Зимний путь

Содержание
Посмертный опус
Завещание
Надежда в руках
Пара минут
Пыль
Глаза как бриллианты
Сон Готфрида Генриха
Я помню
Finis coronat opus
Баллада
Паф!
Свист
Переговоры
Winterreise
Эпилог

Jaume Cabré

VIATGE D’HIVERN

Copyright © Jaume Cabré, 2000

All rights reserved

Перевод с каталанского Александры Гребенниковой

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Кабре Ж.

Зимний путь : рассказы / Жауме Кабре ; пер. с каталан. А. Гребенниковой. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Большой роман).

ISBN 978-5-389-24649-2

16+

Какие сны снятся тому, кто двенадцать лет не получал писем в тюрьме? Какая мудрость таится в книгах, которые никто не прочел? Какие судьбы рушатся на могилах знаменитых композиторов? Какую музыку слышит убийца, какую — безумец, какую — тот, кто больше не хочет или не может быть великим музыкантом? В «Зимнем пути» будут разочарованные пианисты, которые не боятся разочаровать публику, бессердечные мошенники и неисправимые меломаны, киллеры и рогоносцы, одна героическая лошадь, ватиканские функционеры, ускольз­нувшая любовь, а также Иоганн Себастьян Бах, написавший невозможный «Контрапункт», Франц Шуберт, чей цикл «Зимний путь» пронизывает всю эту книгу от начала до конца, и великий Рембрандт, создавший портрет удивительной судьбы. Ам­стердам, Вена, Треблинка, Париж и Осло, Каталония и Израиль, Ватикан и Босния; век номер XVII, XX, XXI перемешаны и тем ярче, тем обманчивее мерцают.

Жауме Кабре (р. 1947) — крупнейшая звезда каталонской литературы, обладатель многочисленных премий; его книги пе­реведены на десятки языков, их тиражи превышают миллион экземпляров. Его сборник «Зимний путь», получивший престижную каталонскую литературную премию Crítica Serra d’Or (2001), — истории отчаянных, а порой отчаявшихся людей, что во весь голос, или себе под нос, или вообще за кулисами поют каждый свою песню, и все звучит полифоническим каноном, невероятным контрапунктом, поклоном Баху, Шуберту, невозможной музыкой, которую никто, кроме Кабре, не напишет.

Впервые на русском!

© А. С. Гребенникова, перевод, 2023

© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа
«Азбука-Аттикус», 2023
Издательство Иностранка®

 

 

 

 

 

 

 

Маргариде

 

 

 

 

 

 

 

Девицы Редерлейн не без мучений продержались до Э 12, так как играл их учитель. Э 15 обратил в бегство двухжилетного франта.

Э. Т. А. Гофман [1]

 

 

 

 

 

 

 

Он крутанул стул, потому что тот оказался низковат. Хотя полчаса назад установил все как положено. Нет-нет, теперь слишком высоко. Да еще пошатывается, представляешь? Черт бы его побрал. Вот так. Не так. Так. Он достал из кармана пиджака платок и вытер потные ладони. А заодно обмахнул платком чистейшую клавиатуру, как будто и она вся взмокла от замешательства. Поправил манжеты. На мне живого места нет. В горле пересохло, весь будто изодран колючками до крови, а сердце только и ждет, чтобы разорваться на куски по множеству причин. Не хочу, чтобы руки дрожали. Справа мертвенный холод зала. Туда он старался больше не глядеть: вдруг он вовсе не обознался, когда, кланяясь, случайно взглянул на человека, сидящего в первом ряду. Без сомнения, он ошибся. В противном случае следовало бы немедленно положить всему конец. Какая-то дама кашлянула. Потом где-то в глубине зала звучно прокашлялся мужчина, и это напомнило ему, насколько огромен концертный зал. Это ничего, справа не происходит ничего, там ничего такого нет. Всего лишь лед, враг, смерть. Стул, на сантиметр назад.

На самом верху, в третьем ярусе, за несколько часов от сцены, неразличимые в полумраке зала, страдали глаза цвета янтаря и меда, ведь уже целых четыре минуты Пере Броз тщился стереть с ладоней страх, и публика битком набитой филармонии, безмолвно следящая за каждым его движением, мало-помалу приходила в волнение.

Пере Броз снова поправил манжеты. Пустота справа влекла его к бессмысленному саморазрушению, но он не поддался. Две большие капли пота скатились со лба и на миг затуманили взгляд, а на галерке глаза цвета янтаря и меда залились слезами сострадания к злополучному Пере, разве они не видят, как он терзается, почему не понимают, что мучают его. Броз снова достал платок и протер глаза. Закрыл лицо руками, изо всех сил стараясь избавиться от странного видения, представшего ему, когда он вышел на поклон, и ничего не приходило ему на ум, одна лишь смерть. Он сделал два глубоких вдоха, и зазвучали таинственные первые аккорды сонаты D 960 [2]. По залу пробежал озноб смятения, как так можно, почему он начал с заключительного произведения, когда в программе сказано... Он что, сбрендил, зачем все ставить с ног на голову? а янтарные глаза сосредоточенно внимали сокровенному размышлению о смерти, даже не подозревая, что Вешшеленьи сказал, что в жизни нет ничего более трогательного, чем эта соната, они внимали сокровенному размышлению о смерти, написанному человеком, который привык плакать в си-бемоль мажоре.

По истечении сорока двух минут тринадцати секунд уже никто в зале не задавался вопросом о том, зачем пианист начал с заключительного произведения, все они внимали и внимали с открытой душой. Когда угасла последняя нота, Пере Броз простер руки над клавиатурой, подобно демиургу, являющему чудную силу, и в первый и последний раз за свою карьеру получил в награду десять, пятнадцать бесконечных секунд тишины. Тут он расслабил плечи и опустил руки в полном изнеможении, и зал взорвался аплодисментами. Пере Броз встал, посмотрел направо, в ту сторону, откуда вея­ло могильным холодом, и в самом деле увидел его снова: он сидел в первом ряду, в затейливых круглых очках, широколобый, кудрявый, экстравагантно одетый, в седьмом кресле справа, в смертном безмолвии, и глядел на пианиста в упор, из вечности слыша, как люди самозабвенно аплодируют, и, вероятно, осуждая его за посредственное исполнение. В холодном поту Пере Броз удалился со сцены под восхищенные возгласы публики. Вернувшись на сцену и склоняя голову в благодарность за рукоплескания, он внезапно подумал, что всамделишный Шуберт как две капли воды похож на свой портрет с обложки «Voyage d’hiver» [3], его скрупулезной, но спорной биографии авторства Гастона Лафорга, изданной в начале двадцатого века. Уходя, как полагается, за кулисы, он размышлял о том, что, по мнению Лафорга, все три сонаты 1828 года, не изданные при жизни автора, были написаны в лихорадке тщеславия, когда Шуберт узнал, что Бетховен скончался и путь свободен. Его ладони покрылись потом, как будто он все еще играл. Он снова вышел на поклон, и ему захлопали еще громче. Я больше не могу играть. Пусть Шуберт уходит. Пусть его выгонят из филармонии. Господи Боже, я не в силах перед ним играть. Он поклонился. И подумал о том дне в Вене, на Грабене, когда за чашкой дымящегося шоколада обожаемый Золтан Вешшеленьи сказал ему, помилуй, Петер, какая, к черту, лихорадка. Шуберт оставил наброски, черновики, сомнения, исправления и множество вопросов касательно трех сонат: лихорадка здесь ни при чем. (Шоколад был такой горячий, что Вешшеленьи обжег себе язык. Какой он все время рассеянный, какой он все время грустный, мой Золтан.) Шуберт знал, что делал, Петер; он знал, что размышляет о собственной смерти. Особенно в сонате D 960.

— Парень, ты просто гений. Хотя и сукин сын, — выпалил Пардо, выпихивая его снова на поклон.

Когда он вернулся, рукоплескания все еще не смолкли, но Пере Броз сухо сделал знак распорядителю, что больше не выйдет, чтобы тот закрыл дверь.

— Я не хочу больше играть концерты.

— Всего один концерт, тринадцатого декабря. Полный зал. На что тут жаловаться?

— Я пошел в гримерную, — ответил пианист, как будто вся беда была именно в этом.

— К тебе пришли. Мадам Гроссман.

— Я не хочу никого видеть.

— Это же мадам Гроссман.

— Я сказал, никого.

— Какого дьявола ты стал играть не в том порядке?

— После концерта пусть меня у входа ждет такси.

— И не мечтай. После концерта мадам Гроссман и интервью.

— Нет, говорю тебе, такси.

— А я говорю, что ты сукин сын.

В аndante sostenuto сонаты D 960 смерть приближается из дымки над Дунаем, издалека, она все ближе и страшнее, и в исполнении Пере Броза трехминутную тему пронизывала непрестанная тревога, нарастая в постепенном крещендо, которое выдержать в силах лишь золотые руки с алмазом в каждом пальце. А при повторе темы в зале воцарилось безмолвие такой силы, что он чувствовал, как дышат деревянные панели на стенах. Исключительно, единственно по этой причине он только усмехнулся в ответ Пардо и направился в гримерную, а обиженный импресарио поплелся за ним. Пианист хлопнул дверью у него перед носом: как он смеет так обращаться со мной, ведь без меня он как без рук, без головы, без памяти!

Пере Броз налил себе бокал «Вдовы Амбаль», как будто это был самый что ни на есть обычный концерт и ничего особенного не произошло. Однако слез сдержать не смог. Он подошел к стоявшему у стены фортепиано и нежно погладил клавиши. Отпив еще глоток, Броз сел за инструмент и в глубоком отчаянии опустил голову. Тут пианист увидел бандероль, которую ему доставили прямо перед выходом на сцену. Срочная авиадоставка, из Вены. Он в нетерпении вскрыл пакет. Великолепное издание. Он увидел на обложке венскую францисканскую церковь, в которой Фишер тридцать три года служил органистом. И посвящение Золтана: «Пере Брозу, чьи уверения в том, что четверть века спустя мое исполнение сонаты D 960 кажется ему непревзойденным, подарило мне величайшую в жизни радость. От автора, у которого недостало мужества продолжать бесчеловечную карьеру пианиста. Да пребудут с нами образы любимого Шуберта и великого Фишера. Твой друг Золтан Вешшеленьи».

Он отхлебнул еще шампанского и устремил взгляд в прошлое.

* * *

Золтан Вешшеленьи наигрывал си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до на старинном фортепьяно в здании архива, откуда не выходил с утра до ночи с тех пор, как стал печальным. Вот он еще раз сыграл мелодию Фишера и подошел к окну. На улице венское небо разразилось внезапным, совершенно неуместным средиземноморским ливнем.

— Что это такое?

— Главная тема.

— Подожди, но ты же сказал, что Фишер умер в тысяча восемьсот двадцать восьмом году?

Вместо ответа музыковед указал на рукопись. Она пожелтела от времени, но отлично сохранилась. Партитура была сделана чисто, каллиграфически тщательно. Странная музыка, написанная с большой любовью. Броз поразился тому, как эту соль-мажорную сарабанду можно было сочинить из такой необычной мелодии. Или, может быть...

— Здесь нет ключевых знаков. В какой она тональности?

— Не знаю. Это не тональная музыка. И не модальная.

— Не может быть.

— Нет. Так оно и есть.

— Звучит очень красиво.

— Невероятно. У меня в голове не укладывается, как ему удалось такое написать во времена Моцарта и Бетховена.

Структурное развитие темы состояло из двух частей длиной в шестнадцать тактов, каждая из которых представляла собой сарабанду из четырех музыкальных фраз по два такта, начинавшихся с той же странной мелодии. Все было безупречно, мастерски построено.

Оба друга долго молчали, слушая нестройное звучание дождя. Отдельные капли ливня настойчиво стучали о какую-то забытую на земле железяку, и пронзительно раздавался до-диез. От этого становилось не по себе.

— Настоящая сенсация, — заключил Броз, проведя полчаса за чтением семи вариаций.

— Такую находку мне бы хотелось опубликовать как можно скорее. Фишер, никого не задевая, перешагнул через Брамса и Вагнера, превзошел Малера и опередил Шёнберга. Он хотел обновить музыку, пока она еще не изжила себя.

— Однако сам обнародовать свои творения не решился.

— Его, должно быть, ужасала мысль о том, что скажут люди.

— И все же партитуру он не уничтожил. — Тут Пере Броз посмотрел другу в глаза. — А вдруг это фальшивка? Тебе не приходило в голову, что кто-то решил над тобой подшутить?

— Сначала я так и подумал и отправил рукописи в лабораторию: все тщательно проверили, бумага и чернила того времени, без всякого сомнения.

— Можно я это сыграю?

 

На прощание, под уже потемневшим небом, Пере признался другу, что до сих пор со слезами на глазах вспоминает его блистательное исполнение шубертовской сонаты D 960 в Консерватории, и чуть слышно прошептал ему на ухо, Золтан, дорогой мой, зачем ты прекратил выступать, ты, лучший на свете пианист? А? Зачем, ведь ты был моим идеа­лом?

Пере крепко обнял его, будто этим объятием хотел сказать гораздо больше. Вешшеленьи высвободился, улыбнулся и сказал, что поделаешь, так уж вышло. И чтобы перевести разговор на другую тему, обещал, что пришлет ему книгу о Фишере срочной бандеролью в любую точку мира, как только она выйдет из печати. Если Пере согласен ее прочитать и поделиться впечатлениями.

* * *

Пере Броз налил себе еще бокал «Вдовы Амбаль». Кто-то нетерпеливо долбил в дверь гримерной. Он не ответил. Сидя за фортепьяно, он снова наигрывал си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до. Прошло три года со дня той встречи в венском архиве, но он не забыл ни мелодии, ни ее развития. Тут дверь широко распахнулась, поддавшись решительному и бесцеремонному толчку. Делая неимоверное усилие, чтобы не взорваться, побагровевший Пардо закрыл ее за собой.

— Что за шутки? Гроссман говорит... она хочет сама тебе сказать, что ничего на свете не пожалела бы, чтобы научиться играть, как ты. — Он оживился. — Ты произвел на нее впечатление, и этим нужно воспользоваться.

— Скажи ей, что я жизни не пожалел, чтобы научиться так играть.

— Нет-нет-нет, что ты. Нет. — Быть рассудительным стоило Пардо такого труда, что голова раскалывалась на части. — Я пытаюсь убедить Гроссман, чтобы за гастроли во Франции она платила нам вдвое больше. Это тебе не шуточки: будь с ней полюбезнее.

— Пошли ее подальше. Кстати, я после антракта не выйду.

Пардо поглядел, сколько осталось в бутылке, взял у него из рук бокал и ровным голосом сказал:

— Я это уже десять раз слышал. Хватит шутки шутить. На всех на вас, артистов, перед выступлением мандраж находит.

— Пока не дойдешь до точки. А я сегодня уже дошел до точки.

— Ты играл великолепно.

— Я умирал великолепно.

Ему хотелось поведать о своей печали. Хотелось кричать о ней во весь голос. Только не перед Пардо. Ему хотелось уехать в Вену, чтобы сказать, решено, Золтан, хватит колесить по свету, хватит раздумывать о том, что могло бы быть; я наконец сделал выбор между музыкой и тобой. И я выбрал тебя, невзирая на твое равнодушие и невзирая на долгие часы занятий и труда, которые пойдут теперь прахом; невзирая на сладость похвал, на аплодисменты и почести. Что-то в этом роде он хотел ему сказать. И чтобы тот ответил ах, как я рад, Петер.

— Зачем ты начал с последней сонаты? — не унимался Пардо.

— Не знаю. Само так вышло. Как будто это конец. Мне было очень... — И слегка изменившимся голосом он продолжал: — Там в первом ряду сидел Шуберт. На седьмом месте.

На этих словах Пардо вернул ему бокал.

— Уж лучше выпей. Только не напивайся. Не забудь, что к тебе пришла мадам Гроссман с подругой. Запомни: пусть удвоит гонорар. А журналист пусть завтра приходит.

— Я же тебе сказал, что я ухожу со сцены...

— Для успеха весеннего концертного турне нужно уладить пару пустяков и постараться сделать так, чтобы тебе не являлись призраки, чтобы ты доигрывал концерты до конца, умел мило улыбаться мадам Гроссман и вежливо принимал ее комплименты.

— Можешь ей от меня передать, чтобы шла в жопу.

— Если ты не выйдешь на сцену после антракта, клянусь, меня инфаркт хватит.

Они уставились друг на друга, и за двадцать секунд перед обоими пролетели годы трудностей, нескончаемых турне, перепалок, заработков, счастливых дней и слез, связавших их судьбы. Пардо указал на дверь и вкрадчивым тоном произнес, впусти ее, ладно?

Пере Броз брезгливо отвернулся, а Пардо, бледный от гнева, вышел из гримерной, закрыл за собой дверь и, широко улыбнувшись двум сгорающим от нетерпения дамам, штрихами, достойными Данта, стал расписывать им, как беднягу Броза сразил приступ язвы желудка. В это время в гримерной несчастный больной налил себе еще шампанского. Его рука дрожала. Уже тридцать восемь лет, с тех пор как в девятилетнем возрасте он начал заниматься у мадемуазель Труйольс, — а сейчас поднимавшему полный бокал «Вдовы Амбаль» минуло сорок семь, — у него дрожали руки. Он выпил за свое здоровье, за долгие часы, проведенные за инструментом для того, чтобы всегда быть идеальным, божественным, чувствительным, человечным, превосходным, сильным, убедительным, потрясающим, тонким, нежным, совершенным: постоянно, постоянно, постоянно и постоянно. Столько лет бесполезной долбежки, никому не нужной, потому что теперь, в крошечной комнатке, перед зеркалом, обрамленным тысячей лампочек, не доиграв концерта, он решил все бросить. Столько занимался, а Шуберта боюсь. Пусть его уведут, прошептал он по секрету своему верному другу бокалу. Пусть его выгонят отсюда. Он не имеет права!

Антракт подходил к концу, и Пардо тихо вошел в гримерную и уселся в ожидании взрыва. Однако Броз даже не удостоил его взглядом: он молча пил. Тогда импресарио перешел в атаку:

— Поверить не могу, что ни с того ни с сего твоя ноша стала неподъемной.

— Не ты же ее несешь, а я. — Тут Броз повысил голос. — А Шуберта ты видел?

— Нет в этом зале никакого Шуберта! Я лично проверял, клянусь тебе.

— Значит, он вышел в вестибюль выкурить сигарку. Я не в силах играть, когда он меня слушает.

— Ты не можешь бросить музыку!

— Я музыку не брошу. Просто перестану выступать.

— Послушай, завтра обсудим, выходить ли тебе на пенсию, и сделаем как скажешь... Но сегодня... Ты обязан доиграть. И пообщаться с Гроссман.

— Не буду.

— Так все и бросишь, посреди антракта?

— Ну да. Мне даже заниматься теперь тяжело, я каждую минуту думаю о том, как страшно выходить на сцену. Я не выношу такого напряжения. Я никогда не выносил такого напряжения.

— У тебя всегда все отлично получалось. Всегда! — И умоляющим тоном: — Неужели этого мало?

— Музыка для меня — путь к счастью. А я уже давным-давно не чувствую себя счастливым, выходя на сцену. И сегодня...

— Да кто тебе сказал, что в музыке есть счастье? — возмущенно перебил его Пардо. — Мне она тоже счастья не приносит, и ничего, терплю.

Броз поглядел ему в глаза: в них не было насмешки. Но тут заметил, что импресарио, который шампанского терпеть не может, наливает себе бокал, и понял, зачем он это делает.

— Не беспокойся, я не напьюсь. Мне нужно принять решение на трезвую голову.

Уяснив, что этот срыв не похож на все прочие, Пардо оставил при себе заранее припасенные ругательства и упреки. Сделал вид, что отпил глоток шампанского, и больше к бокалу не прикасался. Пианист молча смотрел, и Пардо начал загибать пальцы: во-первых, ты ничего не умеешь делать, кроме как выступать.

— Я мог бы отдохнуть. Мог бы преподавать.

— Во-вторых, о преподавании ты не имеешь ни малейшего представления; ты ни разу не зарабатывал себе на жизнь уроками; у тебя никогда не было терпения, чтобы давать уроки.

Пока Пардо загибал третий палец и обобщал следующий пункт, Броз подумал, это неправда, он некоторое время давал уроки…