Падение кумиров

Содержание
Веселая наука («La gaya scienza»)
Из книги «Еcce Homo»
Смех, месть и хитрость, пролог в немецких виршах
Книга первая
Книга вторая
Книга третья
Книга четвертая
Книга пятая
Песни принца Фогельфрая
Генеалогия морали
Предисловие
Трактат первый. «Добро и зло», «хорошее и дурное»
Трактат второй. «Грех», «нечистая совесть» и родственные понятия
Трактат третий. Что означают аскетические идеалы?
Падение кумиров, или О том, как можно философствовать с помощью молотка
Предисловие
Афоризмы и стрелы
Проблема Сократа
«Разум» в философии
О том, как наконец «истинный мир» обратился в басню
Нравственность как противоестественное учение
Четыре великих заблуждения
«Исправители» человечества
Чего недостает немцам
Очерки несвоевременного
Чем я обязан древним
Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей
Е. Ферстер-Ницше. Введение.
Ф. Ницше. Предисловие.
Книга первая. Европейский нигилизм
К плану
I. Нигилизм
II. К истории европейского нигилизма
Книга вторая. Критика прежних высших ценностей
〈...〉II. Критика морали
III. Критика философии
Книга третья. Принцип новой оценки
I. Воля к власти как познание
II. Воля к власти в природе
Е. Ферстер-Ницше. Заключительные замечания

Перевод с немецкого

Серийное оформление Вадима Пожидаева

Оформление обложки Валерия Гореликова

Ницше Ф.

Падение кумиров / Фридрих Ницше ; пер. с нем. В. Вейншто­ка, Т. Гейликмана, Е. Герцыг и др. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2023. — (Non-Fiction. Большие книги).

ISBN 978-5-389-22985-3

16+

Фридрих Ницше — гениальный немецкий мыслитель, под влиянием которого находилось большинство выдающихся европейских философов и писателей первой половины ХХ века, взбунтовавшийся против Бога и буквально всех моральных устоев, провозвестник появления сверхчеловека. Со свойственной ему парадоксальностью мысли, глубиной психологического анализа, яркой, увлекательной, своеобразной манерой письма Ницше развенчивает нравственные предрассудки и проводит ревизию всей европейской культуры.

В настоящее издание вошли четыре блестящих произведения Ницше, в которых озорство духа, столь свойственное ниспровергателю кумиров, сочетается с кропотливым анализом происхождения моральных правил и «вечных» ценностей современного общества.

© М. Ю. Коренева, перевод, 1993

© С. А. Степанов, перевод стихотворений, 1993

© В. Л. Топоров (наследник), перевод стихотворений, 1993

© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа
„Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®

Из книги «Еcce Homo»

«Утренняя заря» — книга утверждающая, в ней есть глубина, но вместе с тем — свет и добро. То же самое, но с еще большим основанием можно сказать и о «Gaya scienza»: почти в каждой ее фразе глубина мысли сочетается с шаловливой легкостью — мудрость и резвость идут рука об руку как нежные друзья. Стихи, исполненные чувства благодарности к самому прекрасному месяцу — январю (вся книга его подарок), открывают те самые глубины, в которых рождается та искрящаяся радость, что делает «науку» веселой:

Пламенным копьем разбивший
Горный лед души моей,
В бурный путь ее пустивший
К чаяньям среди скорбей,
Пленный дух, в былом кошмаре
Претерпевший долгий гнет,
Величает Януарий
Твой торжественный приход!1

Сбудутся ли те чаяния, о которых говорится здесь, — в этом может сомневаться лишь тот, кто не заметил, как засверкала в конце четвертой книги алмазная красота слов, сказанных Заратустрой в самом ее начале! Кто пропустил гранитные строки в конце треть­ей книги, из которых впервые сложились формулы, способные вмес­тить в себя судьбу всех времен? Песни принца Фогельфрая, большая часть которых была написана на Сицилии, призваны на­помнить о понятии, родившемся в Провансе, — о «gaya scienza», о том единстве певца, рыцаря и вольнодумца, которое отличало чудесную раннюю культуру провансальцев от всех прочих двусмысленных культур; взять хотя бы стихотворение «К Мистралю», представляю­щее собой настоящую плясовую, необузданная стихия которой увлекает прочь от морали, заставляя — уж извините — просто забыть о ней, — вот совершенный образец провансальского духа.

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

1

Эта книга требует, вероятно, нескольких предисловий, но и то­гда нельзя быть уверенным в том, что все эти предисловия могут хоть как-то облегчить понимание тех мыслей, чувств, которые вложены в нее, если человек сам не пережил нечто похожее. Она словно написана языком весеннего ветра: в ней есть высокомерие, беспокойство, противоречия, апрельская тревожность, когда все еще напоминает о близости зимы, но в то же время уже чудятся предвестники победы над зимой, победы, которая уже не за горами, она придет, непременно придет, а может быть, уже пришла... Нескончаемы благодарственные излияния, как будто только что произошло нечто совершенно неожиданное, благодарность выздоравливаю­щего — ибо именно выздоровление и было той ошеломляющей не­ожиданностью. «Веселая наука»: это сатурналии духа, который терпеливо переносил невыносимо долгий гнет, — терпеливо, строго, хладнокровно, не сдаваясь, но и не лелея больших надежд, — и вот теперь в мгновенье ока преобразился, почувствовав прилив надежды, надежды на окончательное выздоровление, почувствовав пьянящий вкус выздоровления. И нет ничего удивительного в том, что тут встречаются какие-нибудь сумасбродные проделки и милые дурачества, ибо много здесь и шаловливой нежности, которая достается даже тем проблемам, которые не любят близко подпус­кать к себе и ощетинившись встречают любую попытку прилас­кать и приручить их. Вся эта книга и есть не что иное, как веселое развлечение после долгого воздержания, бессилия, ликование возвращающейся силы, очнувшейся ото сна веры в завтра и послезавтра, острого чувства будущего, предчувствия его, предчувствия грядущих приключений, и распахивающихся морских просторов, и новых целей, которые теперь дозволены, в которые теперь снова можно верить. А сколько всего у меня позади — эта жизнь как в пус­тыне, изнеможение, неверие, оцепенение в расцвете юношеских сил, эта противоестественная преждевременная дряхлость, эта тирания боли и еще более жестокая тирания гордости, которая восстала против непременных спутников боли — против утешений, — это радикальное одиночество как средство самозащиты от мизантропии, превратившейся в нечто болезненно-пророческое, эта исключительная сконцентрированность на всем том, что есть в познании горького, терпкого, причиняющего боль, как того требует настоящее отвращение, берущее свое начало в той неосмотрительной духовной диете и изнеженности, именуемой обыкновенно романтикой, — о, кто мог бы еще вынести такое! Но если бы нашелся такой человек, он сумел бы увидеть в этой книге не только озорные глупости, проказы шутника, «веселую науку», он оценил бы по достоинству, к примеру, ту горстку песен, что на сей раз предпосланы этой книге, — песен, в которых поэт безбожно потешается над поэтами. Ах, не только на поэтов и их прекрасные «лирические чувства» этот воскресший из праха вития должен излить свою злость: кто знает, какие жертвы ищет он себе, какая чудовищная пародия созреет в скором времени в его воображении? «Incipit tragaedia»2, — говорится в конце этой озабоченно-беззаботной книги: но надо держать ухо востро! Намечается нечто из ряда вон скверное и злое: incipit parodia3, в этом нет никакого сомнения...

2

Но оставим в покое господина Ницше, какое нам дело до того, что господин Ницше снова стал здоровым?.. Для психолога нет более интересного вопроса, чем вопрос о соотношении здоровья и философии, и если случается так, что он сам заболевает, то весь свой научный пыл он обращает на свою болезнь. Ведь всякая личность, при условии, конечно, что она действительно является таковой, нуждается в философии личности, — правда, при этом имеется одно весьма существенное различие. Один философствует от нищеты и немощи, другой — от богатства и переизбытка силы. Для первого такая философия — насущная необходимость, не важно, какую роль она играет — поддержки, успокоительного средства, лекарства, избавления, возвеличивания, самоотчуждения; для второго — это всего-навсего приятная роскошь, в лучшем случае наслаждение торжествующей благодарности, которая в довершение ко всему непременно хочет увековечить себя космическими прописными буквами на небосклоне понятий. Обычно же, однако, движущей силой философии становится беда, несчастье, как это имеет место у всех больных философов — а в истории философии больные мыслители, наверное, составляют подавляющее большинство, — но во что превращается мысль, рожденная под гнетом болезни? Это вопрос, который касается психологов: и здесь возможен­ эксперимент. Подобно тому как человек, который утром собирается отправиться в путешествие, настраивает себя на определенный час, когда ему нужно встать, и после этого преспокойно отдается сну, мы, философы, должны на некоторое время — конечно, только если мы действительно больны — отдаться душой и телом болезни, — мы должны как бы закрывать глаза на самих себя. И точно так же, как тот путешественник знает, что есть в нем некая сила, которая не дремлет, которая отсчитывает часы, чтобы вовремя разбудить его, так и мы знаем, что в нужный момент мы очнемся — что неведомая сила сумеет вовремя поймать с поличным дух, я бы сказал точнее — уличить его в слабости, измене, или покорности, или закоснелости, или помрачении, — словом, как ни называй, но все это болезненные состояния духа, которым обыкновенно, когда речь не идет о болезни, противостоит гордость духа (как говорится в старинном стишке, «гордый дух, павлин и конь, три гордых зверя, их не тронь»). Такой пристрастный самоанализ, такое само­искушение воспитывают большую проницательность, позволяющую смотреть на все то, что было нафилософствовано до сих пор, совсем другими глазами; уже без всякого труда ты можешь уловить тот момент, когда мысль стремится непроизвольно ускольз­нуть, пойти в обход, спокойно отдохнуть, понежиться на солнышке — только страждущих философов прельщает такой путь, о котором они с вожделением мечтают именно в силу своего бессилия; теперь понятно, куда больное тело и его немощь толкают, гонят и влекут дух — к солнцу, тишине, покою, терпению, лекарствам, бальзамам, не важно, в каком смысле. Любая философия, которая выше ставит мир, а не войну, любая этика, которая толкует понятие счастья как отрицательное явление, любая метафизика и физика, которые признают только один финал, только один вид конечного состояния, любое стремление, как правило эстетическое или религиозное в своих основах, к чему-то постороннему, потустороннему, запредельному, беспредельному — позволяют задать вопрос: а не является ли именно болезнь тем началом, которое вдохновляло философов? Бессознательное желание скрыть свои психологические потребности под покровом объективного, идеального, чисто духовного пугает своими далеко идущими последствиями, — я сам уже не один раз задавал себе вопрос, а не была ли вся философия, по большому счету, простым лишь толкованием тела, причем неверным толкованием тела. За самыми высокими ценностями, которые до сих пор имели определяющее значение для всей истории человеческой мысли, скрывается некая физическая ущербность — не важно, идет ли речь об отдельном человеке, о целом сословии или расе. Вполне возможно, все те отчаянные глупости метафизики, в особенности вопрос о ценности бытия, следовало бы рассмат­ривать прежде всего как симптомы определенного физического состояния; и даже если ни в одной из этих жизнеутверждающих или жизнеотрицающих концепций с научной точки зрения не будет и крупицы здравого смысла, для историка и философа они будут представлять несомненную ценность прежде всего как симп­томы определенного физического состояния тела, о которых уже говорилось выше, как показатели его совершенства и несовершенства, его полноценности, мощи, самообладания в исторической перспективе или же, наоборот, как признаки его скованности, усталости, бессилия, предчувствия близкой смерти, его воли к смерти. Я все еще не потерял надежды, что явится когда-нибудь философ-врач, в исключительном смысле этого слова, — тот, кто сможет заняться изучением проблемы общего здоровья народа, эпохи, расы, человечества, — и у него достанет мужества найти доказательства того, о чем я только смутно догадывался, и сформулировать это как окончательный вывод: не «истина» была до сих пор предметом философствования, а нечто совсем другое — скажем, здоровье, будущее, рост, власть, жизнь...

3

Можно догадаться, что я не без благодарности хочу распрощаться с тем временем, когда меня мучил тяжелый недуг, хотя и по сей день я еще не исчерпал все преимущества этого состояния: я твердо убежден, что мое шаткое здоровье дает мне несомненные преимущества перед всеми теми, кто так пышет здоровым духом. Философ, который проходит, не думая останавливаться, через множество видов здоровья, проходит через такое же множество философий: ему не остается ничего другого, как всякий раз переводить свое состояние в самую одухотворенную форму, увлекая его в самые одухотворенные дали, — это искусство трансфигурации и есть философия. Мы, философы, не можем по своему усмот­рению провести границу между душой и телом, как это делает простой народ, и еще труднее нам провести границу между душой и духом. Мы ведь не какие-нибудь думающие лягушки, не объективирующие-регистрирующие аппараты, у которых внутри холодная бездушная пустота, мы вынуждены постоянно рожать наши мысли из боли и вкладывать в них всю нашу кровь, душу, огонь, радость, страсть, муку, совесть, судьбу и рок, как делают все матери, — для нас это означает постоянно превращать все то, что составляет нашу сущность, в свет и пламя; а также все то, с чем мы соприкасаемся, — мы ведь не можем иначе. А что касается болезни, то мы едва ли сумели удержаться от того, чтобы не задать вопрос: можем ли мы вообще обойтись без нее? Только великое страдание является последним освободителем духа, учителем, который ловко сам умеет втирать очки, доказывая, будто то, что нам кажется белым, — на самом деле черное, а то, что кажется понятным, — на самом деле непонятно. Та самая долгая, медленная боль, которая никуда не спешит, которая сжигает нас, как будто на медленном огне, и заставляет нас, философов, погрузиться в наши глубочайшие глубины, отринув все то доверчивое, добродушное, неявное, кроткое, невыразительное, что было до сих пор, наверное, воплощением нашей человечности. Я сомневаюсь в том, что такая боль «улучшает», — но я твердо знаю, что она углубляет. И не важно, учимся ли мы противопоставлять ей нашу гордость, нашу язвительность, нашу силу воли и поступаем так же, как индеец, которому нипочем самые жестокие мучения, ибо он с лихвой расплачивается со своим мучителем смертоубийственною силой своего злого языка; или мы бежим от боли в то восточное «ничто» — его называют нирваной, — в ту немую, неподвижную, глухую самопогруженность, в самозабвение, самоугасание: после таких упорных, опасных упражнений, приучающих владеть собою, мы выходим совсем другими, у нас уже несколько больше вопросов, но главное — неукротимое желание спрашивать прежде всего больше, глубже, строже, жестче, злее, тише, чем мы это делали до сих пор. Исчезло доверие к жизни: сама жизнь превратилась в проблему. Только не надо думать, что от этого всякий непременно рискует стать угрюмым букой! Даже любовь к жизни еще вполне возможна — только любовь будет иная. Это любовь к женщине, которая пробуждает в нас сомнения. ...Радость от соприкосновения со всем проблематичным и ликование по поводу любого неизвестного «X» у таких высокодуховных, высокоодухотворенных людей столь велики, что их яркое пламя затмевает все трудности, которые сулят проблемы, все те опасности, которые таятся в неизвестном, и даже ревность любящего. Мы знаем, что такое новое счастье...

4

И наконец, чтобы не забыть сказать о самом существенном: из таких глубоких пропастей, из таких тяжелых недугов, из недуга тяжелого подозрения, например, выбираешься как заново рожденный — без старой кожи, более чувствительный ко всяким раздраже­ниям, более злой, с более тонким вкусом к наслаждениям, с более мягкими суждениями о разных предметах, которые того заслуживают, с более веселыми чувствами, с вновь обретенной привычкой еще более невинно, еще более отчаянно предаваться радости, еще более ребячливей и в то же время во сто крат опытней, чем когда бы то ни было. О, какое отвращение должен теперь испытывать ты при виде старого наслаждения, этого грубого, угрюмого, коричневого наслаждения, как его обыкновенно понимают сами наслаж­дающиеся, наши «образованные», наши богачи, власть имущие! Как злит нас весь этот несусветный базарный гвалт, который подняли «образованные» люди и обитатели больших городов, позволяющие себя насиловать искусством, книгами, музыкой во имя «духовных наслаждений», при помощи духовных напитков! Как режут нам теперь слух эти театральные вопли страсти, сколь противно нашему вкусу все это романтическое смятение и волнение чувств, которое так любит образованная чернь, со всем ее честолюбивым стремлением к возвышенному, приподнятому, вычурному! Нет, если нам, выздоравливающим, и нужно искусство, то совсем другое — насмешливое, легкое, изящное, божественно безнаказанное, божественно искусное искусство, которое ярким пламенем взвивается к безоблачным небесам! И главное: искусство для художников и только для художников! Мы тогда лучше понимаем то, что для этого нужно прежде всего, — веселость, разнообразная веселость, любезные друзья! Теперь нам нужно это понять уже как художникам! — я хотел бы это доказать. Есть вещи, которые мы сейчас знаем слишком хорошо, мы, знающие: художники, отныне мы должны так же хорошо все забыть, так же хорошо не знать! И что касается нашего будущего, то мы едва ли будем следовать примеру тех египетских юношей, которые ночами пробираются в храм, обнимают изваяния, сгорая от желания сорвать покров, открыть, явить миру все то, что не без основания сокрыто от посторонних глаз. Нет, этот дурной вкус, эта воля к истине, к «истине любой ценой», эта юношеская неистовость в любви к истине — вызывают у нас отвращение: для этого мы слишком уж опытные, слишком серьезные, слишком веселые, слишком прожженные... Мы уже больше не верим в то, что истина остается истиной, если с нее снят покров неизвестности; мы достаточно пожили на свете, чтобы верить в это. Теперь это для нас только вопрос приличия, и мы отнюдь не стремимся видеть все в обнаженном виде, везде присутствовать, все понимать, все знать. «А правда, что Господь Бог везде-везде? — спросила одна маленькая девочка свою маму. — Но ведь это же неприлично!» Намек философам! Следовало бы с большим почтением относиться к стыдливости природы, которая спряталась в загадках, укрывшись пестрым покровом неизведанного. Быть может, истина — всего лишь женщина, у которой есть все основания не выставлять себя напоказ до самого осно­вания? Быть может, ее имя Баубо, если говорить по-гречески?.. О, эти греки! Вот кто умел жить: для этого нужно мужественно держаться на поверхности, за любую складку, за кожу, боготворить иллюзию, верить в формы, звуки, слова, в Олимп иллюзий! Эти греки были слишком неглубокими — от глубины! И не возвращаемся ли мы снова к тому же, мы, отчаянные смельчаки духа, мы, которые взошли на самые высокие, на самые опасные вершины современной мысли и уже оттуда по-новому взглянули на себя, мы, которые с вершины посмотрели вниз? Не являемся ли мы имен­но в этом — греками? Поклонниками форм, звуков, слов? И потому — художниками?

Рута под Генуей.
Осень 1886


1 Перевод В. Топорова.

2 Трагедия начинается (лат.).

3 Пародия начинается (лат.).

СМЕХ, МЕСТЬ И ХИТРОСТЬ,
ПРОЛОГ В НЕМЕЦКИХ ВИРШАХ

1. ПРИГЛАШЕНИЕ

Всех за стол зову, гурманы!
Нынче яства слишком пряны,
Завтра будут в самый раз.
Послезавтра, разохотясь,
Снова в гости соберетесь —
Я припас для вас припас.

2. МОЕ ПОНИМАНИЕ СЧАСТЬЯ

Искать — всегда немудрено,
Найти — куда труднее.
По ветру плыть не суждено —
Плыви еще быстрее!

3. НЕПРЕКЛОННОСТЬ

В землю вройся! Вниз и вглубь
Острою лопатой!
Хоть грозит земная глубь
Бездной бесноватой...

4. БЕСЕДА

А.: Болен был я? Стал здоров?
Обойдясь без докторов?
Я забыл, как дело было...

Б.: Ты здоров без лишних слов:
Боль здоровье позабыло.

5. ИСПОЛНЕННЫМ ДОБРОДЕТЕЛИ

У добродетелей наших шаги как у строчек Гомера:
Явятся к нам — и хромать незамедлительно прочь.

6. ВСЯ МУДРОСТЬ МИРА

Сплошная грязь в болоте,
А в небе только басни —
И лишь в полуполете
Наш мир всего прекрасней!

7. ПОДРАЖАНЬЕ — ПОРАЖЕНЬЕ

Спеша за мною по пятам,
Со мной сравняться хочешь сам?
Чтоб не остаться позади,
Своей дорогою иди!

8. В ТРЕТИЙ РАЗ МЕНЯЯ КОЖУ

Зашевелилось все во мне,
На мне — зашелушилось.
На пир змее сойдет вполне
Земля, земная милость.

Уже, голодный, я ползу
По кручам и равнинам
И землю истово грызу
На пиршестве змеином!

9. МОИ РОЗЫ

Счастье! Счастье в свой черед
Непреклонно настает!
Розы кто мои сорвет?

Кто, пройдя сквозь дождь и град,
Кто, попав под камнепад,
Ощутит их аромат?

Ибо счастье — это ад!
Ибо счастье — это гнет!
Розы кто мои сорвет?

10. ГОРДЕЦ

Слишком многое отринув,
Гордецом слыву... Бедняги!
Как напиться из кувшинов,
Не разлив, не опрокинув,
Не пролив ни капли влаги?

11. ИЗРЕЧЕНИЕ

Я прекрасен, безобразен,
Груб и нежен, чист и грязен,
Мудр и глуп, хитер и прост.
Я — в своем единстве — разен:
Крылья у меня — и хвост!

12. ЛЮБИТЕЛЮ
ВНЕШНЕГО БЛЕСКА

С солнца ты не сводишь взора?
Значит, ты ослепнешь скоро.

13. ЛЮБИТЕЛЮ ТАНЦЕВ

Твой оплот —
Скользкий лед,
Если танец — не полет.

14. ГОРДОСТЬ

Не склеить дружбу никогда.
Уж лучше — целая вражда.

15. РЖАВЧИНА

У ржавого — к заточенным кинжалам
Претензия: почет — вещам бывалым!

16. ПОДЪЕМ

В чем суть удачных восхождений?
Вперед и вверх без размышлений!

17. КРЕДО ХИЩНИКА

Не проси у доброхота.
Отбери — и вся работа!

18. УБОГИЕ ДУШИ

Убогие души нельзя не оплакать:
Ни зла, ни добра в них, а сырость и слякоть.

19. СОБЛАЗНИТЕЛЬ ПОНЕВОЛЕ

Пускаешь шутки, ни в кого не метя?
Родятся дети — ты за них в ответе!

20. ПОВОД ДЛЯ РАЗМЫШЛЕНИЙ

Два горя — много легче одного я
Перенесу. Откуда взять второе?

21. МЕЧТАТЕЛЮ

Тебя надули, как воздушный шар.
Укол тебя убьет, а не удар!

22. МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА

— Возьму ее — и верх возьму над нею!
— Своей уступкой верх возьму вернее!

23. ИСТОЛКОВАНИЕ

Себя не истолкую — истолку
В труху свою надежду и тоску.
Мой помысл истолкует только тот,
Кто все перетолковывать начнет.

24. СРЕДСТВО
ПРОТИВ ПЕССИМИЗМА

Ничто не вкусно, говоришь?
Клянешь талант своей стряпухи?
В твоей похлебке вечно мухи?
Ты в нужник, чуть поев, спешишь?
Послушай, друг мой! Коли так,
Во что я, правда, верю слабо, —
Зажмурь глаза и слопай жабу,
Да пожирней, чтоб самый смак!

25. ПРОСЬБА

Я мысль чужую повторяю:
Я знаю всех, себя не знаю.
Мои глаза — мои глаза:
Самих себя узреть нельзя.
В сторонку б отошел я, чтобы
Увидеть блеск своей особы, —
Но не в такую даль, как враг, —
Ведь даже друг далек — и как!
А вот меж ним и мной — середка...
Туда попасть прошу я кротко...

26. МОЯ КРУТОСТЬ

Иду по тысяче ступенек,
Кричит вослед мне современник:
«Ты крут, тебе сам черт не брат!»
Иду по тысяче ступенек,
Ступенькой быть — никто не рад.

27. ПУТНИК

Тропе конец! Внизу разверзлась бездна!
Ее ль ты ждал? Она ль тебе любезна?
Ее я ждал! Она любезна мне!
В опасность верю, в гибель — не вполне.

28. УТЕШЕНИЕ
ДЕЛАЮЩЕМУ ПЕРВЫЕ ШАГИ

Злые свиньи ждут поживы —
И младенец на пути.
Что ж, ребеночек сопливый,
Не пора ль тебе пойти?

Если хныкать перестанешь
И ворочаться в траве,
Сразу на ноги ты встанешь —
И пойдешь на голове!

29. ОТКАЗ ОТ НЕБА

Когда бы не катил я бочку —
Без устали и в одиночку, —
Пришлось бы в небо воспарить
И крылья в пламени спалить.

30. БЛИЖНИЙ

Вблизи — я ближнему не рад.
Пусть в рай отправится, пусть в ад!
Ведь нет любви, где нет преград!

31. СВЯТОЙ В СУТАНЕ

Чтобы не дразнить нас светом,
Ходишь в черное одетым,
Словно служка Сатаны.
Тщетно!.. Вопреки приметам,
Взоры — благости полны!

32. НЕСВОБОДНЫЙ

А.: Стоит он, слушает, не дышит,
А на щеках — волненье пышет,
А на челе — витает страх...

Б.: Как все, кто хаживал в цепях,
Он звон цепей повсюду слышит.

33. ОДИНОКИЙ

Не жду от вас ни брани, ни оваций.
Мне править лень — и лень повиноваться.
Себе не страшен — никому не страшен,
Лишь Страшному — возможно поклоняться!
Тоска традиций и тоска новаций...
Не лучше ли в пустыне затеряться?
Сродниться со зверями — и сровняться?
Вернуться, как на родину, из смуты,
Где счет ведут на частые минуты, —
Найти себя, с самим собой спознаться?

34. СЕНЕКА И ЕМУ ПОДОБНЫЕ

Необозримый
Перечень событий
Вы не ведите!
Вы их — объясните!

35. ЛЕД

Заготавливаю лед —
Ваши блюда охлаждаю, —
Да напрасно угождаю,
Раз еда не лезет в рот!

36. НАД ЮНОШЕСКИМИ ЗАМЕТКАМИ

Как умен я был! О да,
Как умен я был тогда!
Лишь потом пришли беда,
Горе, слабость и нужда...
Но читаю — без стыда...

37. ПРИЗЫВ К ОСТОРОЖНОСТИ

Опасны здесь места, нехороши,
Непроходимы для живой души.
Здесь духи бесприютные живут —
Они тебя на части разорвут!

38. СПОР С ВЕРУЮЩИМ

— Бог создал нас и любит нас!
— Бог создан нами, — отвечаем, —
Мы в нем поэтому не чаем
Души! — И спор наш нескончаем,
А черт хромает возле нас.

39. ЛЕТНЕЙ ПОРОЙ

Велит нам Вера есть наш хлеб
В поту лица и тела.
— Обычай, — врач изрек, — нелеп,
И есть в поту не дело.
Под знаком Пса в ночи темно,
Не жди, чтоб заалело!
Мы будем пить свое вино
В поту лица и тела!

40. НЕ ВЕДАЯ ЗАВИСТИ

Он зависти, он алчности лишен —
И потому вас восхищает он?
Опомнитесь! Он вас в упор не видит!
Он к звездам выйдет — и в созвездья внидет!

41. В ДУХЕ ГЕРАКЛИТА

Есть на свете счастье —
Это смертный бой.
Рви врага на части,
Стой одной стеной!

Счастьем насладиться
Рать встает на рать.
Равенство — сразиться,
Братство — умирать!

42. ПРАВИЛО ЧЕРЕСЧУР ДЕЛИКАТНЫХ

На цыпочках лучше,
Чем на четвереньках,
В замочную скважину
Лучше, чем в двери!

43. СОВЕТ

Ты жаждешь славы? Если да —
И жаждать славы вправе, —
Изволь рассчитывать тогда
На полное бесславье!

44. ГЛУБОКИЙ УМ

Исследователь я? А ну,
Ответик вам вверну:
Я погружаюсь в глубину,
Но я иду ко дну!

45. НАВСЕГДА

— Прийти мне хочется сюда! —
Вот и приходит навсегда.
А может, поздно? Может, рано?
Не срок, а цель ему желанна.

46. ПРИГОВОР УСТАЛОСТИ

Не тянет их к самосожженью,
Им и деревья любы — тенью!

47. НИСХОЖДЕНИЕ

Он падает — кричат они, хохочут.
А он всего лишь — к ним спуститься хочет.

Он слишком счастлив был с самим собой.
Он — слишком свет, чтоб не пойти за тьмой.

48. ПРОТИВ ЗАКОНОВ

Итак, с сегодняшнего дня
Не существует для меня
Настольных и ручных часов,
Колоколов и петухов
И времени с его всегдашним
Наказом пленникам домашним,
А где остановило ход,
Там и законы все — не в счет!

49. ПРИЗНАНИЕ МУДРЕЦА

Народу чужд, но заодно с народом —
Под синим, под кромешным небосводом,
Погодам вопреки и непогодам!

50. ПОТЕРЯЛ ГОЛОВУ

Она умна — а дурою слыла.
Из-за нее, такие вот дела,
Сошел с ума умнейший обожатель.
А ум его — ей кстати ли, не кстати ль?

51. ПРАВЕДНЫЕ НАДЕЖДЫ

«Если б не было ключей,
А замки остались,
Те, чей лом потяжелей,
К власти бы прорвались!»
И, поигрывая ломом,
Он обходит дом за домом.

52. ПИСАТЬ НОГОЙ

Устал я вам писать рукой.
Писать ногой — вот выбор мой!
Скользит нога, полна отваги,
То по земле, то по бумаге!

53. О КНИГЕ

Печально-робко в прошлое заглянешь.
О будущее, ты ли не настанешь?
О книга, ты мне лжешь или права?
О птица, ты орел или сова?

54. МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ

Тебе потребны зубы и желудок,
Чтоб проглотить — и сохранить рассудок.
А если переваришь мысль мою,
Возьму тебя в голодную семью!

55. ХУДОЖНИК-РЕАЛИСТ

Природе верен? Как это понять?
Посмел бы ты природе изменять!
Природа проявляется во всем,
А если ты рисуешь все кругом,
То просто не умеешь рисовать!

56. ПОЭТИЧЕСКОЕ ТЩЕСЛАВЬЕ

Что мне надобно? Веревка!
А уж сук я сам найду:
Зарифмую их неловко
И из петли упаду.

57. ВЫБОР С РАЗБОРОМ

Сделать выбор будь я вправе,
Сделать выбор был бы рад:
Я примкнул бы к Божьей славе
И воссел у райских врат!

58. КРИВОЙ НОС

Обманчив нос, обманчив вид,
Которым нос мой знаменит.
В тебе, безрогий носорог,
Усматриваю мой порок.
Ношу клеймо, покуда жив:
Я духом прям, а носом крив.

59. СКРИПИТ ПЕРО

Скрипит перо: «Живешь в аду!»
Скрипит перо мое все пуще —
И все решительней веду
Я линию мою, все гуще.
В чернильнице не видно дна!
Все больше страсти в оборотах!
А непонятны письмена —
Не все равно ли? Кто ж прочтет их?

60. ЛЮДИ НАВЕРХУ

Тот вверх взлетел — хвала ему!
А тот — с верхов сошел во тьму!
Над похвалой поднялся третий.
Четвертый — выше всех на свете!

61. РЕЧЬ СКЕПТИКА

Да ты уже полумертвец.
Душа твоя давным-давно устала.
Она предвидит твой конец,
Не ведая, чего весь век искала.

Да ты уже полумертвец.
Вся жизнь твоя была полна кручины.
Чего ж искал ты в ней, глупец?
Искал причину, тень искал причины!

62. СЕ ЧЕЛОВЕК

Что меня родило? Пламя!
Ненасытная, веками
Ум и душу жгла тоска.
Свет — вот все, что расточаю!
Прах — вот все, что оставляю!
Пламя я! Наверняка!

63. ЗВЕЗДНАЯ МОРАЛЬ

Твой путь, звезда, от нас далек —
От нашей тьмы и тьмы тревог.

И время наше — что тебе
До времени в его борьбе?

Твой свет ласкает высота.
Тебе не жаль нас — ты свята.

Завет единый: будь чиста!

КНИГА ПЕРВАЯ

1

Учительствующие о цели бытия. Когда бы я ни обращал свой взор к людям — независимо от того, смотрю ли я на них по-доброму или с неприязнью, — я неизменно застаю их за одним и тем же занятием, они занимаются им все вместе и каждый в отдельности: все их усилия направлены на то, чтобы сохранить род человеческий. И делают они это отнюдь не из чувства любви, ими движет скорее инстинкт — тот самый древний, мощный, неумолимый, неодолимый инстинкт, который составляет сущность нашего биологического вида, нашего стада, именуемого человечеством. Обыкновенно мы со свойственной человеку недальновидностью не задумываясь разделяем ближних своих на полезных и бесполезных, добрых и злых, но если вдумчиво проанализировать все в целом, то начинаешь сомневаться, целесообразно ли подобное разделение и не лучше ли оставить все как есть, ведь и самый бесполезный человек может оказаться как раз самым полезным с точки зрения сохранения вида — ибо он сохраняет в себе или пробуждает в других те инстинкты, без которых человечество уже давно бы захирело и сгнило. Ненависть, злорадство, хищность, властолюбие и все прочее, что мы считаем злым, — все это удивительным образом и составляет основу той экономии, которая обеспечивает сохранение вида, и какой бы неразумной, расточительной и, в сущности, нелепой ни была эта экономия, несомненно, что именно она поддерживала и сохраняла до сих пор наш род человеческий. И я не знаю теперь, в состоянии ли ты, любезный мой собрат, мой ближний, жить не во благо своего рода, то есть быть «неразумным» и «плохим»; ведь то, что могло бы причинить вред всему виду, уже давным-давно вымерло и вряд ли вернется, даже будь на то воля Божья. Следуй своим страстным желаниям — будь они самые хорошие или самые плохие, а главное: погибни! И в том, и в другом случае ты, наверное, так или иначе все еще действуешь во благо и на пользу человечеству и потому вполне можешь рассчитывать впредь на то, что тебя будут превозносить до небес — и насмехаться над тобой. Но ты никогда не найдешь того, кто сумел бы высмеять твои лучшие побуждения, присущие только тебе как отдельной особи, высмеять так, чтобы от них не осталось камня на камне; не найдешь того, кто сумел бы в строгом соответствии с истиной показать тебе твое убожество, убожество мухи или лягушки, затронув самое сокровенное в твоем сердце! Посмеяться над самим собой — как смеются лишь те, кто обладает истинным знанием, — на это не способны лучшие из лучших и одареннейшие из одаренных, ибо у первых нет этого знания, а вторым не хватает гениальности! Возможно, и у смеха есть свое будущее! Это случится тогда, когда человечество прочно усвоит лозунг: «Вид — это все, индивидуум — ничто», и всякий в любой момент сможет подойти к этому последнему освобождению и скинуть с себя бремя ответственности. И может быть, тогда смех соединится с мудростью и тогда останется только «веселая наука». Но пока еще все по-другому, пока еще комедия бытия «не осознала» самое себя — пока еще царит время трагедии, время разной морали и разных религий. Появляются все новые основоположники разных систем морали, разных религий, появляются те, кто ведет борьбу за нравственные ценности, появляются учителя, что пробуждают в нас угрызения совести и толкают к религиозным войнам, — что значит все это? Что значат все эти герои на этой сцене? Ведь они были не более чем герои этой сцены, и все остальное — то единственное, что доступно восприятию и у всех на виду, — всего лишь подспорье для них — механизмы, приводящие в движение сцену, кулисы, за которыми можно укрыться, второстепенные персонажи — какие-нибудь наперсники или камердинеры (поэты, к примеру, всегда были камердинерами какой-нибудь морали). Само собой разумеется, и эти трагики трудятся в интересах вида, хотя и думают, что делают это в интересах Бога и как посланцы Божьи. И они содействуют жизни рода человеческого, ибо укрепляют веру в жизнь. «Жизнь стоит того, чтобы жить! — провозглашают они. — Есть что-то в этой жизни, что-то скрывается за ней, под ней, берегитесь!» Тот самый инстинкт, который равно властвует в человеке высшего порядка и в человеке низком, — инстинкт сохранения рода прорывается порой в виде разума или страсти духа; он предстает тогда в сопровождении блестящей свиты всевозможных аргументов и силою стремится предать забвению то, что он, в сущности, всего-навсего инстинкт, внутренний позыв, лишен­ный разума и не поддающийся какому бы то ни было обоснованию. Жизнь должно любить, ибо!.. Человек должен заботиться о себе сам и помогать ближнему, ибо!.. И сколько еще таких разных «нужно» и «должно», сколько разных «ибо» и сколько их будет в будущем! И для того чтобы все то, что неизбежно и всегда происходило само по себе, без всякой определенной цели, обрело некую видимость целесообразности и предстало перед человеком как проявление ра­зума, как последняя заповедь, — появляется учитель, знаток этики, обосновывающий «цель бытия»; для этого он измышляет второе бытие, отличное от нашего старого, и это старое бытие он переворачивает с ног на голову при помощи своих новых уловок и ухищрений. О да! Он вовсе не хочет, чтобы мы смеялись над бытием или — еще хуже — над собой — или над ним! Для него индивидуум всегда остается индивидуумом, началом и концом всего, чем-то необъятным и огромным, для него не существует ни вида, ни совокупности единиц, ни нулей. И все же, как бы глупы и беспочвенны ни были его измышления и оценки, сколь глубоко бы он ни ошибался в истолковании хода вещей и связей природы — ведь этические учения испокон веков были до такой степени глупы и противоестественны, что человечество погибло бы! — и тем не менее всякий раз, когда «герой» выходил на сцену, рождалось нечто новое, жуткое, то, что прямо противоположно смеху, то глубочайшее потрясение, кото­рое испытывал каждый индивидуум в отдельности при мысли: «Да, жизнь — стоит того, чтобы жить!» и «Я, пожалуй, стою того, чтобы жить!» — жизнь, и я, и ты, и мы все вместе стали вдруг на некоторое время интересными для нас самих. Но совершенно очевидно, что, в сущности, именно смех, разум и природа властвовали над всеми великими учителями, определяющими цель бытия: короткая тра­гедия в конце концов всегда переходила в вечную комедию бытия, и даже величайшему из этих трагических героев не дано устоять пе­ред «шквалом нескончаемого смеха», говоря словами Эсхила. И все же, несмотря на смех, способный как-то поправить положение, это постоянное явление учителей, определяющих цель бытия, в целом изменило природу человека — у него родилась еще одна потребность, а именно: потребность в явлении таких учителей и учений о «цели». Человек постепенно превратился в некое фантастическое животное, которому, в отличие от всех прочих животных, необходимо еще одно непременное условие существования: он должен время от времени твердо верить в то, что знает, для чего существует, его род не может развиваться и процветать, не испытывая такого перио­дического доверия к жизни! Не может обойтись без веры в разумное устройство жизни! И неизменно род человеческий будет возвращаться к утверждению: «Есть нечто, над чем не должно смеяться никогда!» А самый осторожный из всех осторожных друзей человечества добавит: не только смех и веселая мудрость, но и трагическое с его возвышенной неразумностью относится к средствам и необходимым условиям, которые направлены на сохранение рода! А следовательно! Следовательно! Следовательно! Понимаете ли вы меня, братья мои? Понимаете ли вы этот новый закон приливов и отливов? Настанет и наш черед!

2

Интеллектуальная совесть. Я сделал одно наблюдение, в истинности которого я убеждаюсь снова и снова, как бы я ни противился этому, — я просто не желаю этому верить, — хотя это столь очевидно, что становится чуть ли не осязаемым: у большинства людей отсутствует интеллектуальная совесть. Нередко мне казалось, что всякий, кто жаждет найти ее, просто бродит по многолюдному огромному городу в полном одиночестве, будто вокруг простира­ется пустыня. Всяк смотрит на тебя отчужденно и продолжает заниматься своими весами, при помощи которых он определяет, что хорошо, что плохо; и не зальется краской стыда тот, кому ты укажешь — ваши весы неисправны, и никто не возмутится: быть может, над тобой только посмеются. Я хочу сказать: для большинства нет ничего унизительного в том, чтобы просто верить во что-нибудь и жить сообразно этому, не задумываясь особо об исходных причинах, не взвешивая все за и против, не утруждая себя поиском каких бы то ни было аргументов, — и даже самые одаренные мужчины и самые благородные женщины относятся к этому «большинству». Что дает добросердечие, изысканность, гениальность, коли человек, наделенный этими добродетелями, смиряется с тем, что все чувства его притуплены, и в этой душевной дряхлости растворяются и вера, и разум его, если стремление к истине не становится внутренней, глубочайшей потребностью, насущной необходимостью — тем, что как раз и отличает человека высшего порядка от человека низкого! Нередко мне случалось видеть, как набожные, благочестивые люди ненавидят разум, и я радовался, видя эти проблески злой интеллектуальной совести! Но находиться среди этой rerum concordia discors4, всего этого чудесного неведения и многозначности бытия и не вопрошать, не трепетать от нестерпимого желания засыпать все и вся вопросами, даже не испытывать ненависть к тому, кто спрашивает, и, чего доброго, еще и слегка подтрунивать над ним — вот это мне кажется поистине унизительным и достойным презрения, и я пытаюсь найти хоть в ком-нибудь сходное чувство — и, быть может, это сумасбродная затея, но я убежден — что-то подсказывает мне, — в каждом человеке живет подобное чувство, если он человек. Быть может, я несправедлив, но таково мое твердое убеждение!

3

Благородство и низость. Всякое проявление высоких, благородных чувств кажется натурам низким чем-то нецелесообразным и оттого странным и диким: случится им услышать о таком — они хитро подмигивают, будто хотят сказать: «Наверное, здесь есть какая-нибудь выгода, кто его разберет»; с подозрением, недоверчиво глядят они на человека благородного, будто тот скрывает что-то, будто ищет выгоду свою где-то по темным углам. Убедившись, однако, что нет здесь никакого корыстного умысла и скрытой выгоды, они потешаются над благородством, считая все это глупостью и придурью: они презирают человека благородного, видя, как он ра­дуется, как блестят его глаза: «Как же можно радоваться тому, что оказался в убытке, как можно самому себе желать дурного?! Наверное, это такая особая болезнь разума, которая проявляется в подобных приступах благородства!» — полагают они и при этом снисходительно посматривают на этих безумцев: носятся все время со своими маниакальными идеями, да еще и радуются им — разве можно на них смотреть иначе? Натуры низкие отличаются тем, что никогда не упускают своей выгоды, именно выгода составляет суть всех их помыслов и чаяний, которые в них сильнее самых сильных инстинктов: главная их задача — не поддаться силе этих инстинктов и уберечься от безрассудств, — вот вся их мудрость, вот что лежит в основе их чувства собственного достоинства. По сравнению с ними натуры благородные менее разумны: ведь человек благородный, великодушный, готовый к самопожертвованию, в действительности подчиняется лишь своим инстинктам, и в те лучшие мгновения жизни его разум умолкает. Зверь, защищающий­ свое потомство с риском для жизни, или, например, зверь, неот­рывно следующий в период течки за своей самкой, не покидающий ее даже в минуту смертельной опасности, не думает ни об опасности, ни о смерти, его разум также умолкает, ибо он весь во власти своего инстинкта сохранения рода, им движет влечение к самке и страх лишиться этого удовольствия; он как будто становится глу­пее, чем обычно, и то же происходит с людьми благородными и великодушными. Они руководствуются лишь чувством, в основе кото­рого — желание или нежелание, и сила этих чувств такова, что интел­лект умолкает или полностью подчиняется им: его сердце в таком случае как бы заменяет разум, и это принято называть «страстью». (Правда, иногда встречается и полная противоположность «страсти», так сказать «страсть наизнанку», — вспомним, к примеру, Фонтенеля, которому когда-то кто-то сказал, положив ему руку на сердце: «Вы думаете, у вас здесь сердце, любезный друг? Нет, ошибаетесь — это мозг».) Именно это безрассудство или, точнее, сумасбродство страсти и презирает человек низкий в человеке благородном. Особенно в тех случаях, когда чувства эти направлены на объекты, ценность которых представляется ему совершенно мифической и весьма условной. Его раздражают те, кем движет лишь одна страсть — набить себе брюхо, хотя он вполне понимает всю деспотическую прелесть этой страсти; но он не понимает зат…