Валсарб
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Рекомендуем книги по теме
Сато
Холодные глаза
Отец смотрит на запад
Полка: О главных книгах русской литературы
Существует достаточно света для тех,
кто хочет видеть,
и достаточно мрака для тех, кто не хочет.
А мы носились по лужайкам,
когда решались судьбы истории.
Мы не слышали выстрелов.
Вместо истории была гимнастика.
А мы носились по лужайкам,
когда шили нам сапоги.
Короткие ватники
держали нас крепко за спину.
Вначале было Небо, и Небо было у Бога, и Небо было Бог.
Бог склонился надо мной, и все через него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть. В нем была жизнь, и продолжение жизни, и мое начало. Он был жизнь, и я уверовала в него. Звали его Пан Бог Дед, и он не был свет, и он не был послан, дабы светить и озарять, или свидетельствовать о свете, или проповедовать истины, или отпускать грехи, но был послан сотворить меня по своему образу и подобию.
И создал Пан Бог Дед мир под небом своим в честь моего рождения и землю со всем сущим, и город с огромной горой на земле, и дом в городе с огромной горой. Потом создал Он светило великое рядом с собой, я зажмурилась от тепла его и удовольствия, и увидел Он, что это хорошо.
И создал Пан Бог Дед на тверди небесной звезды, чтобы озарить ими тьму. И рассеялась тьма над моей колыбелью, и увидел Он, что это хорошо.
Медленно и неторопливо чередовались дни и ночи расплывчатыми картинками, стирая грань между явью и сном. На восьмой день Пан Бог Дед отнес меня ксендзу, чтобы омыть от первородного греха, подарить вход в Царство Божье и дать имя.
А потом вернулся домой и сообщил нашим родственникам:
— Всё. Теперь я ее усыновлю.
Складываю домик из красного кирпича. Старый польский домик из старого красного кирпича. Чердачное окошко высоко, там, где солнце. Сто тысяч миллионов ступенек до входной двери. На самом деле, наверное, десять, наверное, пятнадцать. Но когда тебе пять, их сто тысяч миллионов, и спорить с этим бессмысленно. Вдоль ступенек — топинамбур и рудбекия. Такие высокие, что заканчиваются аккурат на уровне входной двери, к которой ведут сто тысяч миллионов ступенек. Клубни топинамбура Баба пыталась готовить в печке, а рудбекия растет просто для красоты. Она изо всех сил тянется вверх желтыми, взлохмаченными головками, но не может удержать себя на высоте собственного роста и еще до конца августа рухнет, согнувшись в три погибели, прямо на дорогу. Дорога эта и не дорога вовсе, а довольно крутая горка, ведущая с проезжей части вниз к нашему саду. По этой горке, минуя дом из красного кирпича, то и дело снуют люди с ведрами, вверх-вниз, вверх-вниз, вниз — пустое ведро, вверх — полное ведро. Вдоль дома тоже регулярно ходят люди. Все потому, что рядом с нашим садом находится колонка. Неизменно синяя колонка с порыжелыми и серебристыми лишаями напоказ, линяющая клочьями краски. Единственная колонка на всю округу.
Сил приложить нужно немало для того, чтобы она прыснула со смеху и расхохоталась. Пссссс! — старается сдержаться колонка всякий раз, когда на нее нажимают, точно дамочка преклонного возраста, которой рассказали сальную шутку, пытающаяся сохранить лицо и вести себя пристойно, — сссссс-ахххх-ха-ха-ха!!! — вода ударяется о жесть ведра, льется ровным потоком вниз, любопытные брызги бросаются сломя голову через край, остаются коричневыми слезами на песке.
Забавы ради воду проливать никто не станет. В доме из красного кирпича живет Дед, которого все уважают и боятся. Не потому, что это какой-то очень страшный дед, это обычный дед, только как будто всегда чем-то недовольный и угрюмый. А уважение и страх — слова-синонимы, когда имеешь дело с человеком, на чьей территории кому-то взбрело в голову установить колонку для всей округи.
В саду стоит хатка. Маленькая бледно-салатовая времянка. Она выглядит немного беспомощной в окружении шумных яблонь, немного сонной, оттого что в ней нет окон. Ее глаза закрыты сожалением и скорбью по чему-то давно минувшему. В стеклышке двери отражается хлопчатобумажная сетчатая занавеска, за дверью всякий раз обнаруживается уйма занимательных вещей. «Времянка называется хаткой, потому что раньше заменяла нам дом, была нашей маленькой хатой», — поясняет Баба. У меня не хватает воображения. Не может семейным домом служить лачуга, в которой не развернуться. Сейчас, действительно, сюда можно втиснуть довольно много ненужной мебели и всяких любопытных предметов, которые мама называет хлам, но жить вчетвером тут, пожалуй, неудобно. Две продавленные софы смотрят друг на дружку, соревнуясь в количестве пятен на обивке, и для прохода остается ровно три моих шага. Это в ширину. А длина времянки не составит и половины моей детской. Как бы то ни было, хатка весьма успешно притворяется, что у нее интересная жизнь. Это царство испорченных будильников, допотопных телевизоров с навсегда севшими кинескопами, мутных стаканов и пыльных керосиновых ламп, ваз с потертой позолотой и одиноких тарелок из разбитых сервизов. В самых неожиданных местах можно наткнуться на капустниц, потерявших пыльцу и уснувших навеки под целлофановыми крыльями. Из бесчисленных ящиков и коробок изливается море чужих воспоминаний, извергается лавина невысказанных эмоций. Каждый предмет здесь имеет историю, каждый из взрослых помнит ее немного по-своему. Невозможно выбросить стул с отломанной ножкой, ибо на этом стуле сидел еще твой папа, когда был таким же маленьким, как ты сейчас, может, мы его еще починим, отремонтируем, да, этот утюг тоже пригодится, это еще моей мамочки Казимиры утюг, не поднимай, не поднимай, надорвешься.
На столике лежат тетради, старательно исписанные чернилами, их фиолетовые глянцевые ручьи утекли в страну Нетинебудет, впали там в реку, которая пересохла. У папы-школьника очень красивый почерк, когда-нибудь и у меня такой будет. На титульном листе потрепанного учебника с недостающими страницами написано папино имя, у меня уже ритуал — листать этот учебник, когда мы заходим в хатку. Несказанная радость: разглядывать страницы и мечтать о своем имени на форзаце.
В хатке нет понятия пространства и времени. Она ведет себя, точно старый душеприказчик в поисках наследника. По крайней мере, со мной. Я то и дело норовлю утянуть что-нибудь из ее нутра, тем самым помогая разрешить судьбу вещей. А судьба у них яркая, даже самая незначительная безделушка выглядит как подлинное сокровище, пережив еще до моего рождения столько событий и переездов, что мне и не снилось. Хатка битком набита какими-то сложными деталями от автобусов и грузовиков, которые чинит Дед на своей работе, ветошью и выцветшими ситцевыми отрезами, старыми фланелевыми халатами и проеденными молью платками, хозяйственным мылом про запас, письмами и открытками: «Дорогой Сестричке и Эдику с наилучшими пожеланиями на Вельканоц!», километрами ваты в сеточках и отслужившими чугунными горшками «на всякий случай». Больше всего для таких случаев подходит герань или бальзамин: Баба высаживает в посуду живые цветы, и получаются неповторимые цветочные горшки, бывшие горшками для еды, но в прошлой жизни. Этому Бабу научила мама — прабабка Казимира, а прабабку Казимиру ее мама — прапрабабка Францишка. Во все времена есть отжившая свое посуда и цветы. И иной раз дырявый горшок и герань приносят пользу. Если не кому-то, то, по крайней мере, друг другу.
В хатке пахнет пылью и квашеными огурцами. Кислым огуречным запахом пропитаны даже елочные игрушки из ваты и папье-маше. Огурцами постоянно забита необъятная кадка с булыжником сверху. Булыжник называется гнет, я видела, как Дед подобрал его. Откуда берутся огурцы — неизвестно. Во всяком случае, в саду их не выращивают, в саду полагается расти цветам и плодово-ягодным кустарникам. А огород есть только за Тридевять земель, в местечке Заборные Гумна. Там жил Бабин отец, тощий, как жердь, старик, немножко похожий на Кощея Бессмертного, но однажды он все-таки умер, и теперь там осталась его жена, но не Бабина мама, не прабабка Казимира, а какая-то Сабина. Все это очень странно, наверное, огурцы для кадки в хатке выращивает эта Бабина «немама», потому что больше некому.
Время от времени мы путешествуем на громогласном мотоцикле туда — не знаю куда, в поисках того — не знаю чего. Иногда ездим за Тридевять земель. Это всегда приключение во главе с Дедом в зеленом шлеме, озирающим окрестности полководцем, беспристрастно и беспрестанно направляющим тарахтящий мотор прямиком в стаю соседских кур. Каждый раз я поначалу соглашаюсь безропотно и смиренно сносить любые неудобства ради увлекательной и веселой поездки, пока не обнаруживается упущенный памятью нюанс: сидеть в коляске мотоцикла придется у Бабы на коленях — и никак иначе. Баба большая, пышная, как ватрушка с творогом, жарко дышит мне в затылок и вечно пытается закрыть обзор, так надо, потому что дует, но мне же не видно, смотри, какой сильный ветер, а мне не видно ничего, тебя просквозит, да мне же не видно, не видно же ничего, снимисменяэто. То, что закрывает обзор, называется нелепым словом брезент, оно не позволяет нормально дышать, особенно летом, не говоря уже о возможности глядеть на проносящиеся мимо магазины, загорелых людей, лающих собак, греющихся на солнце котов и разноцветные дома в окружении пестрых садов и покосившихся заборов. Ветер сходит с ума, свистит в ушах и треплет волосы, но такие мелочи не помеха для того, кто желает мнить себя принцессой, объезжающей в карете свои владения. Воображаемые подданные снимают передо мной воображаемые шляпы, на проселочной дороге мою карету аутентично трясет, как всякую повозку, управляемую лошадьми. К моменту прибытия за Тридевять земель лошади моего величества успевают так наскакаться по ухабам, что я лишаюсь сил и возможности разрешить вопрос с огурцами и немамой Сабиной. Пока огурцы откуда-то берут и куда-то складывают, чтобы привезти домой и утопить в кадушке под булыжником, я чаще всего сплю, укрытая брезентом. К Сабине приглядеться я тоже не успеваю, в редкие моменты пробуждения, при любой погоде, она растекается красным пятном одной и той же трикотажной кофты, оттого мне кажется, что Сабина — самое красное слово на свете. Просыпаюсь я от треска мотоциклетного мотора, когда мы отправляемся в обратный путь: слева мелькают огромные поля и огороды Заборных Гумен, справа — разделяющий экватор — тридевятьземельный лес, назад ехать не так весело и не так интересно, чтобы приободриться, я начинаю петь, но тут же задыхаюсь, снимисменяэто, не видно же ничего, да мне же не видно, тебя просквозит, а мне не видно ничего, смотри, какой сильный ветер, но мне же не видно, так надо, потому что дует.
Если спуститься с высокого крыльца и подняться на горку, окажешься на улице Великой. Теперь она называется иначе, ничего великого и примечательного на ней нет, должно быть, поэтому передумали и переназвали, там, где я живу, дома большие, многоэтажные, и то улица называется просто и понятно — Садовая, а здесь дома старые, жильцы чаще всего тоже, вот и передумали. Так или иначе, здесь куда интереснее, чем на Садовой с ее серыми глыбами блочных домов на одно лицо, домов, немного на вырост, еще не вписавшихся в географию города. Они скромно подмигивают своими желтыми глазами и стыдливо заливаются краской по вечерам, будучи застигнуты за просмотром многосерийных закатов над озером.
На Великой вокруг домов огороды и цветы, в низких окошках висят занавески на ниточках, все друг друга знают и здороваются издалека, как в деревне. Я гордо шагаю за руку с Бабой по этой улице Великой, очень узкой улице без тротуара, мимо дома тети Вали, мимо дома Алеськи, у которой во дворе песочница, мимо дома старого Рысика, с которым дед играет в карты, мимо хлебного магазина справа, мимо магазина «Сувениры» слева, мимо длинной конторы хлебозавода. Все это занимает десять минут, и мы приходим в костел. Летом я бываю здесь чаще, потому что чаще гощу у папиных родителей. Баба ходит сюда как на работу, то есть каждый день. К тому же костел и Бабина работа тесно связаны друг с другом: Баба работает на хлебозаводе, а от него до костела рукой подать.
В костеле мне нравится. Пожалуй, это самое красивое место из всех, что я видела, а возможно, и самое красивое на свете. Костел похож на замок, хоть я и не была в настоящих замках, но, думаю, так они и выглядят: шпили высокие, окна полукруглые, двери тяжелые. Центральная парадная дверь открыта только по праздникам, боковая, в которую следует заходить в будни, не поддается моим детским рукам. Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, только это нелегко, как с ручкой колонки, — без боя не войти в эту крепость и не напиться из живительного источника. Но Баба уверенно распахивает ее, мы ныряем внутрь, точно в темницу, становится и страшно, и смешно, потому что ничего не видно. В нос ударяет запах старого лака и мира. Делаешь несколько неверных шагов, входя в притвор, становишься вслед за Бабой на колени: нех бэндзе похвалёны Йезус Хрыстус, угол напротив озаряет лик огромной иконы Божьей Матери — ослепительно-золотой, невыносимо прекрасной, тени вокруг оживают, светлеют, дух захватывает от высоты потолков и цветных стеклышек в окнах, от органной музыки и пения на непонятном языке девушки на хорах, но Баба уже тянет за собой к лавкам, на свое заслуженное место, которое не куплено, конечно, что за глупости, детка, просто все знают, что я здесь сижу, потому что я всегда здесь сижу, много лет, меня здесь все знают, и Пан Бог тоже знает, и меня знает, и что я здесь сижу, и что ты — моя внучка, он все знает и все видит вообще.
Он стоит на крыльце и смачно курит папиросу, первый сорт, двадцать две копейки пачка. Свой табак, конечно, не сравнится, не так горчит, лучше пахнет, но где его взять в июне, до июня своей махоркой не разживешься, все, что он высадил недавно в садике, зазеленеет ближе к осени, а закончится еще до нового года. Даже с учетом сушки и ферментации. Он тушит папиросу о дно консервной банки, которая на крыльце служит пепельницей. Вспоминает, что не купил новую пачку, надо собраться и сходить в ларек у остановки, в голове шумит от выпитого, пару стопок на работе махнул с мужиками, всего пару стопок, даже запаха нет, но Галя учуяла, сказала, что одна с девчонкой в костел сходит. Он и сам знает, что нечего к Пану Богу пьяным являться, ему досадно, что именно сегодня подвернулся этот Алик со своим вином, сегодня будет красивая служба в честь Непорочного Сердца Панны Марии. Она сохраняла все слова Сына в сердце Своем. А Сын безраздельно принадлежал Отцу. Это верно. Так и должно быть.
Мимо него с горки опрометью скатываются двое ребят, у одного ссадина на локте, у другого разбито колено. Резко притормаживая, Ссадина хватается за молодой, упругий стебель у крыльца и с усилием тянет его вверх.
— Подумаешь, картошка, да это редька какая-то, — отзывается Разбитое Колено, наклоняясь за неизвестным клубнем.
— Верни на место! — раскатистым басом велит Пан Бог с небес.
Ребята на мгновенье замирают, и Разбитое Колено швыряет находку обратно на землю.
Крыльцо красного дома нетерпеливо поскрипывает у них над головами. Высокий помост Олимпа с миллионом ступенек вниз, на грешную землю. Мальчишки убегают, не оглядываясь. Нутром чуют, что этот Пан Бог, этот угрюмый дед из красного дома, не очень-то церемонится с простыми смертными. Дед спускается и подбирает клубни топинамбура, нелепых желтых цветов, которые выращивает Галина. Цветы многолетние, неказистые, но надо отдать должное — отлично украшают крыльцо в конце лета, если успеть их подвязать. Если сейчас пойти в ларек за папиросами, можно заодно и Галю с девчонкой на углу подождать.
Матерь Божья Валсарбская до того, как, собственно, стать Валсарбской, была самой обыкновенной Мадонной, жила в деревянном монастыре на острове, и ей там нравилось. Время от времени ее выносили из монастыря к людям, и она являла им чудеса, пока стар и млад у противоположного берега воздавали ей хвалу. Паломники шли к ее обители толпами, прося рыбы и хлеба, потомства и здоровья. Она освящала всякие воды и давала надежду людям с Большой земли. Но нечестивыми оказались монахи, живущие на острове. Не пожелали они делить пожертвования с нищими, и те прокляли их. Ударила в монастырь молния, вспыхнул он и сгорел дотла. Ничто не уцелело, кроме чудотворной иконы. Образ Мадонны в золоченом одеянии засиял на соседнем островке. Она решила обрести там новую обитель.
В это время в Валсарбе Ксендз Игнаций строил костел, чтобы Пан Бог не оставил город милостью своей. Долго не думая, прихожане попросили Ксендза перенести святой образ с острова в Валсарб. Ксендз добросовестно совещался с Господом, рассуждал, хорошо ли это будет, правильно ли он поступит, если заберет икону, но Пан Бог задумчиво молчал. Ему нужны были гарантии. Среди верующих Валсарба оставалось немало тех, кто ленился превозмогать грехи и страсти свои, стало быть, устраивать приют святыне здесь было попросту опасно. Однако Ксендз счел молчание знаком согласия, и образ перенесли. Сутки напролет ревностные католики Валсарба воздавали хвалу Пану Богу и Благословенной между невест, а на другой день с удивлением обнаружили, что Матерь Божья исчезла. Она вернулась на остров.
Ксендз обратился к Богу с вопросом, что он делает не так. Бог ответил: «На островах Мадонну почитали без малого триста лет, ей нелегко покинуть те места, дай ей время».
Вот только люди были нетерпеливы. Они жаждали без промедления завладеть персональной Богоматерью, гневались на спокойствие Ксендза и уповали на Божью милость. Снов…