Гений дзюдо

cover

ИНФОРМАЦИЯ
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Художественное электронное издание

6+

Борис Минаев

Гений дзюдо. — М.: Время, 2016. (Серия «Время — детство!»).

ISBN 978-5-9691-1409-8

Второй сборник рассказов Бориса Минаева о детстве мальчика Лёвы выходит в новой авторской редакции. Лёва повзрослел и уверенно двигается от детства к отрочеству: у него появляются брат, новые обязанности, новые мечты, новые друзья и новые проблемы. Уютный мир двора постепенно увеличивается, обрастает соседними и дальними улицами, учреждениями и магазинами, а главное — людьми, множеством посторонних взрослых, с которыми нужно общаться. Это огромный вызов и стресс, но и радость от преодоления проблем, от обретённой самостоятельности очень велика — детям стоит об этом знать, а взрослым помнить.

© Борис Минаев, 2016

© Валерий Калныньш, обложка, 2016

© ООО «Издательство «Время», 2016

ОБ ЭТОЙ КНИГЕ

Проза Бориса Минаева — нормальная детская классика. К этому надо привыкнуть уже сейчас, даже если кто-то не верит, что классику будущего пишут сегодня. Уверяю вас, дети двадцать первого века — счастливые последствия демографического подъема, к которому нас призывают, — будут читать «Гений дзюдо» и «Гения дзюдо» наравне с «Денискиными рассказами», трилогией «Дорога уходит вдаль» и похождениями Вити Малеева. Тайна Минаева — и вообще любой хорошей детской книги, не сказочной, а самой что ни на есть реалистической, — в умении воспринимать ребенка как своего рода сверхчеловека. Это не какой-нибудь там недовзрослый, а сверхвзрослый, потому что нормальный двадцати-тридцатилетний человек не вынес бы событий такого масштаба. Его бы это убило. У Кушнера есть стихи о том, что ни один взрослый смельчак не вынесет такого страха, который ребенок выдерживает во время контрольной. Детство — огромное увеличительное стекло. У детства глаза велики. Все события до тринадцати-четырнадцати лет воспринимаешь с десятикратным, а то и стократным увеличением. Друг не позвал на день рождения — катастрофа, у отца болит голова — конец мира, девочка хихикает — предательство. Никакие страсти потом не доводят человека до такого исступления и не оставляют таких глубоких шрамов. Вот про это и пишет Минаев. Его герои — титаны, мученики, борцы, первооткрыватели, спасители человечества, низкие лгуны, великодушные покровители, благородные разбойники. И мир в его книгах так же огромен, каким он бывает в детстве, и только в детстве. Мы ведь любим эту пору и тоскуем по ней не потому, что у ребенка все уж так хорошо. Напротив, его жизнь полна трагедий, подвигов, отчаяния, несвободы и борьбы. Но ценишь-то ведь не счастье, а масштаб, не комфортность, а первосортность. В детстве все самого высшего сорта, потому что в первый раз. Очень немногое — запах осенних листьев, или цвет заката, или голоса во дворе, — способно вернуть нам то чувство масштаба, то есть самое подлинное ощущение детства. Времени, когда все еще было по-настоящему. Вот Минаев каким-то образом это сделал. Он вырос, то есть научился внятно рассказывать о пережитом и передуманном, — но мир вокруг него не уменьшился. Он так до сих пор и существует среди огромных лопухов и жуков, рядом с полубогами-родителями и героями-сверстниками. Поэтому его книгу будут читать и через двадцать, и через тридцать, и через сто лет. Дети — с благодарностью за понимание. Взрослые — с благодарностью за возвращение.

Дмитрий Быков

БРАТ

Однажды родители вошли в мою комнату, взявшись за руки, как маленькие дети. Такого, честно говоря, я давно уже у них не видел.

— Слушай, Лева, — сказал папа весело и как-то немного грубовато, — знаешь что... Нам тут с тобой поговорить надо.

Я посмотрел на маму. Она почему-то ужасно покраснела.

— Ты как насчет брата или сестры? — улыбаясь, сказал папа. — В смысле, хочешь братика или сестренку?

— Вот те на! — удивился я и тоже мучительно покраснел. — Вы чего, с ума, что ли, сошли? У нас же квартира маленькая, вы же сами говорили!..

Мама расстроилась. Она, конечно, ничего не сказала, но расстроилась.

— Я же тебе говорила, — прошептала она. — А ты не верил.

Папа досадливо поморщился на эти ее слова и сказал:

— Лева, я что-то тебя в буквальном смысле не узнаю. Ты что, против, что ли?

Тут я все понял, отвернулся и сказал:

— Ничего я не против. Как я могу быть против брата или сестры? Просто вы меня не спросили и спрашивать не собирались. Понятно?

Папа сел на мою кровать и растерянно потер руки.

— Лева! — сказал он. — Ну зря ты. Напрасно ты так. Ну подумай сам, как я мог тебя спросить?

Тут папа тоже мучительно покраснел.

— Сима, хватит! — сухо сказала мама. — Давай оставим его одного. На некоторое время.

* * *

И я остался один. На некоторое время.

...Мысли в голове вертелись довольно странные.

Им меня мало. Мало им меня.

Во дворе большими унылыми кругами ходил Колупаев. Он смотрел в мою сторону, но я точно знал, что с наступлением темноты через окно меня не видно — только темное стекло, и все. А свет я не зажигал.

Не хотелось.

«Уйду, на фиг, из дома. Пусть тут занимаются чем хотят», — угрюмо думал я.

Стыд сменился другим чувством — унылым равнодушием. Я вдруг понял, что для родителей, раз они решили завести маленького, я — уже не маленький. Напротив, я для них — уже совершенно большой.

Мне не хотелось быть большим. Большие вечно должны кого-то о чем-то спрашивать, куда-то идти и чего-то добиваться. А я этого ничего не хотел. С другой стороны, маленьким сюсюкающим ребенком я уже тоже быть не мог.

Я лег на кровать и стал вспоминать что-то смутное, давнее.

Вспомнилась только какая-то соска, бутылка.

Тьфу.

* * *

Я вышел в большую комнату.

— А я думала, ты спишь! — испуганно сказала мама.

— Мам, можно я пойду погуляю? — сухо спросил я.

— Иди! — так же испуганно разрешила она. — Только недолго, пожалуйста. А то уже темно, я буду волноваться.

— Да ладно, — буркнул я себе под нос, зашнуровывая ботинки. — Будет она волноваться.

Двор был пуст. Колупаев, не дождавшись меня, ушел. Впрочем, это, наверное, было даже лучше. Я присел на лавочку и поразился. Передо мной был какой-то совершенно новый мир. Одинокие машины гоняли по одиноким улицам. Одинокая луна висела в одиноком небе. Все вокруг были тоже совершенно одинокими, — если посмотреть на вещи более глубоко.

Одинокая кошка грелась возле котельной.

Я посидел еще немножко и пошел домой.

* * *

Папы не было, он куда-то ушел. Мама сидела в темноте и одиноко смотрела телевизор.

Я подошел к ней и сказал:

— Мам, прости меня, пожалуйста. Все будет хорошо.

Она посмотрела на меня молча и ничего не ответила.

* * *

...Мама лежала в больнице два раза. Первый раз — весной, почти сразу после того дня, когда они со мной объяснились.

Тогда она лежала недолго, может быть, всего неделю.

В первый же холостяцкий вечер папа вдруг посмотрел на меня внимательно, а потом сказал:

— Короче, Лева, знаешь что, давай-ка будем друг другу помогать.

— В каком смысле? — удивился я.

— Во-первых, в смысле не ныть. Во-вторых, в смысле не жаловаться на еду. В-третьих, в смысле не жаловаться маме. В-четвертых, в смысле помыть посуду и сбегать в магазин, если попросят.

— Чего-то очень много смыслов, — недовольно ответил я. — Может, сделаешь поменьше?

— Это вряд ли, — сухо сказал папа. — Вообще-то он один, смысл. Просто я уж так расшифровал для тебя. По дружбе.

Папа поставил передо мной тарелку с двумя вареными сосисками, куском черного ржаного хлеба и половинкой помидора.

— Ешь, — сказал он. — Ужинай. Это пока самое главное. Об остальном потом.

Я съел первую сосиску и сказал:

— Пап, знаешь что, давай начистоту.

— Давай! — согласился он и поставил перед собой тарелку с тем же блюдом.

— Пап! — сказал я. — Ну вот скажи: зачем вы стали меня спрашивать? И вообще, неужели ты думаешь, что я не понимаю таких простых вещей?

— Каких? — сказал папа, с аппетитом проглатывая вторую сосиску.

— А таких, что мое мнение вас совершенно не интересует.

— Понимаешь, Лева, — задумчиво сказал папа, — есть вещи, которые нужно принимать такими, как они есть. Без всяких яких.

Мы немного помолчали и стали есть.

— Что-то ты тоже не очень рад, — сказал я и положил в рот кусочек черного бородинского хлеба, предварительно посыпав его солью. — Мама в больнице, ты тут со мной мучаешься. Я бы вообще на твоем месте не стал заводить второго ребенка. Впрочем, это, конечно, твое личное дело.

Папа как-то странно хмыкнул и весело взглянул на меня.

— Вот я посмотрю на тебя, когда ты сам станешь большой, — сказал он, притворно вздохнул и полез в холодильник за новой порцией сосисок. — Будешь еще?

— Не буду, — строго сказал я, хотя сосисок, честно говоря, очень хотелось.

— Ладно. А то я что-то проголодался.

Пока сосиски медленно варились в булькающей воде, папа по-прежнему как-то странно смотрел на меня.

— Да ладно тебе, папа! — недовольно сказал я. — Все нормально. Да, и вот еще что. Когда я буду большой, у меня, наверное, не будет ни жены, ни детей.

— Это почему? — как-то обиженно спросил папа.

— Ну не знаю, — пожал я плечами. — Обойдусь вообще как-нибудь.

— Не обойдешься, — сказал папа. — Никто без этого не может обойтись. Ни один человек в мире.

— А вот и неправда! — сказал я. — Зачем ты врешь?

Вся кухня наполнилась вкусным запахом вареных сосисок. А папа еще, как назло, полез в холодильник и достал из банки пару маринованных огурцов.

— Понимаешь, — сказал он, — бывает, конечно, по-разному. Но я бы хотел, чтобы у тебя все-таки были жена и дети. Ну хотя бы один такой вот симпатичный ребенок, вроде тебя.

— Пап! — сказал я. — Но ведь от детей одно мученье! Они все время болеют! Они все время куда-то там пропадают! Скажи честно, зачем вам, взрослым, вообще все это нужно?

— Знаешь что, Лева! — сказал папа, вылавливая сосиску из кастрюли. — Во-первых, я не могу ответить на все твои вопросы сразу. Для этого нужна не голова, а целая синагога. А во-вторых, я не могу, когда люди смотрят на меня вот такими голодными глазами. Возьми себе половину сосиски и один огурец.

* * *

Во второй раз мама лежала в больнице глубокой осенью. Уже начались заморозки. Грязные листья заледенели в лужах. Папа хлюпал носом. Он даже перестал смотреть телевизор. Мама лежала в больнице очень долго. Мне кажется, то ли два, то ли три месяца.

За это время я уже почти ко всему привык.

Я привык к постоянной мысли о том, что у меня скоро будет брат или сестра.

Я привык к тому, что тетя Маруся с первого этажа, которая когда-то была моей няней, приходит и варит нам борщ. Привык к тому, что папа сидит и грустно смотрит в одну точку.

К одному только я привыкнуть никак не мог — к полному отсутствию мамы!

«Скорей бы уж она рожала кого-нибудь, что ли», — тоскливо думал я.

Без мамы было не то чтобы скучно, а как-то пусто. Все лежало не на своих местах. Папа ходил с одинаково озабоченным выражением на лице и никогда не веселился. Довольно часто приезжала тетя Роза, как она говорила, «присмотреть за мной». Эти ее визиты, в отличие от прежних, мне совершенно не нравились. Вместо того чтобы посидеть, поговорить, как-то успокоить, тетя Роза деловито отправлялась на кухню и начинала греметь там кастрюльками.

— Чем же это вы тут питаетесь? — возмущенно говорила она. — Я этого совершенно не понимаю! Одними сосисками, что ли?

Затем тетя Роза начинала что-то готовить и уже напрочь забывала обо мне.

— Значит, так! — говорила она строго, выйдя из кухни. — Я вам там сварила гречневой каши с жареным луком на три дня. Вы ее обязательно съешьте! А то этими сосисками вы окончательно испортите себе желудки. А они у вас и так ни на что не годятся. Тебе все понятно?

— Тетя Роза! — говорил я. — Побудь со мной, пока папа не придет. Поможешь мне уроки поделать. А?

Тетя Роза жалобно смотрела на меня, но затем опять делала строгое лицо:

— Не могу я тут с тобой рассиживаться. Не маленький уже. Привыкай к самостоятельности, ты теперь не просто мальчик, а уже почти старший брат. Мне Таньку из музыкалки надо встречать. Не вздыхай, пожалуйста. Ну... ну все, пока!

Тетя Роза как-то судорожно накидывала плащ и судорожно захлопывала за собой входную дверь.

И я еще долго слушал и нюхал тишину, оставшуюся после нее. Тишина пахла гречневой кашей и духами. И женской одеждой.

И еще чем-то.

* * *

Кастрюлька с гречневой кашей лежала на диване, под подушкой, завернутая в старый мамин шарф и в газету.

Тетя Роза, наверное, надеялась, что так она простоит теплая аж до вечера, до папиного прихода. Но я с отвращением вынимал ее из-под подушки и выносил кастрюльку на кухню, ставил на плиту, как есть, прямо в газете.

Честно говоря, гречневую кашу я просто ненавидел.

Ну, может быть, не любил.

В общем, относился к ней достаточно равнодушно.

Потом я медленно шел в свою комнату, включал яркий электрический свет и садился за письменный стол лицом к окну.

Там, в окне, начинался вечер и ждали во дворе мои друзья. Но с какого-то момента я почти перестал выходить во двор. Выходить во двор, зная, что дома тебя никто не ждет, было почти физически невозможно.

Вечер проникал в комнату всякими нехорошими мыслями и дурными предчувствиями.

А вдруг с мамой там, в больнице, что-нибудь случится?

А вдруг папа придет совсем поздно?

Во сколько мне тогда ложиться спать? Ну, и так далее...

В эти вечера меня спасал только телевизор. Я садился перед ним и смотрел все подряд. Иногда засыпал прямо в кресле и просыпался только в тот момент, когда папа поворачивал замок в двери.

В густой темноте раздавался его встревоженный голос:

— Лева! Ты где?

— Я здесь, пап... — говорил я, усиленно протирая глаза. — Я тут сижу возле телика.

— А чего свет не включаешь?

— Зачем зря электричество жечь, — мудро говорил я, и папа усмехался. Он брал меня под мышки и подбрасывал вверх.

— Какой же ты тяжелый стал! — говорил он удивленно. — Скоро я тебя вообще не смогу поднять.

— Ну и не надо, — угрюмо говорил я. — Там есть гречневая каша на кухне. А я уже спать пошел. Ладно?

— Ладно, — говорил папа. — Ладно... Иди.

* * *

Так медленно тянулись наши холостяцкие деньки. Но вот однажды папа решил взять меня к маме в больницу.

Сам-то он ездил туда чуть ли не каждый день. Привозил ей всякие вкусные и полезные продукты и так далее. А меня, «чтобы не таскать на другой конец города», с собой не брал.

Честно говоря, я не знал, как теперь выглядит мама, и боялся встречи.

Но все оказалось очень даже хорошо. Мама выглядела нормально. Она была веселая и бодрая.

Мама медленно ходила в длинном и просторном халате. Я этого халата на ней никогда не видел. Обычно она носила довольно короткий.

В коридоре, где она нас ждала, было совсем не грустно. Вокруг ходили странные смешные тетки с огромными животами. Я чуть не расхохотался, когда их увидел. В окна были видны заснеженные елки в парке, прямые аллеи, фонари, сугробы, и даже обычные жилые дома в конце парка смотрелись весело, сияя огоньками, как на Новый год.

— Новый год скоро, — сказала мама и со значением посмотрела на меня.

— Ну и что? — удивился я.

— А то. Не успею я родить до Нового года, понятно?

— Ну ладно... — сказал я. — Значит, без тебя встречать будем.

— Левка! — твердо сказала мама. — Ты поедешь в зимний лагерь. И без всяких возражений. Папа возьмет путевку на работе. Поиграешь там в хоккей недельку. Ничего с тобой не случится.

Незнакомых людей в большом количестве я вообще переносил с трудом. Тем более незнакомых людей моего возраста.

Но деваться было некуда. Я кивнул и подумал про себя, что ехать еще не скоро. Вдруг она успеет родить до 31-го? Так же бывает.

Мама заговорила с папой о чем-то непонятном. Я заскучал и пошел к окну поближе посмотреть на парк.

Парк был чудесный. Мне почему-то показалось, что в нем обязательно живут белки.

За моей спиной разговаривали две тетки с большими животами.

— Я, главное, боюсь, чтобы ребеночка не подменили. В смысле, не перепутали.

— Да ну, ерунда! — говорила другая. — Этого бояться не надо. Хоть бы разрезали нормально. И чтобы ногами не пошел.

Я похолодел от ужаса и повернулся к маме.

Она почему-то улыбалась, глядя на меня глазами, полными слез.

— Лева, — сказала она. — Ты, пожалуйста, не мучай папу. Он и так очень старается. Ладно?

Мы возвращались через пустырь, и ветер противно дул в лицо. А над нами светили огромные холодные звезды.

* * *

Вечером 31 декабря папа подарил мне игрушечную двустволку. Это был роскошный подарок. Ружье можно было сложить, как духовушку в тире, после чего оно хлопало двумя шариками, которые вылетали сразу из двух стволов, хотя и были привязаны за ниточки.

Я немножко похлопал ружьишком, съел салат оливье, который папа заранее купил в кулинарии, выпил даже глоток шампанского из папиного фужера и часов в десять пошел спать.

В полседьмого папа меня разбудил, одел, и мы вышли на страшный мороз. Изо рта валил густой дремучий пар.

— А если мама раньше родит? — спросил я.

— Молчи, а то простудишься! — недовольно сказал папа. — Родит раньше, тогда я тебя заберу. Но лучше будет, чтобы все шло по плану.

Я кивнул и взял папу за руку, чтобы не поскользнуться.

Первого января в семь утра можно идти по городу хоть целый час и не встретить ни одной живой души, кроме милиционера! Милиционер стоял напротив Краснопресненского универмага и топал огромными черными валенками. Изо рта у него тоже валил густой дремучий пар.

— Мне бы такой тулуп, — сказал папа. Он забыл дома перчатки и все время дул на левую руку, а правой держал мою, в варежке.

— Давай я тоже варежку сниму! — предложил я.

— Не надо! — буркнул папа, почти не открывая рта, и мы пошли дальше: вниз по улице Заморенова к метро «Краснопресненская», причем идти было далеко, минут двадцать, потому что трамваи совершенно не ходили, а станции метро «Улица 1905 года» тогда еще и в помине не было.

Наконец папа привез меня на «Автозаводскую». Там стояли автобусы, которые грели моторы и вонюче дымили. И маленькая кучка незнакомых людей моего возраста.

К нам подошла какая-то тетя, замотанная в платок до такой степени, что не было видно никакого лица, и отчаянно громко крикнула:

— С Новым годом, ребята! Первый отряд! Садитесь в автобус! Там посчитаемся.

Папа торопливо пожал мне руку и побежал обратно к метро.

* * *

Зимний лагерь я помню очень смутно.

Нам показывали какое-то кино, водили на какие-то концерты, устраивали бег в мешках и что-то еще очень веселое.

Я все время думал о маме и о том, что же будет со всеми нами, когда она родит.

И еще я сидел в палате, читая какую-то не очень интересную книжку. В хоккей меня не брали, потому что я не привез клюшку. Оказывается, всем надо было привозить клюшки, но папа почему-то об этом не знал. К тому же здесь все катались на коньках, а я не умел.

Поэтому я сидел в палате, читал, думал и просто ждал, когда кончатся эти бесконечные каникулы.

Естественно, меня приметили какие-то двое и стали ко мне приставать.

— Лева! — сказал один. — Ну чего ты тут сидишь? Самый умный, что ли? Давай играть в карты!

— Я не умею, — сказал я и тускло посмотрел мимо них.

Они попытались научить меня играть в очко, но у них ничего не вышло.

Тем не менее они почему-то считали, что я уже попал под их дурное влияние, и ночью разбудили меня, чтобы вместе жрать варенье и рассказывать всякие истории.

Именно там, в грязном коридоре, где сушились клюшки и коньки, под запах мокрых варежек, рядом с тумбочкой, на которой стояла банка чужого варенья, я узнал значение некоторых слов и некоторых понятий.

Все это я понял довольно смутно, поскольку время было позднее, первый час ночи, да и вообще новые друзья не вызывали во мне глубокого доверия, и тем не менее, судя по тому, как бросился жар в лицо и как учащенно стало биться сердце, — они рассказывали что-то, что было на самом деле.

Потом я долго шептал в темноте слова каких-то стишков и песен, которые мгновенно запомнил, пытаясь вообразить себе, как же это все происходит в жизни.

Но больше всего меня поразило то, что именно от этих слов и понятий, ими обозначаемых, и происходят в мир дети.

— Ну ты чего, не знаешь, что ли? — скептически сказал один из них. — Ну он…