

«Доброе утро, фрекен, вы разрешите мне вас ущипнуть?» (Вопрошает мое alter ego, герр Нагель5.)

Все те чудесные мелодии крутятся у меня в башке, пока такси кружит по улицам. «Что тебе спеть? Что тебе больше нравится?» Ну прямо мадам Якудза, умоляющая пьяного мужа, главаря банды, разрешить ей снять с него ботинки. Почему бы не «Ирландца с улыбчивым взглядом»? Или «Озера долины Килларни»? Что угодно, лишь бы там была улыбка, чтобы можно было изобразить, как я счастлив. «Есть улыбки, что дарят вам счастье, есть улыбки...» Можно и с малой толикой горечи, почему нет? Бывает, я столько улыбаюсь, что не могу согнать с лица улыбку, даже ложась в постель. Лежу, глаза закрыты, и улыбаюсь в ответ. Время от времени встаю и низко кланяюсь — кланяюсь невероятно смиренно. (В японском языке есть хорошее слово для такого поклона — не помню его сейчас.) Как бы то ни было, это дело не из легких. Зато отличная тренировка перед завтрашними неприятностями. Никогда не теряйте достоинства! И если ответом вам будут сомнения, возмущение, промедление, видения, лицемерие, или же колебания, или даже запор, продолжайте улыбаться, продолжайте кланяться.

Несмотря на всю ее изворотливость, все легкомыслие и неискренность, я верил ей. Верил, даже когда знал, что она мне лжет. Потому что мог найти оправдание любой ее выходке, глупости, измене. Разве сам я не был тоже плутом, притворщиком, обманщиком? Если любишь, должен верить, а раз веришь, то понимаешь и прощаешь. Да, все это я мог, кроме одного — забыть. С одной стороны, я благородный остолоп, с другой — детектив, судья и палач. Я способен слушать, как покорный ребенок, и в то же время распевать «Янки Дудл денди»6. Я мог бы вспомнить фразу, которую не договорил несколько недель назад, и при желании завершить ее — с разными вариациями. Но сдерживал себя. Хотелось посмотреть, что вспомнит она, и я дожидался подходящего момента.

Но она не слишком стремилась вспоминать или по­мнить. Она постоянно открывала что-нибудь новое, как бы швыряя полной лопатой грязь в могилу прошлого. Наконец-то оно похоронено, давай танцевать! Теперь оно мерт­во, давай веселиться! «Что ты делаешь завтра? Я позвоню часа в четыре, хорошо?» — «Хорошо». Но завт­ра нико­гда не наступало. Всегда было вчера.

А еще было позавчера. Я имею в виду ее жизнь с другими — прошлые любови, так сказать. Почему-то все это, похоже, было погребено в гробнице памяти. Открыть ее можно было только с помощью динамита. Да и так ли было важно, так необходимо выяснять все это? «Любовь должна иметь силу и так далее и тому подобное». Может быть, мне только казалось, что я влюблен. Может, я был просто истосковавшимся, одиноким простаком, от которого можно отделаться, припугнув игрушечным пистолетом.

Я пытался сообразить: когда я впервые почувствовал, что влюбился в нее? Не в первую нашу встречу, это точно. Если б я никогда ее больше не увидел, то ничуть бы не расстроился. Помню, как я удивился, когда назавтра или через день она позвонила. Я даже не узнал ее голоса. «Привет! Это говорит твоя новая знакомая из Токио». Вот так все и началось. По телефону. Не могу понять, почему именно я удостоился звонка! Возможно, ей было одиноко. Она всего несколько недель как приехала из Японии. Может быть, кто-то проговорился, что я помешан на Востоке, в част­ности на восточных женщинах. И больше всего на японках.

«Ты просто неравнодушен к ним, да?» — постоянно по­вторяет один мой приятель.

Думаю, что те, к которым я особенно неравнодушен, все еще остаются в Японии. Как говорит Лоуренс в «Сумерках в Италии», «отчаявшиеся отправляются в Америку». Есть люди, которые рождаются вне времени, и есть люди, которые рождаются вне стран, каст и традиций. Не то чтобы сами по себе, но — изгнанники, добровольные изгнанники. Они даже не всегда романтики, просто их ничто не держит. Я имею в виду — нигде.

Потом последовала бурная переписка. То есть писал я. Ее вклад составил полтора письма. Разумеется, всех моих писем она не прочла по той простой причине, что я не все их отослал. Половина их так и лежит у меня в затейливом старинном новоанглийском ларчике. На некоторых даже наклеена марка и стоит штемпель «срочно». (До чего будет трогательно, если кто-нибудь отправит их ей после того, как я окажусь на шесть футов под землей!) Тогда, перефразируя моего кумира, я смогу прошептать с высоты: «Моя дорогая коибито7, какое наслаждение читать эти рабу рёта (любовные письма) из-за Господнего плеча». Как говорят французы, Parfois il se produit un miracle, mats loin desyeux de Dieu8. Бога не интересуют чудеса. В конце концов, сама жизнь — одно длящееся чудо. Только когда безумно влюблен, ожидаешь чудес.

Dans mon âme je nage toujours9.

А пока я брал уроки японского. Не у нее — ей всегда было некогда. Решив проверить, насколько далеко я продвинулся, я совершил первую ошибку, сказав, что она ужас­но выглядит. Я, конечно же, хотел сказать: «Ты прекрасно выглядишь». (Будто снова уронил фиалки, черт!) Одно я быстро усвоил: деньги (канэ) — вещь благородная. Не просто «канэ», но «о канэ». (Частица «о» обозначает благородство.) С другой стороны, японский муж обычно говорит о жене: «Это безобразное, глупое, жалкое создание». Что, конечно, нельзя воспринимать буквально. Это такое извращенное свидетельство почтения, только и всего. В японском многое значит не то, что значит, многое надо понимать наоборот, но к этому быстро привы­каешь. Всякий раз, когда сомневаешься, говори: «Да!» — и улыбайся. Никогда не показывай задние зубы — только перед­ние, особенно если на них золотые коронки. Если встречаешь приятеля, у которого только что умерла жена или дочь, смейся. Это означает глубокое соболезнование.

Очень скоро я научился выговаривать «бодзё но хито» — девушка, по которой я тоскую, и «бака-ри» — единственная на свете. Но это достижение не слишком помог­ло мне продвинуться в своих ухаживаниях.

По правде сказать, ничто не помогало мне особенно продвинуться. Я слишком рано обнаружил истинные свои намерения. Японская девушка, похоже, не так уж романтична. Мама-сан и папа-сан выбирают славного мужа для своей Чио-Чио-сан — человека из хорошей семьи, имеюще­го хорошую работу, хорошее здоровье и так далее. Предполагается, что Чио-Чио-сан очень нравится их выбор, что она очень им благодарна. Иногда бывает, что Чио-Чио-сан очень печалится. Иногда она совершает сэппуку — бросает­ся в реку или с верхушки небоскреба. (Но не харакири.)

Генри-сан глубоко сочувствует японской женщине. Он готов жениться на всех японках, хоть кирэи10, хоть кираи11. Все японки похожи на редкостные цветы — так думает Генри-сан. Генри-сан — дурень. Слишком романтичен, слишком доверчив, слишком легковерен. Он никогда не имел дела с японкой. Генри-сан начитался книг. Теперь Генри-сан встречает много японок. Он начинает понимать, что все они выглядят не на одно лицо, говорят, поступают и думают не на один манер. Некоторые из них очень уродливы, некоторые — очень вульгарны, некоторые — очень бестолковы, некоторые — очень глупы. Однако Генри-сан по-прежнему любит японку. Любит сильней, может быть, еще сильней, когда в ней течет малость еврейской, или корейской, или гавайской крови. Такой цветок экзотичней. Генри-сан всегда обожал экзотичных, загадочных женщин. Генри-сан по-прежнему все тот же бруклинский мальчишка. Гомэн-насаи12.

Говорят, будто японский язык довольно путаный. Но ум у японцев очень ясный, очень острый, очень быстрый. Достаточно что-то сказать лишь один раз, и тебя поймут. Есть, разумеется, много такого, чего говорить нельзя ни в коем случае. Очень они нежные? Точнее будет сказать, обидчивые. Никогда нельзя быть уверенным, оскорбил ты кого-нибудь или нет. «Не обидел ли я вас?» — «Нет, не обидел». Глаза, часто бездонно черные, говорят больше слов. Иногда лицо просто сияет, но не глаза. Жутковатое зрелище!

Если бы возможно было выделить что-то одно, что меня­ в ней поражало, я назвал бы ее глаза. Сами по себе они не были такими уж необычными; зачаровывало или вызывало беспокойство то, что появлялось (или пропадало) в них. Всегда черные, иногда они могли полыхать, словно огонь, или просто тлеть, как угли. Или метать молнии. Или потухнуть, и тогда ее взгляд, обращенный в таин­ственные глубины души, становился абсолютно пус­тым. Но и веселые, они всегда хранили в себе скрытую печаль. Всегда хотелось защитить ее — но от чего? Она и сама не смогла бы ответить. Какой-то камень лежал у нее на душе, и уже давно, очень давно. Это чувствовалось и когда она пела. В тот миг, когда она открывала рот, она становилась другим человеком. И дело было даже не столько в том, что она, как говорится, пела с душой — а она это умела, — сколько в том, что пела сама ее душа. «Что за славное, прелестное создание!» — часто слышал я вокруг. Это верно, если смотришь только на маску. Самый же глубинный ее состав был — кипящий вулкан. В душе ее власт­вовал демон. Он внушал ей то или иное настроение, направлял вкусы, желания, влечения и страсти. Должно быть, он с ранних лет завладел ею — орально, так сказать. (Разумеется, это всего лишь мое предположение.)

Некоторые песни она исполняла на обоих языках. Мне почему-то всегда больше нравился японский вариант. Возвращаясь домой, иногда слегка под мухой, я говорил себе: «Заведи лучше соловья и научи его петь по-японски». Точно так же не мучился я из-за того, как она смот­рела на меня. Представлял, как тот соловей запоет «Унеси меня на луну»! А как приятно будет на тысячный раз свернуть ему шею и выкинуть в мусорный бак.

Все те же пьянящие, сентиментальные песенки каждую божью ночь — от мысли, что кто-то способен на такое, я не только терялся в изумлении, но чувствовал тошноту. Какое терпение нужно иметь! И притом какой быть нечувствительной. Mais, comme on dit, les femmes n’ont ni gout, ni dégoût13. Как бы то ни было, невзирая на однообразие, невзирая на монотонность, я всегда ощущал себя морской звездой, плывущей в ледяной лунной росе. В жилетном кармашке у меня была своя Orgue de Barbarie14. Бубу, а может, Бобо15 всегда терпеливо ждал. Самым серьезным моим соперником был маджонг. Кто бы мог поверить? Ради того чтобы ночь напролет играть в эту дурацкую игру, она могла пожертвовать всем, кроме, может, своей норковой шубки. Маджонг! Ennui, douleur, Iricherie, connerie, malaise, malheur, sommeil et caca partout16 — вот что я думал об этой игре. И это еще мягко выражаясь. Пока они стучат костяшками, некто в темном углу, клюя носом, насвистывает сквозь щербину в зубах «Японский мой дрёма». Все что угодно за игру в маджонг! Невероятно, но это так.

Я могу припомнить, когда все в этой стране помешались на чертовой игре, — по-моему, дело было в 1900 году. Именно что все — даже в Бруклине играли. Я, тогда со­всем еще малец, любил перебирать и разглядывать кос­тяшки. Я всерьез думал, что родителям нравится изображать китаёз. Казалось, игра эта — для аристократов. Бедняки не могли приобрести набор для игры в маджонг. Бедняки не говорили по-китайски или по-японски. Так или иначе, повальное увлечение длилось не очень долго. Оно ушло вместе с увлечением фикусами и салфетками на спинках кресел. К сожалению, в те времена не было ни снотворных, ни бодрящих таблеток. Утром надо было идти на работу, болит у тебя голова или нет. Алка-зельцер еще не изобрели. И люди не выписывали чеков, чтобы оплатить проигрыш.

Вернемся в бар... У него, конечно, были свои святые покровители, или, пользуясь современным жаргоном, лакомки-папашки, богатенькие стариканы. Вечная слишком знакомая отговорка: «Да им ничего такого не нужно, они безобидные». Как будто тем доставляло радость платить за иллюзию траха. Все на вид почтенные граждане, предположительно кастраты. У всех не глаза, а телескопы, а в штанах муравьи. Все грезят о полете на Луну в тональности си минор.

Если, как сказал Виктор Гюго, «бордель — это место, где убивают любовь», то бар с пианистом — передняя дворца мас­тур­бации. Потом эти безумные сентиментальные любовные песенки — и все записаны у нее в книжке: по-анг­лийски, по-японски, по-испански, по-итальянски, по-фран­цузски... «Что теперь, любовь моя?», «Ты мой кумир, моя радость и страсть», «Когда станет одиноко и печально, по­звони. Хотя, может, поздно будет, просто позвони!», «Всем сердцем люби меня!», «Хочу, чтоб ты любила», «Любовь — как солнце», «Люби меня, и весь мир станет моим», «К нам пришла любовь», «Не могу я тебя разлюбить», «Это должен быть он — и его я люблю», «Всю меня — почему не взять всю меня?», «На свете не было сильней такой любви — любви моей», «Ты все для меня», «Когда ушел ты», «Я могу тебе дать лишь любовь», «Далекая мечта», «Давай притворимся», «Прощай, моя черная птица!», «Очарование», «Страстный взор». Добавьте запор и сомнение, обе­щания и стенания, жжение и Святой Профсоюз Машинистов железных дорог. Вычтите ночную бабочку и разделите на Синюю птицу. A la fin ce fût déplorable!17 Иными словами, «Ичику и Каламазу»18. Или по-японски — «Аиситэ ру»! («Я тебя люблю».)

В общем, проблема была все в той же старой заплетающейся безумной мольбе о любви. «Я люблю тебя!» Сказать это на языке, которым пользуешься каждодневно, — все равно что ничего не сказать. (Кто б, например, мог по­думать, что так красиво — «оманко» — японцы называют шахну?) А сказать по-японски было нельзя, потому что не пришло время. Любить. «Легче сказать, чем сделать», — ответила она по телефону. Общий смысл был таков: сперва женись, а потом говори о любви. А между тем каждый вечер в баре только и слышно было: любовь, любовь, любовь. Из рояля текли реки любви, пел соловей в ее горле — и все о любви среди роз. К часу ночи заведение дымилось от любви. Уже и тараканы вусмерть перетрахались между клавиш. Воистину любовь. Сладостная смерть. По-японски звучит еще сладостней: «Дзокораку одзё».

Под ее густо накрашенными ресницами блуждала тень улыбки. И под улыбкой таилась печаль ее расы. Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые можно было увидеть воды Стикса. Ничто не всплывало на поверхность. Все радости, скорби, мечты, иллюзии были спрятаны в бездонной глубине подземной реки, в tohu bohu19 ее японской души.

Ее черное, тягучее молчание было для меня красноречивей любых слов. Еще оно было пугающим, потому что говорило о полной бессмысленности всего сущего. Так есть. Так было всегда. Так всегда будет. Что теперь, любовь моя? Ничего. Nada20. В начале, как и в конце, — безмолвие. Музыка подобна швейной машинке, насквозь прострачивающей безликую душу. Сутью своей певица ненавидела музыку. Суть ее составляла одно целое с пустотой.

«Вечная любовь под звуки босановы».

Итак, после нескольких подобных месяцев, из-за саднящего пальца на ноге, из-за писем, оставшихся без ответа, из-за бесплодных разг…