Берлин Александрплац

Оглавление
[Пролог]
Книга первая
На 41-м номере в город
Он все еще не пришел в себя
Поучение на примере Цанновича
Неожиданный финал этого рассказа, который восстановил душевное равновесие человека, выпущенного из тюрьмы
Настроение бездеятельное, к концу дня значительное падение курсов, с Гамбургом вяло, Лондон слабее
Победа по всему фронту!Франц Биберкопф покупает телятину
А теперь Франц клянется всему миру и себе, что останется порядочным человеком в Берлине, с деньгами или без них
Книга вторая
Франц Биберкопф отправляется на поиски, надо зарабатывать деньги, без денег человек не может жить. Кое-что о горшечном торге во Франкфурте
Лина задает ходу гомосексуалистам
Хазенхейде, «Новый мир», не одно, так другое, и не надо делать себе жизнь тяжелее, чем она есть
Франц — человек широкого размаха, он знает себе цену
Вот он какой, наш Франц Биберкопф!Под стать античным героям!
Книга третья
Вчера еще на гордых конях
Сегодня навылет прострелена грудь
А завтра в сырой могиле, нет, мы сумеем воздержаться
Книга четвертая
Горсточка людей вокруг Алекса
Биберкопф под наркозом, Франц забился в нору, Франц ни на что не желает глядеть
Франц бьет отбой, Франц играет обоим евреям прощальный марш
Ибо с человеком бывает как со скотиною; как эта умирает, так и он умирает
Беседа с Иовом, дело за тобой, Иов, но ты не хочешь
И у всех одно дыхание, и у человека нет преимущества перед скотиною
У Франца открыто окно, ну и забавные же вещи случаются на свете
Гоп, гоп, гоп, конь снова скачет в галоп
Книга пятая
Встреча на Алексе, холод собачий, в следующем, 1929 году будет еще холоднее
Некоторое время — ничего, передышка, дела поправляются
Бойкая торговля живым товаром
Франц задумывается над торговлей живым товаром, и вдруг ему это дело больше не нравится, ему хочется чего-нибудь другого
Местная хроника
Франц принимает пагубное решение, он не замечает, что садится в крапиву
Воскресенье, 8 апреля 1928 года
Книга шестая
Чужое добро идет впрок
Ночь с воскресенья на понедельник, понедельник, 9 апреля
Францу не сделан нокаут, и ему никак не сделают нокаута
Воспрянь, мой слабый дух.Воспрянь и крепче встань на ноги
Третье завоевание Берлина
Платье делает человека, а у нового человека и глаза новые
У нового человека и голова новая
Новому человеку нужна и новая профессия, а не то можно обойтись и без всякой профессии
На сцене появляется и женщина, Франц Биберкопф снова укомплектован
Оборонительная война против буржуазного общества
Дамский заговор, слово предоставляется нашим милым дамам, сердце Европы не стареет
С политикой покончено, но это вечное бездельничание гораздо опаснее
Муха выкарабкивается, песок с нее сыплется, скоро она опять зажужжит
Побатальонно, в ногу, с барабанным боем — вперед марш!
Кулак уже занесен
Книга седьмая
Пусси Уль, наплыв американцев, как пишется по-немецки «Вильма»: через «ве» или через «фау»?
Поединок начинается! Стоит дождливая погода
Франц, Франц-громила, не лежит больше под автомобилем, а важно сидит в нем, он добился своего
Горести и утехи любви
Виды на урожай блестящи, впрочем, иной раз можно и ошибиться
Среда, 29 августа
Суббота, 1 сентября
Книга восьмая
Франц, ничего не замечает, и все идет своим чередом
Дело идет к развязке, преступники не поладили между собой
Присматривайте за Карлушкой-жестянщиком, с ним что-то творится
Дело налаживается, Карлушка-жестянщик засыпается и выкладывает все
И обратился я вспять, и узрел всю неправду, творимую на земле
И были это слезы тех, кто терпел неправду, и не было у них утешения
И восхвалил я тогда мертвых, которые уже умерли
Крепость осаждена со всех сторон, делаются последние вылазки, но это только для виду
Завязывается бой. Мы летим к черту в пекло, летим с музыкой
На Александрплац находится полицейпрезидиум
Книга девятая
Черные дни для Рейнхольда. Впрочем, эту главу можно и пропустить
Психиатрическая больница в Бухе, арестантский барак
Виноградный сахар и впрыскивание камфары, но в конце концов в дело вмешивается кто-то другой
Смерть поет свою унылую, протяжную песнь
И вот Франц слушает протяжную песнь Смерти
Здесь надлежит изобразить, чтó есть страдание
Отступление злой блудницы и триумф великого заклателя, барабанщика и громовержца
Лиха беда начало
Отчизна, сохрани покой, не влипну я, я не такой
В ногу — левой, правой, левой
Примечания
Экранизации
Список сокращений

Alfred Döblin

BERLIN ALEXANDERPLATZ

First published in 1929 by S. Fischer Verlag, Berlin

Copyright © 2008 S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main

All rights reserved

Перевод с немецкого Герберта Зуккау, Александра Маркина

Оформление обложки Вадима Пожидаева

В оформлении обложки использована картина Николауса Брауна
«На сцене берлинской улицы» (1921).

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Дёблин А.

Берлин Александрплац : История Франца Биберкопфа : роман / Альфред Дёблин ; пер. с нем. Г. Зуккау, А. Маркина (дополнения). — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2022. — (Большой роман).

ISBN 978-5-389-21897-0

16+

Новаторский роман Альфреда Дёблина (1878–1957) «Берлин Александрплац» сразу после публикации в 1929 году имел в Германии огромный успех. А ведь Франц Биберкопф, историю которого рассказывает автор, отнюдь не из тех, кого охотно берут в главные герои. Простой наемный рабочий, любитель женщин, только что вышедший из тюрьмы со смутным желанием жить честно и без проблем. И вот он вновь на свободе, в Берлине. Вокруг какая-то непонятная ему круговерть: коммунисты, фашисты, бандиты, евреи, полиция… Находить заработок трудно. Ко всему приглядывается наш герой, приноравливается, заново ищет место под солнцем. Среди прочего сводит знакомство с неким Рейнхольдом и принимает участие в одной сделке торговца фруктами — и судьба Франца вновь совершает крутой поворот...

Роман, кинематографичный по своей сути, несколько раз был экранизирован. Всемирное признание получила телеэпопея режиссера Райнера Вернера Фасбиндера (1980).

© Г. А. Зуккау (наследник), перевод, 2022

© А. В. Маркин, перевод (дополнения), примечания, 2022

© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа
„Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство Иностранка
®

 

 

 

 

 

 

Эта книга повествует о бывшем берлинском цементщике и транспортном рабочем Франце Биберкопфе. Его выпустили из тюрьмы, где он сидел за старые дела, и вот он снова в Берлине и хочет стать порядочным.

Вначале это ему удается. Но затем, хотя материально ему живется сносно, он оказывается вовлеченным в упорную борьбу с чем-то, что приходит извне, что непостижимо и похоже на судьбу.

Трижды обрушивается оно на нашего героя1 и ломает его жизненный план. Оно наступает на него мошенничеством и обма­ном. Но тут он еще справляется, он держится на ногах.

Тогда оно наваливается на него и бьет подлостью. Тут ему уже трудно подняться, силы его уже на исходе.

Наконец, оно ударяет в него миной с неслыханной, чудовищной жестокостью.

Теперь наш стойко державшийся до последней минуты герой окончательно сломлен. Он считает игру проигранной и не знает, как быть дальше, его песенка, по-видимому, спета.

Он уже готов радикально покончить с этим миром, когда у него способом, о котором я пока умолчу, снимают с глаз пелену. Ему становится совершенно ясно, из-за чего все так вышло. А именноиз-за него самого, да это же сразу видно, из-за его жизненного плана, который был ни на что не похож, и вот теперь вдруг выглядит совсем иным, не простым и почти понятным, а высокомерным и наивным, дерзким, но вместе с тем малодушным и бессильным.

Страшная штука, какой была его жизнь, приобретает смысл. Франц Биберкопф подвергся принудительному лечению. В конце мы видим его снова на Александрплац, сильно изменившимся, покалеченным, но зато уж выправленным.

Посмотреть и послушать все это стоит многим, которые, подобно Францу Биберкопфу, пребывают в человечьей шкуре и которым, как и этому Биберкопфу Францу, случается порой требовать от жизни нечто большее, чем только сытое существование2.


1 Трижды обрушивается оно на нашего героя... — Под тремя ударами некой высшей силы имеются в виду: предательство Людерса (книга третья), участие ФБ в ограблении и потеря им правой руки (книга пятая), убийство Мици (книга седьмая) — события, которые должны «научить» героя «правильной жизни», но на которые (до самого конца романа) ФБ почти никак не реагирует или реагирует, по мнению Дёб­лина, «неправильно». Мотив трех ударов отчетливо возникает в книге второй БА (см. гл. «Вот он какой, наш Франц Биберкопф! Под стать античным героям»): Дёблин цитирует из «Орестеи» Эсхила (см. также примеч. 188 к книге второй) именно то место в «Агамемноне» (первой части Эсхиловой трилогии), где жена Агамемнона, царица Клитемнестра, сообщает, что тремя ударами секиры убила своего мужа, вернувшегося с Троянской войны (см.: Эсхил. Агамемнон. 1372–1398). По мнению Т. Циолковски, таким образом акцентируется сходство построения и проблематики дёблиновского романа со структурой и проблематикой античной трагедии: в романе Дёблина, как и в греческой трагедии, показывается путь героя от неведения к знанию, «роман Дёблина — это сознательная травестия классической греческой трагедии и большинства характерных для нее элементов» (Ziolkowski 1969: 136; см. также: 99–137). Кроме «Орестеи», Циолковски ссылается на «Царя Эдипа» Софокла. Известно, что Дёблин интересовался античной литературой и хорошо знал греческую трагедию. В годы учебы в Берлинском университете (1900–1904) писатель посещал лекции по греческой литературе известнейшего филолога-классика, оппонента Ницше, Ульриха фон Виламовиц-Мёллендорфа (1848–1931), автора основополагающего «Введения в греческую трагедию» (1889). Следы глубоких познании Дёблина в области античной трагедии обна­руживаются во многих произведениях писателя, в частности в тетралогии «Ноябрь 1918. Немецкая революция» (1937–1943), сюжет и характеры героев которой писатель выстраивает на основе «Антигоны» Софокла. Помимо античной трагедии, БА имеет точки соприкосно­вения и с другими классическими текстами немецкой драматургии: средневековыми мистериями, немецкой барочной трагедией, так называемой Trauerspiel (см. примеч. 37 к книге девятой), трагедией К. Ф. Геббеля (1813–1863) «Гиг и его кольцо» (см. примеч. 42 к книге седьмой), драмой (Schauspiel) Г. фон Клейста (1777–1811) «Принц Фридрих Гомбургский» (см. примеч. 89, 90 к книге второй) и «Фаус­том» И. В. Гёте. Многие из этих известных текстов Дёблин цитирует или пародирует в своем романе. Очевидна близость сюжета БА к сред­невековому моралите об имяреке, на что указывает большинство комментаторов романа: «Дёблиновская история о Франце Биберкопфе, берлинском пролетарии, совершенно „обычном человеке“ — это все та жа старая притча об имяреке — рассказ о пути виновного, грешного человека в мире, из тьмы он выходит на свет познания» (Ziolkowski 1969: 136). Сюжет об имяреке был популярен в немецкой драматургии начала XX в.; так, в 1911 г. в берлинском цирке Шумана режиссером-экспериментатором Максом Рейнгардтом (1873–1943) была поставлена пьеса «Имярек» Г. фон Гофмансталя (1874–1929); этот образ не раз использовался и в театре экспрессионизма. Стоит отметить, что элементы драматических жанров и текстовые переклички с драматическими произведениями немецких драматургов вообще играют важную роль в романах Дёблина, начиная с его первых литературных опытов (обратим внимание на «театральное» название второго романа Дёблина «Черный занавес» (1902–1903; опубл. 1912) и на многочисленные реминисценции в этом романе из трагедии Г. фон Клейста «Пентесилея») и до последнего произведения писателя — романа «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу» (1946; опубл. 1956) (см.: Гамлет: 503). О «драматических элементах» в романах Дёблина см.: Klein­schmidt 1980–1983; Best 1972. О тенденции к драматизации романического в БА писал немецкий исследователь Фриц Мартини в одном из первых научных анализов романа:

〈...〉 [у Дёблина] мир превращается в событие (Geschehen), происходящее одновременно и снаружи, и изнутри; не только как наличествующее бытие, но и как непрекращающаяся сила и неостановимое движение. Моторика современного существования, как и судьба, не знает покоя. Поэтому к языку предъявляются такие имитационно-миметические и динамические требования, которые обычно возможно удовлетворить лишь в драме. Роман Дёблина пользуется, вплоть до угрозы разрушения эпического, чрезвычайно широко и очевидно намеренно всеми возможными в прозаическом повествовании драматическими формами; по меньшей мере потому, что в них сохраняется миметическая выразительная ценность. 〈...〉 Язык рассказчика при­ближается к языку на сцене, приобретает драматическую жес­тикуляцию. Этот роман, таким образом, являет собой типичный­ образец современной тенденции разрушать границы жанровых форм, с тем чтобы разрабатывать новые, самые разнообразные способы художественного выражения. Дёблин 〈...〉 не признает никаких различий между драмой и романом, то есть он далек от традиционных мнений, будто драма обращается к глазу и уху, а роман — к фантазии и представлениям 〈...〉. Его цель — это драматизация прозы, а следовательно, значительное расширение эпического выразительного пространства. Эта драматизация­ наиболее явно выражается в «сценической» повествовательной манере у Дёблина (Martini 1954: 354).

2 ...случается порой требовать от жизни нечто большее, чем только сытое существование. — Дёблин пародирует библейский афоризм: «Не одним хлебом живет человек, но всяким словом, исходящим из уст Господа» (Втор. 8: 3). Ср. также с Евангелием от Матфея: когда дьявол искушает Иисуса в пустыне, призывая обратить камни в хлеб, тот отвечает: «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих» (Мф. 4: 4).

В начале ее Франц Биберкопф покидает тюрьму в Тегеле4, куда привела его прежняя беспутная жизнь. Ему трудно снова устроиться в Берлине, но в конце концов это ему удается, чему он немало рад, и он дает себе клятву быть порядочным человеком.


3 Обращенные одновременно и к читателю, и к герою небольшие назидательные зачины (Vorsprüche) в начале каждой книги романа в оригинале написаны ритмической прозой. Обращения (а также названия некоторых глав), с одной стороны, сообщают читателю о содержании книги, «предупреждают» его о том, что произойдет с героем дальше, а с другой — очевидно, несут аллегорическую и дидактическую нагрузку. Подобные обращения типичны для немецких народных календарей, встречаются в лубочном романе, текстах народных певцов (Bänkelsänger), в плутовском романе (например, в цикле из шести сатирических романов Г.-Я.-К. фон Гриммельсгау­зена (1621?–1676) о Симплициссимусе (1668–1675)). Подобный прием — прямое обращение к читателю с дидактическими целями, напоминающее о той же народной традиции, — любил использовать в своих про­изведениях и Бертольд Брехт (1898–1956), с которым Дёблин был ­дружен.

4 ...Франц Биберкопф покидает тюрьму в Тегеле... — Тегель — район на северо-западе Берлина. Строительство большой тюрьмы в Тегеле (Зайдельштрассе, 39) началось в 1894 г.: существовавшие в то время берлинские тюрьмы Зонненбург и Моабит уже не справлялись с огромным количеством заключенных. Значительный рост арестантов в те годы был связан с территориальным расширением Берлина и стремительным прибавлением населения прусской столицы, а соответственно, и ростом числа преступлений и преступников. Тюрьма в Тегеле стала функционировать уже через четыре года после начала строительства: первые заключенные были помещены в нее 2 октяб­ря 1898 г.

На 41-м номере в город5

Он стоял за воротами тюрьмы в Тегеле6, на свободе. Вчера еще он копал картошку вон там на огороде7, вместе с другими, в арестантском платье, а теперь он в желтом летнем пальто8; те там продолжают копать, а он свободен. Он пропускал трамвай за трамваем, прислонясь спиной к красной ограде, и не уходил. Караульный у ворот несколько раз прошел мимо него и указал ему нужный номер трамвая, но он не двигался с места. Итак, страшный момент наступил (страшный, Франц, почему страшный?)9, четыре года истекли. Черные железные створы ворот, на которые он поглядывал вот уже целый год с возраставшим отвращением (отвращением, почему отвращением), захлопнулись за ним. Его снова выставили вон. Оставшиеся внутри столярничали, что-то лакировали, сортировали, клеили, кому-то сидеть еще два года, кому-то пять лет. А он стоял у остановки трамвая.

Наказание начинается10.

Он передернул плечами, проглотил слюну. Наступил себе на ногу. А затем собрался с духом и очутился в трамвае. Среди людей, ну давай! Вначале было такое ощущение, будто сидишь у зубного врача, который ухватил щипцами корень и тащит, боль растет, голова готова лопнуть. Он повернул голову назад, в сторону красной ограды, но трамвай понесся с ним по рельсам, и только голова его осталась еще повернутой по направ­лению к тюрьме. Вагон миновал плавный поворот, — деревья и дома заслонили тюрьму. Показались оживленные улицы, Зее­штрассе11, люди входили и выходили. В нем что-то в ужасе ­кричало: берегись, берегись, начинается. Нос у него окоченел, щеки пылали. «Цвельф-ур-миттагсцайтунг»12, «Бе Цет»13, последний номер «Иллюстрирте»14, «Функштунде»15, — «Кто еще без билета?». Вот как, шупо16 теперь в синих мундирах. Никем не замеченный, он вышел из трамвая, смешался с толпой. В чем дело? Ничего. Держись, изголодавшаяся свинья, не распускайся, не то дам понюхать моего кулака. Что за толчея, что за давка! Как все это движется! Мои мозги, вероятно, совсем высохли. Чего тут только нет: магазины обуви, магазины шляп, электролампочки, кабаки. Ну да, нужна же людям обувь, раз им приходится столько бегать, у нас ведь тоже была сапожная мастерская, не надо забывать. Сотни блестящих оконных стекол. Ну и пускай себе сверкают, нечего их бояться, ведь любое можно разбить, просто они чисто вымыты. На Розенталерплац17 мостовая была разворочена, он шел вместе с другими по деревянному настилу. Стоит только смешаться с остальными, и все хорошо, и ничего не замечаешь, дружище. В витринах красовались манекены, в костюмах, в пальто, в юбках, в чулках, в башмаках. На улице все пребывало в движении, но за этим — не было ничего! Не было — жизни! У людей веселые лица, люди смеялись, ждали по двое или по трое у трамвайной остановки напротив ресторана Ашингера18, курили папиросы, перелис­тывали газеты. И все это стояло на месте, как фонарные стол­бы, и цепенело все больше и больше. Все это вместе с домами составляло одно целое, все — белое, все — деревянное.

Его охватил испуг, когда он шел по Розенталерштрассе19; в кабачке у самого окна сидели мужчина и женщина: они лили себе в глотку пиво из литровых кружек, ну и что ж, пусть себе пьют, пьют — только и всего, у них в руках были вилки; они втыкали ими куски мяса себе в рот20, и — хоть бы капелька крови. Судорогой свело его тело, ох, я не выдержу, куда деться? И что-то отвечало: это — наказание!

Вернуться он не мог, так далеко он заехал на трамвае, его ведь выпустили из тюрьмы, он должен был идти сюда, все дальше и дальше.

Это я знаю, вздохнул он про себя, что мне надо идти сюда и что меня выпустили из тюрьмы. Меня ведь не могли не выпустить, потому что наступил срок; все идет своим чередом, и чиновник выполняет свой долг. Ну я и иду, но мне не хочется, ах, боже мой, как мне не хочется.

Он прошел по Розенталерштрассе мимо универсального магазина Тица21 и свернул направо, в узкую Софиенштрассе22. Подумал, что эта улица темнее, а где темнее, там лучше. Арестантов содержат в изоляторе23, в одиночном заключении и в общих камерах. В изоляторе арестант содержится круглые сутки, непрерывно, отдельно от других заключенных. При одиночном заключении арестант помещается в одиночной камере, но во вре­мя прогулки, учебных занятий и богослужения имеет общение с другими. Вагоны трамвая продолжали грохотать и звонить, и один фасад дома тотчас же сменялся другим. А на домах были крыши, которые как будто парили над ними, глаза Франца блуждали поверху: только бы крыши не соскользнули24, но дома стояли прямо. Куда мне, горемычному, идти; он плелся вдоль сплошной стены домов, она казалась бесконечной. Вот я дуралей, отсюда же можно выбраться, еще пять минут, десять минут, а потом выпить рюмку коньяку и посидеть. После звонка заключенные немедленно приступают к работе. Прерывать ее разрешается только для приема пищи, прогулки и учебных занятий в назначенное время. На прогулке заключенные должны держать руки вытянутыми и размахивать ими вперед и назад.

Вот дом, Франц оторвал взор от мостовой и толкнул входную дверь; из груди его вырвалось печальное ворчливое ох-хо-хо. Он засунул руки в рукава, так, братец, так, здесь не замерзнешь. Раскрылась дверь со двора, и кто-то прошел мимо, во­лоча ноги, а затем остановился за ним. Франц закряхтел, ему нравилось кряхтеть. Первое время в одиночке он всегда так крях­тел и радовался, что слышит свой голос, значит есть еще что-то, значит не все еще кончено. Так поступали многие из сидевших в изоляторе, кто — в начале заключения, кто — потом, когда чувствовали себя одинокими. Вот они и покрякивали, это было как-никак что-то человеческое и утешало их. Итак, наш герой стоял в вестибюле чужого дома и не слышал ужасного шума улицы, и не было перед ним обезумевших домов. Выпятив губы и стиснув кулаки, он хрюкал и подбадривал себя. Его плечи в желтом летнем пальто были приподняты, как бы для защиты.

Незнакомец остановился рядом с бывшим арестантом и стал его разглядывать. «С вами что-то случилось? Вам нездоровится? У вас что-нибудь болит?». тот, заметив его, сразу же перестал кряхтеть. «Или вас мутит? Вы живете в этом доме?» Это был еврей с большой рыжей бородой25, низенького роста, в черной велюровой шляпе, с палкой в руке. «Нет, я здесь не живу». Пришлось уйти, а ведь в вестибюле было недурно. И опять потянулась улица, замелькали фасады домов, витрины, спешащие человеческие фигуры в брюках или светлых чулках, да такие все быстрые, юркие, ежесекундно новые, другие. А так как наш Франц на что-то решился, он зашел в проезд одного дома, где, однако, как раз стали отпирать ворота, чтоб пропустить автомобиль. Ну, тогда скорее в соседний дом, в тесный вестибюль рядом с лестницей. Здесь-то уж никакой автомобиль не помешает. Он крепко ухватился за столбик перил. И, держась за него, знал, что намерен уклониться от наказания (ах, Франц, что ты хочешь сделать? ведь ты же не сможешь!) и непременно это сделает, теперь он знает, где искать спасения. И тихонько снова завел свою музыку, свое хрюканье и урчанье, и не пойду я больше на улицу. А рыжий еврей тоже зашел в дом, но сначала было не заметил человека возле перил. Потом услышал его жужжанье. «Ну что вы тут делаете? Вам нехорошо?» Тогда Франц пошел прочь, во двор. А когда взялся за ручку двери, то увидел, что это опять еврей из того дома. «Отстаньте вы от меня! Что вам нужно?» — «Ну-ну, ничего. Вы так кряхтите и стонете, неужели нельзя спросить, что с вами?» А вон там, на улице, уж опять маячат дома, снующая взад и вперед толпа, сползающие крыши. Франц распахнул дверь во двор. Еврей — за ним: «Ну-ну, в чем дело? Не так уж все плохо. Ничего, не пропадете. Берлин огромен. Где тысячи живут, проживет и еще один».

Двор темный и окружен высокими стенами. Франц остановился возле мусорной ямы. И вдруг во всю глотку запел, прямо в стену. Снял шляпу, как шарманщик. Звуки отражались от стен. Это было хорошо. Его голос звенел у него в ушах. Он пел таким громким голосом, каким ему ни за что не позволили бы петь в тюрьме. А что он пел так, что стены гудели? «Несется клич, как грома гул»26. По-военному четко, ритмично. А затем припев: «Ювиваллераллера»27, из другой песни. Никто не обра­щал на него внимания. У выхода его подцепил еврей: «Вы хорошо пели. Вы в самом деле очень хорошо пели. С таким голосом, как у вас, вы могли бы зарабатывать большие деньги». Еврей пошел за ним по улице, взял под руку и, без умолку болтая, потащил вперед, пока они не свернули на Горманнштрассе28, еврей и ширококостый, рослый парень в летнем пальто и со стиснутыми губами, словно его вот-вот вырвет желчью.

Он все еще не пришел в себя

Еврей привел его в комнату, где топилась железная печка, усадил на диван: «Ну, вот мы и пришли. Присаживайтесь. Шляпу можете оставить на голове или снять, как вам угодно. А я сейчас кого-то позову, кто вам понравится. Дело в том, что сам я здесь не живу. Я здесь только гость, как и вы. Ну и как это бывает, один гость приводит другого, если только комната теплая».

Тот, кого недавно выпустили на свободу, остался сидеть один. Несется клич, как грома гул, как звон мечей и волн прибой. Да, ведь он ехал на трамвае, глядел в окно, и красные стены тюрьмы были видны за деревьями, осыпался желтый лист. Стены все еще мелькали у него перед глазами, он разглядывал их, сидя на диване, разглядывал не отрываясь. Большое счастье — жить в этих стенах, по крайней мере знаешь, как день начинается и как проходит. (Франц, не собираешься же ты прятаться, ведь ты уже четыре года прятался, приободрись, погляди вокруг себя, когда-нибудь должна же эта игра в прятки кончиться!) Петь, свистеть и шуметь запрещается. Заключенные должны по сигналу к подъему немедленно встать, убрать койки, умыться, причесаться, вычистить платье и одеться. Мыло должно отпускаться в достаточном количестве. Бум — колокол — вставать, в пять тридцать, бум — в шесть отпирают камеру, бум, бум — становись на поверку, получай утреннюю порцию, работа, перерыв; бум, бум, бум — обед, эй ты, не строй рожи, у нас не на убой кормят, кто умеет петь, выходи вперед, явиться на спевку в пять сорок, я, дозвольте доложить, не могу петь — охрип, в шесть камеры запираются, спокойной ночи, день прошел. Да, большое счастье жить в этих стенах, мне-то здорово припаяли, почти как за предумышленное убийство, а ведь было только убийство неумышленное, телесное повреждение со смер­тельным исходом, вовсе не так ужасно, а все-таки я стал большим подлецом, негодяем, чуть-чуть не хватило до законченного мерзавца.

Старый, высокого роста, длинноволосый еврей, черная ермол­ка на затылке, давно уже сидел напротив него. В городе Сузе жил некогда муж по имени Мардохей, и воспитал он у себя в доме Эсфирь, дочь своего дяди, и была эта девушка прекрасна лицом и станом29. Старик-еврей отвел глаза от Франца и повернул голову в сторону рыжего: «Откуда вы его выкопали?» — «Да он бегал из дома в дом. А на одном дворе остановился и стал петь». — «Петь?» — «Да, солдатские песни». — «Он, верно, озяб». — «Пожалуй». Старик принялся его разглядывать. В первый день Пасхи лишь неверные могут хоронить покойника, на второй день могут хоронить и сыны Израиля, то же верно и для первых двух дней Нового года30. А кто автор следующих слов учения Раббанан31: кто вкусит от павшей птицы чистой, тот не осквернится, но кто вкусит от ее кишок или зоба, тот осквернится?32 Длинной желтой рукой он дотронулся до руки Франца, лежавшей поверх пальто. «Послушайте, не хотите ли снять пальто? Ведь здесь жарко. Мы люди старые, зябнем круг­лый год, а для вас тут слишком жарко».

Франц сидел на диване и искоса поглядывал на свою руку; он ходил по улицам из двора во двор, надо же было посмотреть, что делается на свете. И ему захотелось встать и уйти, глаза его искали дверь в темной комнате. Тогда старик силой усадил его обратно на диван. «Да оставайтесь же. Куда вам, собственно, спешить?» Но ему хотелось прочь. А старик держал его за кисть руки и сжимал ее, сжимал: «Посмотрим, однако, кто сильнее, вы или я. Оставайтесь, раз я вам говорю, — и, переходя на крик, — а вы все-таки останетесь. И выслушаете, что я скажу, молодой человек. Ну-ка, держитесь, непоседа». Затем обратился к рыжему, который схватил Франца за плечи: «А вы, вы не вмешивайтесь. Разве я вас просил? Я с ним и один справлюсь».

Что этим людям нужно от него? Он хотел уйти, он пытался подняться, но старик вдавил его в диван. Тогда он крикнул: «Что вы со мной делаете?» — «Ругайтесь, ругайтесь, потом будете еще больше ругаться». — «Пустите меня. Я хочу прочь отсюда». — «Что, опять на улицу, опять по дворам?»

Тут старик встал со стула, шумно прошелся взад-вперед по комнате и сказал: «Пускай кричит, сколько ему угодно. Пускай делает что хочет. Но только не у меня. Открой ему дверь». — «В чем дело? Как будто у вас никогда не бывает крика?» — «Не приводите в мой дом людей, которые шумят. У дочери дети больны, лежат вон там в комнате, так у меня шума довольно». — «Ну-ну, вот горе-то, а я и не знал, вы меня уж простите». Рыжий взял Франца под руку: «Идем. У ребе33 забот полон рот. Внуки у него заболели. Идем дальше». Но теперь тот раздумал вставать. «Да идемте же». Францу пришлось встать. «Не тащите меня, — сказал он шепотом. — Оставьте меня здесь». — «Но вы же слышали, что у него в доме больные». — «Позвольте мне еще чуточку остаться».

Со сверкающими глазами глядел старик на незнакомого ­человека, который так просил. Говорил Иеремия: Исцелим Вавилон, но тот не дал себя исцелить. Покиньте его, и каждый из нас отправится в свою страну. И меч да падет на халдеев, на жите­лей Вавилона34. «Что ж, если он будет вести себя тихо, пускай остается вместе с вами. Но если будет шуметь, то пусть уходит». — «Хорошо, хорошо, мы не будем шуметь. Я посижу с ним, вы можете на меня положиться». Старик молча уда­лился.

Поучение на примере Цанновича35

Итак, только что выпущенный из тюрьмы человек в желтом летнем пальто снова сидел на диване. Вздыхая и в недоумении покачивая головой, рыжий ходил взад и вперед по комнате: «Ну, не сердитесь, что старик погорячился. Вы, верно, при­езжий?» — «Да, я... был...» Красные стены тюрьмы, красивые, крепкие стены, камеры, — о, как приходится тосковать по вам! Вот он прилип спиной к красной ограде, умный человек ее стро­ил, он не уходил. И вдруг он соскользнул, точно кукла, с дивана на ковер, сдвинув при падении стол. «В чем дело?» — крикнул рыжий. Франц извивался на ковре, шляпа покатилась из рук, головой он бился о пол и стонал: «В землю уйти бы, туда, где темнее, уйти...» Рыжий дергал его во все стороны: «Ради бога! Вы же у чужих людей. Того и гляди придет старик. Да встаньте же». Но тот не давал себя поднять, цеплялся за ковер и продолжал стонать. «Да успокойтесь, ради бога. Услышит старик, тогда... Мы с вами уж как-нибудь столкуемся». — «Меня отсюда никто не заставит уйти...» И — как крот.

А рыжий, убедившись, что не может его поднять, покрутил пейсы, запер дверь и решительно уселся рядом с этим человеком на пол. Обхватив руками колени и поглядывая на торчавшие перед ним ножки стола, сказал: «Ну ладно. Оставайтесь себе тут. Давайте-ка и я подсяду. Хоть оно и неудобно, но почему бы и не посидеть? Не хотите сказать, что с вами, так я сам вам что-нибудь расскажу». Выпущенный из тюрьмы человек кряхтел, припав головой к ковру. (Но почему же он стонет и кряхтит? Да потому, что надо решиться, надо избрать тот или иной путь, а ты никакого не знаешь, Франц. Вернуться к старому тебе бы не хотелось, в тюремной камере ты тоже только стонал и прятался и не думал, не думал, Франц.) Рыжий сердито продолжал: «Не надо так много воображать о себе. Надо слушать других. С чего вы взяли, что вам так уж плохо? Господь ведь никого из Своих рук не отпускает. Есть ведь еще и другие люди. Разве вы не читали, чтò взял Ной в свой ковчег, когда случился Всемирный потоп? От каждой твари по паре36. Бог никого не забыл. Даже головных вшей — и тех не забыл. Все Ему были одинаково любы и дороги». А тот только жалобно пищал. (Что ж, за писк денег не берут. Пищать может и больная мышь.)

Рыжий дал ему напищаться вволю и почесал себе щеки. «Много чего есть на свете, и много о чем можно порассказать, когда бываешь молод и когда состаришься. Ну так вот, я вам расскажу про Цанновича37, Стефана Цанновича. Вы эту историю, наверно, еще не слышали. А когда вам полегчает, то сядьте чуточку прямее. Ведь так у вас кровь приливает к голове, а это вредно. Мой покойный отец нам много чего рассказывал; он немало постранствовал по белу свету, как вообще наши соплеменники, дожил до семидесяти лет, пережил покойницу-мать и знал массу вещей и был умным человеком. Нас было семь голодных ртов, и, когда нечего было есть, он рассказывал нам разные истории». Ими сыт не будешь, но об этом забываешь. Глухой стон на полу не затихал. (Что ж, стонать может и больной верблюд.) «Ну-ну, мы знаем, что на свете не только все золото, красота и радости. Итак, кем же был этот Цаннович, кем был его отец, кем были его родители? Нищими, как большинство из нас, торгашами, мелкими лавочниками, комиссионерами. Старик Цаннович был родом из Албании и переселился в Венецию. Уж он знал, чего ради переселился в Венецию! Одни переселяются из города в деревню, другие — из деревни в город. В деревне спокойнее, люди ощупывают каждую вещь со всех сторон, и вы можете уговаривать их целыми часами, а если повезет, то заработаете пару пфеннигов. В городе, конечно, тоже трудно, но люди идут гуще, и ни у кого нет времени. Не один, так другой. Ездят они не на волах, а в колясках, на резвых лошадках. Тут проигрываешь и выигрываешь. Это старик Цаннович прекрасно понял. Сперва он продал все, что имел, а потом взялся за карты и стал играть. Человек он был не очень честный. Пользовался тем, что у людей в городе нет времени и что они хотят, чтоб их занимали. Ну он их и занимал. Это стоило им немало денег. Плутом, шулером был старик Цаннович, но голова у него была — ой-ой! С крестьянами-то ему это не особенно удавалось, но здесь дела его шли недурно. Даже, можно сказать, дела у него шли отлично. Пока вдруг кому-то не показалось, что его обирают. Ну а старик Цаннович об этом как раз и не подумал. Произошла свалка, позвали полицию, и в конце концов старику Цанновичу пришлось со своими детьми удирать во все лопатки. Венецианские власти хотели было преследовать его судом, но какие, думал старик, могут быть разговоры с судом, ведь все равно суд никогда его не поймет! Так его и не смогли разыскать, а у него были лошади и деньги, и он вновь обосновался в Албании, купил себе там имение, целую деревню, дал детям хорошее образование. И когда совсем состарился, то мирно скончался, окруженный общим почетом. Такова была жизнь старика Цанновича. Крестьяне оплакивали его, но он терпеть их не мог, потому что все вспоминал то время, когда стоял перед ними со своими безделушками, колечками, браслетами, коралловыми ожерельями, а они перебирали и вертели в руках все эти вещи и в конце концов уходили, ничего не купив.

И знаете, когда отец — былинка, он хочет, чтоб его сын был большим деревом. А когда отец — камень, то чтоб сын был горой. Вот старик Цаннович своим сыновьям и сказал: «Пока я торговал здесь, в Албании, двадцать лет, я был ничто. А почему? Потому что я не нес свою голову туда, где ей настоящее место. Я пошлю вас в высшую школу, в Падую, — возьмите себе лошадей и повозку, а когда кончите ученье, вспомните меня, который болел душою за вас вместе с вашей матерью и ночевал с вами в лесу, словно дикий вепрь: я сам был виноват в этом. Крестьяне меня иссушили, точно неурожайный год, и я погиб бы, если б не ушел к людям, и там я не погиб».

Рыжий посмеивался про себя, потряхивал головой, раска­чивался всем туловищем. Они сидели на полу на ковре. «Если бы теперь кто-нибудь зашел сюда, то принял бы нас обоих за ­сумасшедших, тут есть диван, а мы уселись перед ним на полу. Ну да впрочем — что кому нравится, почему бы и нет, если человеку хочется? Так вот, молодой Цаннович, Стефан, еще юношей лет двадцати был большим краснобаем. Он умел повернуться и так и сяк, умел понравиться, умел быть ласковым с жен­щинами и задавать тон с мужчинами. В Падуе дворяне учились у профессоров, а Стефан учился у дворян. И все относились к нему хорошо. А когда он приехал на побывку домой в Албанию — отец тогда еще был жив, — тот тоже очень полюбил его, гордился им и говорил: „Вот, смотрите на него, это — че­ловек, который нужен миру. Он не станет двадцать лет торговать с крестьянами, он опередил своего отца на двадцать лет“. А юноша, поглаживая свои шелковые рукава, откинул назад со лба мягкие кудри и поцеловал старого счастливого отца со словами: „Да ведь это же вы, отец, избавили меня от двадцати плохих лет“. — „Да будут они лучшими в твоей жизни!“ — молвил отец, лаская и милуя свое детище.

И в самом деле, у молодого Цанновича все пошло, словно в волшебной сказке, но только это была не сказка. Люди к нему так и льнули. Ко всем сердцам он находил ключ. Однажды он совершил поездку в Черногорию, как настоящий кавалер, — были у него и кареты, и кони, и слуги. У отца сердце радовалось на сына при виде такого великолепия (что ж, отец — былинка, а сын — большое дерево!), а в Черногории его приняли за графа или князя, ему даже не поверили бы, если б он сказал: моего ­отца зовут Цаннович, а живем мы в деревне Пастровице38, чем мой отец немало гордится! Ему просто-напросто не поверили бы, настолько он умел держаться как дворянин из Падуи, да и похож он был на дворянина и знал их всех. Тогда Стефан, смеясь, сказал: пусть будет по-вашему! И стал выдавать себя перед людьми за богатого поляка, за которого они и сами его принимали, за некоего барона Варту39. Ну и те были довольны, и он был доволен».

Человек, только что вышедший из тюрьмы, вдруг резким движением приподнялся и сел. Он сидел на корточках и сверху вниз испытующе глядел на рассказчика. А затем холодно уронил: «Обезьяна!» — «Обезьяна так обезьяна, — пренебре­жительно отозвался рыжий. — Тогда, значит, обезьяна знает больше, чем иной человек». Какая-то сила снова повергла его собеседника на пол. (Ты должен раскаяться; осознать, что случилось; осознать, что тебе надо сделать!)

«Итак, я могу продолжать. Можно еще многому научиться у других людей. Молодой Цаннович вступил на этот путь, и так оно и пошло дальше. Я-то его уже не застал, да и мой отец его не застал, но представить его себе вовсе не трудно. Если я, например, спрошу вас, хотя вы только что обозвали меня обезьяной, — между прочим, не следует презирать ни одно животное на свете, потому что они оказывают нам много благодеяний; вспомните хотя бы лошадь, собаку, певчих птиц, ну а обезьян я знаю только по ярмарке: им приходится, сидя на цепи, потешать публику, а это тяжелая участь, и ни у одного человека нет такой тяжелой участи...40 так вот я вас (не могу назвать вас по имени, потому что вы мне его не сообщили), я вас и спрашиваю: благодаря чему Цанновичи — как старик, так и молодой — сделали такую карьеру? Вы думаете, что у них мозг был иначе устроен, что они были большие умницы? Так умницами бы­вали и другие, да все-таки восьмидесяти лет не достигали того, что Стефан — двадцати. Нет, главное в человеке — это глаза и ноги! Надо уметь видеть людей и подходить к ним.

А вот послушайте, что сделал Стефан Цаннович, который умел видеть людей и знал, что их нечего бояться. Обратите внимание, как они идут нам навстречу, как они чуть ли не сами выводят слепого на дорогу. Что они хотели от Стефана? Ты — барон Варта. — Хорошо, сказал он, пусть я буду барон Варта. Потом ему, или же им, стало и этого мало. Если уж он барон, так почему бы и не еще повыше? В Албании был один человек, знаменитый, который уж давно умер, но которого там почитают, как вообще народ почитает своих героев, и звали того человека Скандербег41. Если бы Цаннович только мог, он бы сказал, что он и есть тот самый Скандербег. Но так как Скандербег давно умер, то он сказал, что он — потомок Скандербега, принял важный вид, назвал себя принцем Кастриотом Албанским и заявил, что снова сделает Албанию великой и что его приверженцы только ждут знака. Ему дали денег, чтобы он мог жить, как подобает потомку Скандербега. Он доставил людям истинное удовольствие. Ведь ходят же они в театр и слушают всякие ­выдуманные вещи, которые им приятны. И платят за это. Так почему бы им не платить, когда такого рода приятные вещи случаются с ними днем или утром, тем более когда люди сами могут принять участие в игре?»

И снова человек в желтом летнем пальто приподнялся с пола. Лицо у него было печальное, сморщенное, он поглядел свер­ху вниз на рыжего, кашлянул и изменившимся голосом сказал:

«Скажите-ка, человек божий, вы не с луны свалились, а? Вы, верно, с ума спятили?» — «С луны свалился? Что ж, пожалуй. То я — обезьяна, то — с ума спятил». — «Нет, вы мне скажи­те, чего вы, собственно, тут сидите и городите такую чушь?» — «А кто сидит на полу и не желает вставать? Я, что ли? А между тем рядом диван. Ну ладно! Если вам не нравится, я больше не буду рассказывать».

Тогда тот человек, оглянувшись кругом, вытянул ноги и прислонился спиною к дивану, а руками уперся в ковер. «Что, так будет удобнее?» — «Да. И вы можете, пожалуй, прекратить теперь вашу болтовню». — «Как вам угодно. Я эту историю уже часто рассказывал, так что я ничего не потеряю. А вы — как хотите». Но после небольшой паузы тот снова обернулся к рассказчику и попросил: «Так и быть, доскажите вашу историю до конца». — «Ну вот видите. Когда что-нибудь рассказывают или разговариваешь, время проходит как-то быстрее. Ведь я хотел только открыть вам глаза. Итак, Стефан Цаннович, о котором сейчас была речь, получил столько денег, что мог поехать с ними в Германию. В Черногории его так и не раскусили. И по­учиться следует у Цанновича Стефана тому, как он знал себя и людей. Тут он был невинен, как щебетунья-птичка. И обратите внимание, он совершенно не боялся людей; самые великие, самые могущественные, самые грозные были его друзьями: курфюрст саксонский42, а также кронпринц прусский, который впоследствии прославился как великий полководец43и перед которым эта австриячка, имп…