Элиза и Беатриче. История одной дружбы

Сильвия Аваллоне

ЭЛИЗА И БЕАТРИЧЕ

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ДРУЖБЫ

Москва, 2023

16+

Silvia Avallone

UN’AMICIZIA

Un’amicizia, Silvia Avallone © 2020 Mondadori Libri S.p.A.

Published by arrangement with MalaTesta Lit. Agency, Milano and ELKOST International Literary Agency

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2023

Questo libro è stato tradotto grazie a un contributo del Ministero degli Affari Esteri e della Cooperazione Internazionale italiano

Эта книга переведена благодаря финансовой поддержке Министерства иностранных дел и международного сотрудничества Италии

Перевод с итальянского Зинаиды Ложкиной

Аваллоне С.

Элиза и Беатриче. История одной дружбы / Сильвия Аваллоне; пер. с ит. З. Ложкиной. — М.: Синдбад, 2023.

ISBN 978-5-00131-510-0

Элиза и Беатриче познакомились в маленьком тосканском городке. В семье Элизы много проблем и сложностей, семья и дом Беатриче, напротив, идеальны. Элиза — угрюмый и неуклюжий интроверт, Беатриче — дерзкая, амбициозная, решительная. И лишь в одном они схожи — в своем одиночестве, хотя Элиза стала изгоем поневоле, а Беатриче сама выбрала этот путь.

Но, как известно, противоположности притягиваются — незаметная Элиза Черрути и популярная Беатриче Россетти стали подругами. Их дружба длилась шесть лет, а потом внезапно оборвалась.

Повзрослевшая Элиза собирает осколки прошлого, погружается в воспоминания и пытается найти объяснение тому, что произошло, по-прежнему чувствуя любовь, тоску и ярость. Все что угодно, только не равнодушие.

Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2023

Посвящается моему отцу

— В чем смысл жизни?

— Не знаю.

— И я не знаю, но думаю, смысл не в том, чтобы выигрывать1.

ДЖОНАТАН ФРАНЗЕН
Поправки

ДНЕВНИКИ

Болонья, 18 декабря 2019 года 02:00

Темная глубина — вот что больше всего пугало меня в детстве. Достаточно было спуститься в гараж, не включив там света, или же зайти в подвал и прикрыть дверь, как возникала она: безмолвная и густая. Ждала в засаде.

В темной глубине могла притаиться любая опасность. Ведьмы, страшные звери, монстры без лица или даже вообще ничего, пустота. Думаю, это и заставило меня спать вместе с матерью до совершенно дикого возраста, который я даже стесняюсь назвать.

Теперь, в тридцать три, я гляжу в темную глубину своей комнаты и словно бы слышу, как поскрипывают мои старые дневники, которые я, потеряв тебя, похоронила заживо в этом тайнике. Мои мысли, вместившие пять лет лицея и один год университета, изложенные летящим почерком маркером с серебристыми блестками, — безмолвные и потухшие, как заброшенный реактор.

С тех пор как мы перестали быть подругами, я больше не отслеживаю свою жизнь.

*

Я сажусь в постели. В приступе зрелости понимаю, что пришло время вспоминать — встретиться с тобой лицом к лицу. Иначе я так и не смогу ничего толком решить насчет тебя.

Я беру в чулане лестницу, поднимаюсь на две перекладины и замираю, чувствуя себя воровкой. Но что я собираюсь украсть? Собственное прошлое?

До верха я добираюсь с колотящимся сердцем. Тянусь руками в пыль на шкафу и достаю из темной глубины все шесть дневников.

Несу их к лампе на тумбочке. То, что они тут, рядом, — это как удар под дых. И глядя на эти розовые обложки с цветочками и позолотой, я считаю необходимым сразу же прояснить: мир между нами невозможен, Беатриче.

Кладу руку на сиреневую обложку дневника за 2000–2001 годы. Искушение велико, но открыть его я не решаюсь. Пока я борюсь с собой, пальцы, ускользнув из-под контроля, самовольно погружаются в страницы. Дневник распахивается, выпадает выцветшая фотография: это отец снимал на «Поляроид».

Подбираю ее, подношу поближе к лампочке. Узнаю себя: рост метр с кепкой, короткая стрижка, толстовка с Misfits, испуганная улыбка. И узнаю тебя, мою полную противоположность. Волшебная грива, красная помада, лиловые ногти; ты обнимаешь меня и хохочешь. Не могу больше смотреть.

Переворачиваю фотографию. На обороте надпись: «Дружба до гроба». И дата: «14 июня 2001 года».

Из глаз льются слезы, хотя я уже и не помню, когда в последний раз плакала.

ЧАСТЬ I

До того, как все о ней узнали

(2000)

1

Украденные джинсы

Если уж эта история должна иметь начало, — а оно должно быть, — то начать я хочу с украденных джинсов.

И неважно, что хронологически это вовсе не исходная точка, так как на тот момент мы с ней уже были знакомы. Как целое мы родились именно тогда, улепетывая на скутере.

Но прежде я должна объяснить кое-что. Это тяготит и нервирует, однако нечестно было бы прикидываться, будто Беатриче — это просто Беатриче, и все тут. Читатель спокойно приступит к книге, но, обнаружив, что речь в ней о тебе, подскочит на стуле: «Так это она?!» И почувствует, что его надули. И потому я, как бы мне этого ни хотелось, не могу откреститься от того факта, что девчонка из моих дневников превратилась в популярную личность, причем из тех, кого слишком много в публичном поле. Я даже скажу, что в этом смысле ты, Беатриче, держишь пальму первенства.

*

В общем, я о Беатриче Россетти.

Да-да, о ней самой.

Только прежде чем о ней узнали все на свете, прежде чем все оказались в курсе того, что она сейчас делает и во что одета в любое время дня и ночи, Беатриче была обычной девочкой и моей подругой.

Лучшей подругой и, если уж честно, то единственной за всю мою жизнь. Вот уж чего никто бы никогда не подумал — да и я сама до сих пор старалась не проговориться.

Все это было много лет назад; это сейчас мир заполонили ее фотографии и нельзя просто так произнести ее фамилию — сразу галдеж, изнурительные дискуссии, жестокие сражения; это сейчас северный и южный полюс, суша и океаны сотрясаются от лукавого взгляда, брошенного публике, от нового костюма, от романтического ужина на крыше небоскреба Бурдж-Халифа. А тогда для большей части человечества даже интернета еще не существовало.

Я никогда не нарушала данный себе обет молчания насчет нашей дружбы. И если делаю это теперь, то лишь с целью прояснить кое-что для себя. И исповедь эта, кстати, родится и умрет здесь, в моей комнате, за закрытыми дверями. Я вообще могу писать только так.

Я не собираюсь болтать лишнего и уж тем более как-то на этом наживаться. Да и кто мне поверит? Даже если бы я и бросила коллегам что-нибудь вроде: «Я знаю Россетти, мы вместе в школе учились», мне бы потом проходу не дали, проявляли бы нездоровое любопытство, не сомневаясь при этом, конечно, что мы с ней просто пару раз поздоровались, пару раз пересекались взглядом; какие уж там сообщницы — такая, как она, и такая, как я.

Захотели бы вытянуть из меня пикантные подробности, лучше что-нибудь грязноватое, что помогло бы спустить ее с небес на землю. «Признайся, у нее ведь везде силикон?»; «Кому она дала, чтобы стать такой популярной?»

Вот только они бы ошиблись адресом. Я не знала Россетти, я знаю только Беатриче. Все пробелы в биографии, оставленные без ответа вопросы журналистов, все пустоты и белые пятна, которые невозможно заполнить, — все это у меня на хранении. Вместе с воспоминаниями о наших дерзких детских выходках, которые никому не интересны, но от которых у меня до сих пор мороз по коже.

После нее у меня были попытки дружить еще с кем-то, но особо я не старалась. В глубине души я сознавала, что все это волшебство — наши секреты, наши убежища, наши торжественные клятвы — могло случиться лишь в четвертом классе лицея с абсолютно незаметной Элизой Черрути и фантастически популярной Беатриче Россетти. Я потеряла ее, и какое мне дело, что все вокруг ее обожествляют, идеализируют, ненавидят, распинают и при этом думают, будто знают ее?

Они знают меньше чем ничего. Вот так.

Потому что она была моей лучшей подругой еще в те безобидные времена. И я досидела до утра, прочитав все пять лицейских дневников и один университетский. А потом долго смотрела на стол у окна и на компьютер, которым раньше пользовалась только для работы. Смотрела со страхом, потому что в детстве была уверена, что прекрасно пишу, и даже собиралась стать писательницей. Вот только мне не хватило мотивации. А Беатриче взлетела и превратилась в «мечту».

И все же я чувствую, как та Беа, которую никто не знает, просится наружу. Я так долго жила с этой пустотой в душе, что теперь уже все равно, окажусь я на уровне или нет. Я ничего и никому не собираюсь доказывать. Только рассказывать. Признаваться, что к две тысячи девятнадцатому я так и не избавилась от разочарования, ярости и ностальгии. Не знаю, что это будет — капитуляция или освобождение; пойму в конце.

А сейчас я лишь хочу вернуть себе начало.

*

Итак, об украденных джинсах.

Одиннадцатого ноября двухтысячного года, как следует из дневника за первый лицейский год, омерзительным субботним днем, когда дождь барабанил по стеклам, а мне, как и всем моим сверстникам, настойчиво советовали пойти повеселиться и завести кучу новых друзей, я мрачно сидела у себя в комнате и ничего не делала. В ту пору Беатриче тоже не пользовалась особой популярностью, хоть звучит это теперь и странно. Очевидно, друзей у нее было еще меньше, чем у меня, потому что примерно в полтретьего, после обеда, она взяла и позвонила мне домой.

То есть ухватилась за последнюю соломинку. Я жила в этом городе чуть больше четырех месяцев и за это время не только не адаптировалась, но и не нашла для этого причин. Я хотела лишь одного — умереть.

После школы я, как обычно, в полном молчании пообедала с отцом, потом уединилась в своей комнате, всунула в уши наушники, включила плеер и снова принялась за список прилагательных для описания платана, росшего на заднем дворе: одинокий, рыжий, старый. В конце концов мне даже слова надоели, и я швырнула дневник на пол. Когда папа постучался, я сидела на кровати, скрестив ноги, и злобствовала на весь мир. И, разумеется, не ответила. Только выключила музыку. Папа подождал, постучал еще. Я снова не отреагировала. Это у нас было что-то вроде состязания «кто первый не выдержит». Наконец он приоткрыл дверь и заглянул — ровно настолько, чтобы меня не рассердить:

— Тут тебе одноклассница звонит, Беатриче.

У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди.

— Давай, она ждет, — торопил отец, видя, что я не двигаюсь с места.

Он явно был рад: решил, что я начала обзаводиться подругами. Вот только он ошибался. До этого звонка мы с Беатриче вовсе не были подругами. Лишь один раз она создала такую иллюзию, а потом все время меня игнорировала. В школе постоянно смотрела сквозь меня. И это полное равнодушие было еще хуже, чем насмешки остальных.

— Поехали со мной в центр? — спросила она, едва я приложила трубку к уху.

Надо было отказаться и нажать на «отбой». Но я сразу сдалась:

— Когда?

— Через полчаса, час?

Пройтись вместе по корсо Италия у всех на виду — да это просто зашибись! «Не ведись, — пыталась предостеречь я сама себя, крепче сжимая трубку. — Думай: ты ведь ее скомпрометируешь. Тут какой-то подвох. И потом, что за наглость, после всего-то?» Я разозлилась. Но в то же время, сама того не желая, ощутила воодушевление.

— И что мы будем делать в центре? — пустила я пробный шар.

— Не могу говорить по телефону.

— Почему?

— Потому что это секрет.

— Говори, или я не пойду.

— А, так ты пас…

Я не ответила. Уж ждать-то я умела. Беатриче, поколебавшись, в итоге все же не вытерпела и зашептала:

— Я хочу украсть джинсы. Уже решила какие.

У меня перехватило дыхание.

— Одна я не справлюсь, нужен сообщник, — призналась она. — Ты не представляешь, это не просто джинсы… Они стоят четыреста тысяч лир! — вполголоса выпалила она.

Я представила, как она прикрывает рот рукой, чтобы не услышали домашние.

— Если придешь, я и для тебя украду какие-нибудь. Обещаю.

Папа высунулся из кухни, где он убирал со стола, и бросил взгляд в коридор, на мою застывшую у телефонного столика фигуру. Он бы все отдал, чтобы я начала выходить, гулять, осваиваться в этом городе, казавшемся мне таким враждебным. А я хотела только одного: вернуться назад, к прежней жизни, и никогда больше его не видеть.

Я ненавидела его, хоть он мне ничего и не сделал. Вот в этом «ничего» как раз и заключалась суть. Пустые, свежевыбеленные к моему приезду стены комнаты. Пустая кровать, в которой я каждую ночь отчаянно и безрезультатно пыталась нашарить руку или колено кого-нибудь из своих. Квартира, в которой больше не болтали, не ссорились, не звали меня — да просто самым категорическим образом отсутствовали люди.

— Я в деле, — ответила я наконец.

И почувствовала, как Беатриче улыбается оттого, что раскусила меня. Со стороны может казаться, что такая, как я, не способна на воровство. Но Беатриче не обманешь. Я написала, что она была обычной девочкой, и это правда, но у нее был дар: читать людей по словам, по жестам, по одежде. Она, добившаяся успеха благодаря внешности, знала, что суть человека, как и книги, — в недосказанном. В том, что не на виду.

— В полчетвертого на Железном пляже. Знаешь, где он?

— Знаю.

Она положила трубку. И я, стоя с телефонным проводом в руках, вернулась к жизни. Несмотря на все мое нежелание, недоверие и четырехмесячную кому.

*

Поспешно одевшись, я буркнула отцу «пока» и без каких-либо объяснений вышла из дома. А все это время думала, что Железный пляж слишком далеко.

Называли его так из-за темного песка и обломков старого рудника; и, конечно, это вовсе не центр. Я случайно вышла на него в июле, в один из тех дней, когда в одиночестве бесцельно моталась по окрестностям на скутере. Берег каменистый, дно резко идет вниз; заброшенное, второсортное, забракованное туристами место: я тут же ощутила с ним родство. Однако в тот ноябрьский день, когда я ехала на скутере и дождь мочил мне штаны и куртку, я никак не могла понять, почему Беатриче назначила встречу именно там.

Потому что стыдится меня, вот почему. Или это просто розыгрыш, и она не придет.

Вдоль Железного пляжа не было ни домов, ни магазинов, и уж тем более не могло там быть джинсов за четыреста тысяч лир. На каждом светофоре я останавливалась и оглядывалась назад, испытывая вполне объяснимое искушение развернуться. Но все равно ехала вперед.

Я была «иностранкой». Так меня за спиной называли в школе; достаточно громко, чтобы я расслышала. Словно я явилась из Аргентины или Кении, а не из соседнего региона. Стоило мне зайти в класс, как меня тут же всю оглядывали, критикуя обувь, рюкзак, волосы. Каждая «е» и «з», которые я произносила не так, как они, вызывала смешки. Беатриче тоже смеялась. Ни разу не заступилась, ни разу не подошла на перемене. И чего она теперь от меня хочет? Чтобы для нее на стреме стояла?

Да я просто идиотка.

С тяжестью на сердце и в мыслях я закладывала повороты с видом на море, выезжая из населенной зоны. Дождь ослабел, и в огромных черных тучах появились просветы. Все вокруг было мокрое — асфальт, дома, песок. Невозможно, чтобы такая, как она, хотела со мной дружить.

Она уже красится, каждое утро словно от парикмахера является. А я? Лучше уж промолчу. Кто-то должен был научить меня заботиться о своей внешности, но мне с этим не повезло.

На перекрестке при выезде из города я остановилась у знака «стоп» и вдруг ощутила себя настолько незаметной даже в собственных глазах, что посмотрелась в зеркало заднего вида. Бледное, веснушчатое лицо; наверно, стоило бы наложить какую-нибудь основу, какой-нибудь тональный крем, вот только в этом доме не осталось ни грамма косметики, ни следа пребывания женщины. Я свернула на дорогу, спускавшуюся к краю ветреного мыса, не сомневаясь, что это все розыгрыш. Я буду там одна, прочувствую высшую степень одиночества и брошусь вниз со скалы. Я снова ошиблась; только это и умею.

Беатриче была на месте.

Сидела на своем новеньком скутере «реплика». Ждала меня под разбухшим свинцовым небом со шлемом в руках, закутанная в длинный темный дождевик, из-под которого виднелись лишь сапоги на таких шпильках, что ни один простой смертный, независимо от возраста, не смог бы вести в них скутер под дождем. Ветер жестоко трепал ее длинные, до самой попы, волосы, которые в 2000 году еще не были ни кудрявыми, ни темно-шоколадными: каштановые, с осветленными по тогдашней моде кончиками, выпрямленные утюжком. Значит, это не вранье и не издевательство и она правда хотела со мной встретиться.

Сбавив скорость, я остановила свой подержанный «кварц» (хуже того, что смог купить мне отец, нельзя было найти; да еще и весь залеплен идиотскими наклейками: средний палец над задней фарой, бульдоги с ирокезом и анархистской символикой — панковские штучки, к которым я не имела отношения). Я затормозила в нескольких сантиметрах от ее «реплики».

С замершим сердцем, не дыша, с ватными руками и ногами я сняла шлем и подняла взгляд — и сейчас, двадцать лет спустя, я по-прежнему четко вижу ее лицо. Не то, которое миллионами копий смотрит с рекламных баннеров и обложек журналов и которое заполонило интернет. А то, каким оно было в тот день, затерявшийся в глубинах моей юности, в тот единственный раз, когда я видела ее на улице без макияжа. Когда мы стояли друг против друга на пустой гравийной парковке Железного пляжа.

Бледная, раздраженная, покрытая прыщами кожа. Лоб и подбородок усыпаны черными точками и следами от выдавленных угрей. Не то чтобы от этого исчезла вся ее вызывающая красота, но без привычной грунтовки черты лица казались несовершенными, припухлыми и даже грустными. Досадливо сжатые губы, потрескавшиеся от холода, без помады потеряли выразительность. Но глаза — да, глаза остались: восхитительные, изумрудного оттенка, какого не сыщешь в природе, с длинными ресницами, не нуждающимися в туши, с непроницаемым взглядом, словно заключающим в себе какую-то тайну. Те самые глаза, которые знает вся планета — вернее, думает, что знает.

— Скутер у тебя отвратный. Но, знаешь, наклейки мне даже нравятся. — Она улыбнулась своей обезоруживающей улыбкой, обнажив белые ровные зубы. На щеках появились ямочки.

— Это не я наклеила, — призналась я, — а мой брат.

Лишь по этой причине я их и не сдирала.

— Я тебе вначале соврала, но ты бы иначе не приехала. Мы едем не в центр, а в Марину-ди-Эссе; твой «кварц» слишком заметный, оставь его здесь.

— Здесь? — Я оглянулась по сторонам. Безлюдное местечко, кусты вереска и можжевельника стелются по земле под натиском мистраля, неприветливое море.

— Я не поеду. Это километров десять как минимум.

— Двенадцать, — уточнила она.

— Мы не можем тащиться туда на пятидесяти кубах. Отец полицию вызовет, если я не вернусь к ужину! — Я соврала: явись я домой к полуночи, отец бы обрадовался, что я нормальный четырнадцатилетний подросток.

— Я на своем восемьдесят выжимаю, вообще-то. Я же не из Биеллы, как ты. Если будем шевелить поршнями, к семи вернемся сюда. Я уже давно этот план вынашиваю. Ты, что ль, мне не доверяешь? Почему?

Потому что ты не сможешь все двенадцать километров выжимать восемьдесят километров в час на этих каблуках. И потому что однажды ты положила руку мне на плечо, а потом исчезла. А когда появилась снова, то игнорировала меня и смеялась, когда другие меня подкалывали.

Самое ужасное было то, что я ее уже простила.

— Давай, забирайся, — бросила она, скользнув вперед на сиденье и освобождая мне место.

Я в нерешительности слезла со своего скутера. Металлолом, конечно, но другого у меня нет, и отец с его безразличием к тому, как вещь выглядит, точно не купит мне еще один, посимпатичней.

— Боишься, что его украдут? — засмеялась она. — Кто, чайки?

Я забралась на сиденье позади нее. Беатриче ракетой сорвалась с места: движок и правда форсированный. Вперед по ухабистой тропе, мимо обсерватории и маяка, зигзагами сквозь пахнущие солью кусты, по влажной земле, среди дикой живности, прячущейся под сенью дубов.

Я уцепилась за нее, преодолевая смущение, прижалась грудью к ее спине. Беа не противилась, ощущая мой испуг. Такая скорость была мне незнакома. Колеса пробуксовывали на влажном асфальте, а она все прибавляла газу. Каждую секунду мы были на грани падения.

Выехали на пригородное шоссе: прямая двухполосная дорога, забитая грузовиками и легковушками, и ни одного скутера. И понеслись на скорости семьдесят в час, лавируя, обгоняя всех, как скорый поезд со светящимися окнами, мчавшийся вверх, на север, туда, где осталась моя жизнь.

На западе, над сосновой рощей, накаленное добела солнце разорвало облака и спускалось к морю. На востоке изрытые пещерами холмы уже погружались в тень. Мы мчались, балансируя на сплошной линии, разделявшей встречные потоки, под мигание фар и звуки клаксонов, предупреждавших, что так быстро нельзя, что вдвоем на пятидесяти кубах запрещено. Я закрыла глаза, раскаиваясь, что уступила ей, что вообще вышла из дома. И тогда Беатриче сняла одну руку с руля.

Шерстяной перчаткой нащупала мою, неприкрытую, и пожала.

Мы почти ничего не знали друг о друге; я не имела понятия о ее страдании, она — о моем, но все же что-то мы тогда почувствовали, потому что ее пальцы скользнули в мои и погладили их, и мои пальцы ответили. И, наверное, поэтому, а может, из-за холода мои глаза наполнились слезами.

*

Бутик назывался «Роза Скарлет». Скорей всего, его уже давно нет, но в ту зиму в Марине-ди-Эссе он процветал: шесть сверкающих витринных окон на главной улице, украшенных к Рождеству раньше остальных. Просто космический корабль какой-то, со всем этим светом.

Какое-то время мы с Беатриче мерзли у входа. Глядели, как туристы, приезжавшие сюда из Флоренции и даже Рима, складывают зонтики, заходят внутрь с миллионами в кармане.

Марину-ди-Эссе брали штурмом, как бывает лишь в выходные и в высокий сезон. Людской поток был настолько плотный, что не давал перейти улицу. Повсюду стояли передвижные столики с попкорном, продавцы воздушных шаров и аккордеонисты, которым уставшие и нагруженные пакетами покупатели кидали в шляпы монеты.

На меня всегда наводили тоску прибрежные городки, обреченные нести бремя курорта в силу своего местоположения. Марина-ди-Эссе как раз из их числа — горстка домов вокруг улицы с модными магазинами, скромный порт, походивший на большой склад, и никакой истории; лишенное индивидуальности место, временами обретающее лицо и наполняющееся ароматами вафель, печенья и пиццы навынос. В тот день она правда показалась мне великолепной.

Беатриче крепко держала мою руку. Боялась, что я вдруг передумаю? Но разве я могла? Я упивалась тем, что оказалась в субботу на главной улице: это ведь было в первый раз; да еще и не одна, а под руку со сверстницей. Хоть и понимала, что такое возможно лишь там, где нас никто не знает, что Беатриче — вопиющий случай! — не накрашена и скрыта под черной хламидой, а не окутана облаком страз; но такова наша цель — сохранить анонимность, быть незаметными и незапоминающимися. И потому она застегнулась наглухо и набросила капюшон. Стояла, набираясь смелости. Сейчас, вспоминая, я думаю, как это чудесно: никто, кроме нас, не знает, что означали те мгновения.

Решившись, она потянула меня к третьей витрине. В самом центре в лучах света переливались — как несложно было догадаться даже мне — джинсы. Каждый сантиметр усыпан стразами «Сваровски», сидят в облипку, точно русалочий хвост. Верх манекена не одели, разумеется: такое великолепие соседства не терпит.

— Моя мать сказала, что не купит их мне, — объясняла Беа, не отрывая глаз от джинсов. — Даже на Рождество, даже если мне ничего другого не надо. Сука. — Она повернулась ко мне: — Ты не представляешь, какая она сука. Никто не представляет.

Я не ответила: эта тема была у меня под запретом. И у нее, как я поняла, тоже, потому что больше она ничего не прибавила. Но потом, подумав, взглянула мне в глаза с решимостью, которой я никогда не забуду.

— Когда-нибудь, — торжественно заявила она, — я приду сюда и скуплю весь этот магазин. На свои деньги, которые сама заработаю. Все будет мое, я все вынесу, подчистую. Клянусь тебе. Я никогда не воровала и никогда больше не буду. Но сегодня мне это нужно позарез. Понимаешь?

— Понимаю, — ответила я. Потому что и правда чувствовала, что эта кража — вопрос жизни и смерти. И я пообещала себе, что помогу ей, пусть даже меня поймают, задержат, сдадут в полицию. В кои-то веки вызволять нужно будет меня, а не брата; за мной приедет отец, и тогда я смогу ему крикнуть: «Видишь, до чего я тут докатилась? Как мне здесь плохо, как я несчастна? Отвези меня в Биеллу, прошу тебя!»

Беатриче сняла плащ, спрятала его в сумку, поправила волосы. И, словно по волшебству, преобразилась.

Мы зашли внутрь. Все продавщицы были заняты, но это не помешало одной из них заметить нас, скользнуть глазами по Беатриче и задержаться на мне — сначала удивленно, потом недовольно. Поясню очень кратко, поскольку момент крайне напряженный, каким чучелом я выглядела. Не только в тот день, но и вообще. Я просто запускала руку в шкаф и доставала оттуда что-то с единственной целью: прикрыть себя и сделаться незаметной. Вот только в том магазине эффект это произвело обратный. Беа­триче, в свою очередь оглядев меня, с запозданием поняла, что не только мой скутер, но и я сама тут белая ворона.

Но представление уже началось. А никто во всем мире не умеет так играть, как Беатриче. Приблизив губы к моему уху, она прошептала:

— Прикинься глухонемой.

*

Сначала надо сказать, как была одета Беатриче. И не только потому, что весь ее будущий успех, вся ее слава и богатство — результат ее магической способности преображаться, подстраиваясь под наряд; собственно, вся эта затея с джинсами, ее осуществимость, основывалась на таком преображении.

Материнское пальто сливочно-белого цвета, короткое и стянутое на талии поясом с пряжкой слоновой кости, придавало ей настолько благородный вид, что она казалась старше лет на пять.

Потом сапоги, которые я уже упоминала: из мягкой, глянцевой черной кожи.

Наконец, бархатная юбка до пола, тоже черная, с морем оборок и вставок из органзы; не помню, от какого стилиста, — а вот продавщица вспомнила. Та, что нас разглядывала, и попалась в ловушку. Едва освободившись от клиентки, она подошла к Беатриче и сообщила, что ее юбка — настоящее произведение искусства и что если она хочет подобрать к ней что-то, то пришла в нужное место. Беа тут же сочинила, будто купила юбку во Флоренции: там она и живет вместе со своей бедной маленькой сестренкой, то есть со мной.

На самом деле нам обеим было по четырнадцать, только Беатриче в тот вечер выглядела на двадцать, а я на десять. С самого начала автоматически установилось такое правило, что она главная. И это оно определило все наше будущее. Даже вот этот финал, в котором я сижу здесь, спрятавшись от всех, и пишу, а она — там, в центре мира, у всех на устах.

Продавщица повела нас мимо манекенов. Беатриче начала говорить, что ей, вероятно, нужна блузка. Сняла сумку, пальто, отдала мне; провела руками по разложенным на столе блузкам, футболкам, топам. Я заметила, что ее глаза точно по волшебству сделались еще более зелеными, хищными.

— Я примерю все, — заявила она и двинулась к кабинкам.

Я пошла за ней, послушно осталась ждать снаружи. Пока она переодевалась, я мельком видела то руку, то плечо. Рука высовывалась из кабинки: «Нет, эта не нравится! — выкрикивала Беа. — Следующую». Уверенно, повелительно. Потом выходила. Шла к зеркалу. Разглядывала себя: «Нет, мне не идет». Сердилась.

Она требовала все новые блузки, кофточки, кардиганы, свитера.

— А! — воскликнула она в какой-то момент из кабинки. — Есть у вас какие-нибудь джинсы интересные?

Продавщица уже совершенно ошалела. И в кабинке, и перед ней скопились горы одежды. Беа тем временем не прекращала рассказывать, что ее отец — известный журналист, ее тетя работает в Париже в модном ателье, у ее сестры — ох! — такая вот редкая болезнь, что она не растет и не разговаривает, и наша мать от этого чуть не впала в серьезную депрессию. Она плела и плела, приукрашивала и приукрашивала; рассказчица она была просто невероятная. Наконец ей принесли с витрины джинсы.

— Последний тридцать восьмой остался.

Беатриче замолчала, скользнула глазами по рукам продавщицы, где, как живые, удобно устроились джинсы. Взгляд у нее сделался темный, точно ночной лес.

— Нет, слишком броские, — отрезала она.

— Поверьте, они прекрасно сядут. Можно надеть их на Новый год. Даже с простой маечкой будут выглядеть великолепно.

— Ну, если вы настаиваете… — нехотя произнесла Беатриче.

Потом забрала джинсы и скрылась за шторкой. Едва продавщица удалилась, она выглянула и сделала мне знак зайти.

Она была без одежды. Лифчик да треугольничек снизу. Меня накрыло сильное, не очень ясное ощущение, что-то между неловкостью и влечением; Беатриче ничего не заметила. Взяла этикетку, зажала ценник большим и указательным пальцем и продемонстрировала мне: четыреста тридцать две тысячи лир.

— Видела? — спросила она, округляя полные возбуждения глаза. — Представляешь?

Я потеряла дар речи — но не оттого, что вошла в роль. И не из-за непомерной цены. Ее тело без одежды ошеломляло, сокрушало. Как Ника Самофракийская, как Дафна в исполнении Бернини. А еще как лава — что-то стихийное. Никогда я не думала, что от красоты может стать больно.

Опустив глаза, она медленно надела джинсы. И подождала какое-то время. Прямо как мой отец с «Поляроидом»: не переворачивал карточку, пока не проявится изображение, пока из пустоты не проступят очертания, открывая правду — или ложь. Беатриче держалась двадцать секунд, стоя перед зеркалом с закрытыми глазами. Потом открыла их. На ее лице читалось удовлетворение.

В белом свете дневных ламп, в укромной тесноте кабинки этот новорожденный образ в джинсах и лифчике притягивал к себе, точно магнит.

Я, загипнотизированная, не могла оторвать от нее глаз.

Чтобы такую, как она, отвергали? Чтобы пренебрегали, игнорировали? Невозможно; только любить и завидовать всем миром.

Беатриче словно догадалась, о чем я думаю:

— Ты заметила, что я у всех как заноза в заднице? Изображают дружелюбие, а на самом деле ненавидят, никогда в компанию не возьмут. Представь, если я вдруг в этом в школу приду? Как все говном изойдут! И мать моя тоже подавится от зависти, потому что я молода, а она нет, и потому что я красивее ее. Понимаешь теперь, зачем мне это нужно?

На самом деле я по-прежнему не понимала, но хотела быть ее подругой.

Беатриче взяла меня за руки, точно жених невесту:

— Ты готова?

— Готова.

Она улыбнулась, заглянула мне в глаза:

— Тогда нужно, чтобы тебе сейчас стало плохо.

Не снимая джинсов, она натянула сверху юбку и, поспешно одеваясь, крикнула:

— Господи, Элиза!

Что она знала о моем прошлом? Ничего. Однако поручила мне сделать именно то, что у меня выходило лучше всего: заблокировать легкие, потерять пол под ногами и ощутить, как срывается в галоп сердце и вот-вот разобьется вдребезги. Паническая атака — так это называется, но для меня это всегда были приступы одиночества; начались они однажды утром, в детстве, и я даже могла бы рассказать, как именно, вот только воспоминание это слишком болезненное.

Я вывалилась из кабинки, хватая ртом воздух. Беа­триче принялась кричать, сея панику. Меня трясло. Все собрались вокруг, кто-то догадался принести воды.

— На воздух, на воздух! — умоляла Беатриче, волоча меня к выходу и рыдая. Предложили вызвать скорую помощь, и она с отчаянием в голосе воскликнула:

— Да, скорее! Мамочка, папочка! — призывая наших воображаемых родителей. Я аж посинела от нехватки воздуха. Беатриче незаметно сняла обувь, спрятала в сумку. Распахнула дверь. И дальше я знаю только то, что мы побежали.

Неслись со всех ног, что есть духу, по улице, где не пройдешь, прокладывая себе дорогу локтями, и потом дальше по тускло освещенным переулкам, вдоль припаркованных в два ряда машин, задевая руками стены. Мы едва не умерли от инфаркта, пока добрались до скутера, брошенного у выезда на Аврелиеву дорогу. Беатриче надела шлем, протянула мне мой, отогнула подножку и расхохоталась.

— Ты была великолепна, Эли! Великолепна!

Она назвала меня Эли. И мне показалось, что мы с ней ужасно близки, связаны неразрывно, как сиамские близнецы. Я гордилась собой, гордилась нами. Я так не радовалась, даже когда закончила начальную школу со сплошными «отлично»; даже когда закончила среднюю со сплошными «отлично» и похвальной грамотой.

Мы ринулись в подсвеченную фарами темноту, в субботний вечер, в котором, как в фильмах, сконцентрировался смысл жизни. Короткая остановка на заправке — и дальше на семидесяти в час, а где получится, то и быстрее. Когда мы вернулись на Железный пляж, лишь свет луны освещал берег моря и воду. В ясном небе можно было разглядеть даже Стрельца и Близнецов.

Я слезла с «реплики» и забралась на свой «кварц».

— Жаль, что не получилось и для тебя украсть, — сказала Беатриче, заглушив мотор. — Я тебе свои одолжу. — Она подняла юбку, демонстрируя добычу, и в холодном свете луны стразы загорелись белым.

— Беа, — начала я, впервые обращаясь к ней так, — ты что, я же не могу их надеть.

— Почему?

— Ты меня видела? — улыбнулась я, как бы в оправдание.

— Ты ничего не понимаешь, — серьезно ответила она. — В понедельник после обеда приходи ко мне домой — виа Леччи, семнадцать, — и я покажу тебе кое-что, чего никто не видел.

— Не знаю, смогу ли я…

— Сможешь.

Было поздно. Не прибавив больше ни слова, мы помчались вниз по тропе: Беатриче впереди, я следом. Как и все последующие годы. Она по эту сторону (зеркала, объектива, компьютера) — я по другую. Она на свету — я в тени, она говорит — я слушаю, она продвигается — я наблюдаю.

Хотя в тот вечер мы просто неслись вперед и играли в догонялки: она на новеньком коне, а я на старой колымаге. Подпрыгивая на колдобинах, уворачиваясь от прорезавших землю сосновых корней, с криками и воплями. Две ненормальные.

В город въехали уже в десятом часу. На кругу с виа Орти Беатриче уехала направо, а я налево. Мы расстались, посигналив друг другу, связанные невидимой нитью: обещанием встретиться в понедельник после школы.

Потом волшебный сон закончился. Паркуясь у дома, я вновь ощутила, как желудок наполняется безысходностью. На первом этаже в кухне горела лампа, и лишь отец ждал меня там.

2

Чужие друг другу

Калитка была приоткрыта, дверь не заперта, словно отец узнал звук двигателя или же — что еще хуже — все это время просидел у окна, дожидаясь меня.

Если бы у меня был выбор, я бы поехала куда-нибудь еще. Эта темная квартира, эти погруженные в молчание комнаты лишний раз доказывали, как мы одиноки.

Я несмело, точно гость в чужом доме, пошла по коридору. Хотелось есть, в воздухе висел аппетитный запах рыбного соуса. В грязных ботинках и в заношенной куртке брата я появилась на пороге кухни.

Стол был накрыт заботливо, по-настоящему, не в мамином небрежном стиле. Скатерть чистая и выглаженная, глубокие тарелки стояли на плоских сервировочных, вместо обрывков бумажных полотенец лежали тканевые салфетки. На плите на минимальном огне кипела вода, рядом ждали своей очереди две порции спагетти. По телевизору шел очередной выпуск «Суперкварка», за которым папа внимательно следил.

На часах было без двадцати десять.

Обернувшись, отец спокойно спросил:

— Кидаю макароны?

Я кивнула. Роль глухонемой мне удавалась прекрасно: сказывались месяцы тренировок. Папа встал, снял с кастрюли крышку, прибавил огонь.

— Можешь разуться и снять куртку, если хочешь, и вымыть руки.

Его вежливость раздражала, а помешанность на чистоте — тут я вообще молчу. В моей прошлой жизни никто никогда не говорил мне мыть руки. Мой брат отсчитывал деньги за курево, зажимал гашиш между большим и указательным пальцами и грел его над зажигалкой, потом теми же пальцами лез в пакет с картофельными чипсами. Иногда эти чипсы составляли его ужин.

Я подошла к раковине, выдавила немного жидкости для мытья посуды и быстро потерла ладони и пальцы. Не снимая, впрочем, куртки и ботинок-амфибий фиолетового цвета с железными носами, в которых я была похожа на Чарли Чаплина: у меня тридцать шестой размер, а они сорокового; до этого они принадлежали Себо, лучшему другу Никколо, теперь же составляли мне компанию.

— Послушай передачу, — отец показал на экран, где проплывали планеты и туманности. — Очень интересно. Астрономию в классическом лицее всего три года изучают, к сожалению.

Я не имела…