Лисьи броды
Анна Старобинец
Лисьи Броды
© Анна Старобинец, 2021
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
* * *
Эта книга посвящается Саше Гарросу, моему покойному мужу и соавтору. Несколько лет назад, в прошлой жизни, мы вместе с ним придумали историю Лисьих Бродов, которая легла в основу романа, написанного мной в одиночку.
Вместо предисловия
Часть 0
Баю-бай, засыпай, детка,
Я с тобой посижу.
Если ты не уснешь, монетку
В руку тебе вложу.
Баю-бай, не кричи, не плачь,
В доме открыта дверь.
Спи, скорей засыпай, иначе
В дом явится зверь.
(Дальневосточная колыбельная)
Москва. 21.06.1941
Я дышу горячо и часто, как больная собака. Я хочу зажмуриться и погрузиться во тьму. Или открыть глаза и посмотреть ему прямо в лицо. Он не позволяет мне сделать ни того, ни другого. Ни заснуть, ни проснуться. Тусклый свет, пульсируя, сочится в меня через неплотно сомкнутые веки. Я – собака, издыхающая у ног хозяина. Я – поломанная кукла в руках ребенка-садиста. Я закатываю глаза, я оставляю ему только узкие прорези белков – но ему их достаточно. Через эти прорези его монотонный голос проникает мне в мозг вместе с пульсацией света.
– В каком мы городе, Максим Кронин?
Мои губы горячие и сухие, как опаленная деревяшка, мои губы не подчиняются мне, но подчиняются ему, и я отвечаю:
– В Москве.
– Какое сегодня число, Максим Кронин?
– Двадцать первое июня сорок первого года.
– Кто я такой?
– Ты Глеб Аристов. НКГБ.
– А ты упрямый, Макс. У тебя непросто забрать контроль.
В его голосе мне чудится похвала, и на долю секунды я даже испытываю гордость. Как пес, которого похвалили за то, что он нагадил на улице, а не в доме. Если бы я был псом, я бы постарался вильнуть хвостом.
– Сейчас я буду считать от десяти до нуля, – говорит он.
Дверные петли скрипят. Он отвлекается – и мне удается слегка распахнуть глаза. В амбразуре, открывшейся между век, – три смутных, колеблющихся силуэта. Один – Глеб Аристов, он прямо напротив меня. Еще двое – на пороге, в пепельной полосе света, простертой ко мне от двери через непролазную тьму. Мужчина и женщина. Он – в черном костюме, она – в черном платье. У обоих – светлые волосы. Они как будто ожившее черно-белое фото.
Они закрывают за собой дверь, и полоса пепла исчезает, проглотив их обоих.
– Вы отвлекаете, – голос Аристова звучит раздраженно.
– Я хочу попрощаться. Пожалуйста! – говорит женщина.
Говорит моя женщина.
– Молчи и жди, – Аристов поворачивается ко мне. Я не вижу его лица, но через узкую щель между век различаю руку в лайковой черной перчатке. В черной ладони – карманные часы-луковица на тонкой цепочке. Он нажимает на рычажок, и крышка, щелкнув, откидывается. Знакомое, тихое тиканье: по циферблату бежит секундная стрелка. Не вижу, но знаю: на крышке с внутренней стороны – фотопортрет блондинки с родинкой над губой. Фотопортрет моей женщины.
Рука в перчатке берет часы за цепочку и раскачивает передо мной.
– Я буду считать от десяти до нуля. Я заберу твою волю. Ты должен следовать за моим голосом, Максим Кронин.
Его голос тянет меня, как поводок упрямого пса. Но я упираюсь. И я рычу:
– Зачем, учитель?! Зачем? Ведь я и так тебе предан!
– Боюсь, что родине ты предан больше, чем мне. Расслабься, Макс. Сопротивление бесполезно. Я буду считать – а ты будешь забывать.
Сопротивляться. У меня непросто забрать контроль. Сосредоточиться. Не поддаваться. Не подчиняться…
– Десять. Твои стандартные навыки останутся при тебе.
…Хозяин сказал, что оставит мне мою кость. Благодарность. Какая может быть благодарность?! Это нелепо. Не подчиняться. Абстрагироваться. Увидеть себя со стороны. Вот он, Макс Кронин, сидит на стуле, его тело слегка подергивается – так бывает, когда человек засыпает… Так бывает, когда собака бежит во сне… За секундной стрелкой, бегущей по циферблату…
– Но – девять. В твоем мире больше не будет чуда.
…Ночь. Огромная оранжевая луна. Я вижу силуэты зверей, крадущихся под луной. Собак или, может, лисиц… Они встают на задние лапы…
– Восемь. Мир для тебя снова станет очень простым.
…Они распрямляются, они оказываются людьми…
– Семь. Начнется большая война.
…Хищный высверк клинка. Острие вычерчивает на человеческой коже три продольные полосы, перечеркивает их одной поперечной, все четыре набухают и сочатся густым, багровым…
– Шесть. Ты пойдешь на эту войну.
…Оранжевая луна отражается в луже. Дождевые черви, сотни червей копошатся в рыжей воде под дождем. Я иду по этой воде, я иду по червям. Впереди – спина солдата, на рукаве его свастика…
– Пять. Там все будет элементарно: свои и враги.
…Я стреляю, и солдат падает лицом в грязь. Я бросаю ему монету, как будто подаю нищему. Его форма на глазах истлевает, пулевые раны затягиваются, превращаются в едва заметные шрамы. Его кожа чернеет, из чернозема прорастают алые маки. Женщина с белыми волосами стоит на маковом поле. Гладит рукой стремительно вылезающие из почвы побеги…
– Четыре. Ты забудешь все, что я тебе показал. Ты забудешь меня. Остальное ты будешь помнить: мир без чудес.
…Алые маки вспыхивают, маковое поле горит. Прядь отрезанных светлых волос и черные лайковые перчатки летят в огонь…
– Три. За тобой придут. Но ты не сможешь ничего рассказать.
…Языки пламени вылизывают маковое поле дотла…
– Два. Потому что ты забыл самое важное.
…Ослепительная вспышка – белая пустота…
– Один. Если кому-то когда-либо удастся вернуть тебе память, в чем я лично сомневаюсь… ты немедленно себя уничтожишь. Ты захочешь умереть, очень страстно, всем существом. Это ясно?
Я отвечаю:
– Ясно.
– Вот и славно, Макс. Твои веки становятся легче, ты скоро проснешься… Он скоро проснется. Прощайтесь.
Торопливый стук каблучков. Женщина с длинными светлыми волосами и с родинкой над губой, женщина, которую я с трудом, но все-таки узнаю, моя женщина подходит ко мне. Она опускается передо мной на колени, она проводит рукой по моей щеке.
Ее спутник говорит с чуть заметным немецким акцентом:
– Пора, Элена. Не мешкай.
Это Юнгер, ее сводный брат. Моя женщина послушно шепчет мне в ухо:
– Прощай.
Она целует меня в губы – испуганно, торопливо и нежно. Как ласточка, по ошибке свившая гнездо под чужой крышей и на секунду подлетевшая к птенцу, чтобы сунуть осу в его раззявленный клюв.
Она поднимается и идет к выходу. Полоска света ложится на темный пол и спустя несколько секунд гаснет, поглотив похожую на птицу светловолосую женщину. Мою женщину.
Она уходит, и я в тот же миг забываю, что она здесь была.
Чья-то рука в черной лайковой перчатке вкладывает часы в мою липкую от пота ладонь.
– Ноль, – говорит чей-то тихий, спокойный голос.
Я открываю глаза.
Я сижу на стуле перед зеркалом во всю стену, один в гримерке. В окно сочится ядовитая ртуть луны, и в ртутном свете мое лицо – как у мертвеца. На зеркале, поверх моего мертвого лица, красной помадой написано слово «прости».
В моей руке – часы-луковица, на внутренней стороне откинутой крышки портрет. Все стрелки указывают на мою женщину: ровно полночь.
Я чувствую себя совершенно разбитым.
Ощущение, что у меня разбилось что-то внутри, и самый крупный осколок, пока я спал, кто-то вынул – торопливо и грубо, в кровь изранив нутро.
Я возвращаюсь домой на рассвете – и не нахожу там жену. Вместо жены меня встречают двое чекистов. Один из них жрет яблочный штрудель, который Елена испекла накануне: отламывает руками куски, вытряхивает на пол начинку, а пустой рулет сует в рот. Вообще-то Елена делает божественный штрудель. Наверное, он просто не любит яблоки и орехи.
Другой распарывает ножом обивку дивана. В квартире разгром, наши вещи валяются на полу, зеркала и стекла серванта разбиты.
– А ну руки, контра! – орет чекист с пирогом, и полупрожеванные кусочки летят у него изо рта. – На колени, сука!
Я падаю на колени. Я кричу им:
– Это ошибка! Я артист цирка!
Они мне почему-то не верят. Тогда я нащупываю на полу стеклянный осколок. Жест отчаяния. Дохлый номер, как говорят у нас в цирке.
Это все, что у меня есть для защиты, – осколок стекла от серванта. Я один, а их двое, они вооружены, а я нет. Но спустя четверть часа я стою, привалившись к стене, – а у ног моих валяются два остывающих трупа и недоеденный штрудель. Я прикончил их так легко, как будто всю жизнь только и делал, что голыми руками убивал вооруженных людей. Но ведь я же артист. Всего-навсего артист цирка.
Я зачем-то вкладываю каждому из них в рот по монете. Я брожу по дому с острым куском стекла и с отбитым куском души. В тот же день начинается война, но удивления я не испытываю. Как будто жизнь развивается по сценарию, который я когда-то читал.
Я иду на войну. Там все просто: свои и враги. Мне везет. У меня по-прежнему рваная рана внутри, но снаружи я остаюсь невредимым.
Прямо с войны меня забирают в лагерь. Урановый рудник «Гранитный». Там тоже все просто. Все по понятиям. Я изучаю чужие понятия, я делаю их своими. Я сижу за преступления, которых не совершал. Я сижу за измену и шпионаж. Пятьдесят восьмая статья. Я сижу за то, что чего-то не рассказал на допросе. Я сижу за то, что мне нечего было сказать.
Пустота зарастает во мне диким мясом, затягивается кривыми, воспаленными шрамами. Я живу с заросшей внутри дырой, как живут с культей на месте руки. Но однажды я слышу от старого вора про мою женщину. Я не знаю, есть ли шанс отыскать ее и обнять ее. Но я точно не вижу смысла сидеть в этом каменном мешке дальше.
у тебя непросто забрать контроль, Максим Кронин
Кто-то мне однажды сказал эту фразу. Не помню кто – и не важно. Главное, он был прав.
Есть два фокуса.
Один заключается в том, чтобы видеть себя как бы со стороны. Без эмоций, без чувств, без рефлексии, без души. Я не помню, кто научил меня этому трюку, – возможно, я додумался сам. Потерять контроль над собой может только пленник своего тела. Настоящий хозяин всегда снаружи. Он наблюдает. Фокус в том, чтобы «я» превратилось в «он».
У хозяина нет настоящего и нет будущего. Настоящее постоянно меняется, будущее – загадка. У хозяина есть только прошлое – и оно в его власти. Все, что с ним происходит, уже случилось. Все, что с ним случится, уже прошло. Он живет, подобно японскому самураю, как будто он уже умер. Это делает его бесстрашным и беспощадным. Это дарит ему контроль. Фокус в том, чтобы настоящее время превратилось в прошедшее.
Я умею показывать оба фокуса. Оттого у меня непросто забрать контроль.
Оттого у него непросто забрать контроль.
У Максима Кронина было непросто забрать контроль.
Часть 1
То сознание, которое у него еще оставалось и которое, возможно, уже не было человеческим сознанием, имело слишком мало граней и сейчас было направлено лишь на одно – чтобы скорее убрать камни.
(Варлам Шаламов. «Колымские рассказы»)
Глава 1
Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».
Конец августа 1945 г.
– Куда башку свернул? – голос вертухая сорвался, как у подростка, на петушиный крик. – А ну ко мне повернись!
Неровный строй заключенных в бушлатах, карабкавшихся вверх по усыпанной камнями тропе к зеву штольни, на несколько секунд – пока каждый примерял сказанное к себе и к соседу – оцепенел. Потом все двинулись дальше, старательно глядя на вертухая и не глядя на Кронина. Хороший парень, но нарвался – его проблемы.
Макс Кронин молча смотрел на далекие приземистые горы с намотанными на верхушки лоскутами тумана, с азиатской вкрадчивостью проступавшие в утренней полумгле. На хищно ощеренные гранитные останцы, кривыми серыми рядами торчавшие из скалы по обе стороны от входа в штольню, как недосомкнутые челюсти давно убитого великана. На огибавшую скалу речку Усть-Зейку, за лето совсем было пересохшую, но после недели дождей заклокотавшую и поднявшуюся. На растянувшихся в муравьиные цепочки зэка, которые, задыхаясь, минуя конвоиров с автоматами и овчарками, тащились в шесть утра по узкой дороге вверх, к штольням. И которые на закате той же муравьиной тропой с коробами на спине отправятся назад – к лагерю уранового рудника «Гранитный», к баракам за колючей проволокой, построенным из серых гранитных плит.
Гранит везде. Снаружи и внутри – камни. Скала из камня, стены из камня, каменное крошево под ногами, каменная взвесь в легких. Все из камня, и все из камня. Каменный лазарет в одном из бараков в седловине горы – для доходяг, выкашливающих каменную пыль вместе с кровью. И братская могила, Ров Смерти за лазаретом, – для тех, кто больше не кашляет, а значит, больше не дышит…
– Триста третий! На меня смотреть, я сказал!
Триста третий повернулся к вертухаю, всем своим видом выражая готовность смотреть на него бесконечно, даром что сверху вниз: он был на голову выше и раза в два шире в плечах; вертухай рядом с ним смотрелся как задиристый поросенок рядом с лесным кабаном.
– Руки поднял! – поросенок ткнул Кронина автоматным стволом в грудь, в нашитый на бушлат номер.
Кронин послушно поднял руки, чуть разведя их в извиняющемся жесте: мол, извини, командир, зазевался. И, уже без команды, расставил ноги на ширине плеч. Заключенных досматривали два вертухая, прежде чем впустить в штольню: один – поросенок – наставлял ППШ, другой бегло обыскивал поднявшего руки зэка.
– Работай! – вертухай подтолкнул Кронина стволом в спину.
Тот расслабил руки и шагнул в штольню.
– Чо уставились?! – взгляд вертухая бешено заметался от одного зэка к другому. Прогорклой кислой отрыжкой вдруг пришло запоздалое понимание, что триста третий его унизил, унизил надсмотрщика перед всеми зэка. В осанке триста третьего, в подчеркнуто доброжелательных его жестах, в прямом его взгляде не было главного: страха. Триста третий имел наглость его не бояться. Триста третий не подчинился – он как будто бы уступил. Так уступает слабому сильный…
Зэка покорно опустили глаза, не понимая, да и не пытаясь понять, почему минуту назад на вертухая необходимо было смотреть, а теперь это запрещено. Просто хозяин изменил правила – так бывает…
Вертухай удовлетворенно оглядел гусиный строй заключенных. Так-то лучше. Он – хозяин. Они – гранитная пыль под его ногами. Но настроение все равно безнадежно испортилось. Надо будет навестить триста третьего в штольне. Сбить с него спесь.
Когда Кронин, наконец, свернул в боковой лаз, Флинт ждал его уже час. Вместо приветствия ощерил сухой, воспаленный рот, сверкнув железной фиксой в свете газового фонаря. Флинту было под шестьдесят, татуировки покрывали руки и спину, в лагере его уважали. Ждать было ему не по рангу.
Кронин, молча кивнув и не извинившись, забрал у вора небольшой сверток и, осторожно ступая по гранитному месиву, двинул по лазу первым; Флинт, прихватив фонарь и лопату, пошел за ним. Тут же закашлялся, плотно зажал рот ладонью.
Когда лаз сузился до тесного аппендикса, оба опустились на животы и, извиваясь земляными червями, выбрались в грот, откуда-то сверху, как будто из-под купола храма, подсвеченный рассеянной пыльцой солнца. Заброшенная разведочная штольня. Там, наверху, когда-то был вход. Теперь его почти завалило камнями снаружи, а лестница, что вела от входа вниз, обрушилась, за несколько лет разъеденная холодом и сыростью.
Флинт не считал Кронина другом. Врагом не считал тоже. Когда Кронин попал в лагерь, Флинтовы кореша попытались отобрать у него невесть как пронесенные на зону часы, а тот им не отдал. Как игрушки у малышей, отобрал самоточки, одного отключил ударом в голову, другого ткнул напряженными пальцами в солнечное сплетение, третьего взял за горло. Сказал спокойно – не нападавшим, но наблюдавшему в стороне Флинту, безошибочно угадав в нем главного: «В следующий раз убью». Это вызвало уважение, они пару раз потом побалакали, но по большому счету между ними не было ничего общего – кроме этой покинутой, затянутой изумрудной плесенью штольни. Они нашли ее неделю назад, случайно. Просто стояли рядом во время отпалки. Просто пробили взрывом лаз, который привел их сюда.
– Посвети, Флинт, – Кронин извлек из свертка несколько брусков динамита, бикфордов шнур и детонатор.
– Волшебное слово забыл, – Флинт с нарочитой ленцой осветил карбидным фонарем лаз, из которого они только что выбрались: над горловиной опасно нависала кладка крупных валунов.
– Я много чего забыл, – Кронин приладил под одним из валунов шашку, вставил детонатор и принялся вводить в него шнур, нежно обжимая пальцами гильзу.
– Чо, на пару с зоны канаете? – вкрадчиво спросил кто-то за спиной Флинта.
Флинт, дернувшись и мазнув фонарем по стене штольни, обернулся на голос. Беспомощно, как игрушечное ружье, выставил перед собой во тьму пучок света.
В стеклянную сердцевину фонаря с жирным шмяком ткнулся невесть как проникший сюда мотылек, отбросив на стену крылатую монструозную тень, а следом за ним в золотистый круг света, точно паяц на сцену, разболтанной походкой шагнул из темноты блатной Пика – щуплый и подвижный, нагловато-расхлябанный, похожий на дрессированную гиену. Осклабился неполным комплектом зубов, отвесил шутовской поклон Флинту и Кронину.
– Тебя третьим не звали, понял? – Флинт плавно поставил фонарь на землю и перехватил поудобнее черенок лопаты на случай удара. Обернулся на Кронина – тот расслабленно изучал Пику, за кирку не хватался.
– А зря не позвали Пику, – голос прозвучал вкрадчиво, как у торговца лежалым товаром на азиатском базаре, – Пика – честняга. Не подведет.
– Олень ты. – Флинт смачно харкнул себе под ноги. – Чо стоишь, как хер спозаранку? Линяй отсюда. Хавальник откроешь – на лоскуты тебя попишут.
– Чо за базар, Флинт? Я закон уважаю, хозяину не стучу… Э! Ты чо?! – Пика суетливо шарахнулся от Кронина, который мгновенно и бесшумно переместился к нему вплотную. – Не подходи, контра!
Пика дернул рукой – по стене бритвенно-острым клинком мелькнула тень заточенной ложки – и попятился от Кронина:
– Чо ж ты, Флинт, честного вора гонишь, а «пятьдесят восьмую» в рывок тянешь?!
– Кончай хипиш, – Кронин выставил вперед руку, демонстрируя, что безоружен, – но это не помогло.
Истерично дернувшись и чуть взвизгнув, Пика споткнулся, ухватился рукой за стенку и, выворотив плохо державшийся булыжник, вызвал небольшой и локальный, но шумный камнепад.
– Да ты ж, с-сука, нас всех сейчас запалишь, – Кронин прижал Пику к стене и почувствовал запах гнилой селедки из его полуоткрытого рта.
– Запорю-у-у! – Пика полоснул воздух заточкой в том месте, где секунду назад была шея Кронина, замахнулся еще раз – но Кронин выбил из его руки ложку, а потом напряженными пальцами ткнул Пику под челюсть. Тот обмяк и привалился к стене.
– Как кота искупал, мать твою… – Кронин направился к лазу. И увидел направленный на него ствол ППШ.
– Лечь, падаль! – Вертухай-поросенок выпростался из лаза и, дергая стволом попеременно в сторону то Флинта, то Кронина, пошел на них.
Если ты человек в форме, наделенный властью и пистолетом, то по логике вещей ты сильнее двух человек в бушлатах с нашитыми номерками, вооруженных лопатой и ложкой. Но есть логика хаоса (его еще иногда называют судьбой), согласно которой тебе может просто не повезти. Один из зэков вдруг с ловкостью гимнаста отпрыгнет в сторону на руки, перекатится через голову и увильнет от выпущенной тобой очереди. Ты будешь стрелять, а рикошеты высекут из камней искры, фонтаны искр в полумраке. И ты не заметишь, что второй зэк стоит у тебя за спиной с лопатой. Больной и хилый, он будет кашлять, нанося свой удар, и ты успеешь заслониться от него автоматом, и черенок лопаты сломается, и ты почти победишь – ударишь кашляющую тварь прикладом в живот, и тварь опустится на колени, хрипя и пуская слюни. Но тот, другой, который сильный и молодой, запустит тебе в голову камнем. И камень ударит тебя в переносицу. И ты почувствуешь боль и вкус железа во рту и горле. Ты потеряешь контроль над телом, ты начнешь падать навзничь. И тот, что кашляет, тот, которого ты опустил на колени, нащупает что-то на каменном, холодном полу и ударит тебя в живот. Ударит острой, бритвенно-заточенной ложкой. И ты упадешь, и фуражка покатится по холодному полу, и тот, что рядом с тобой на коленях, оседлает тебя. И ты перестанешь чувствовать боль, потому что будешь уже не здесь, а он станет бить тебя заточенной ложкой еще и еще – между ребер и в горло. Ты будешь хрипеть и пару раз дернешься. Ты затихнешь в луже собственной крови. Совсем молодой. Тебе будет навсегда двадцать три…
– Хорош уже. Все! – Кронин забрал самоточку у Флинта и осторожно положил на пол. Флинт снова закашлялся. Отдышался. Оглядел себя удивленно, все еще глухо поперхивая, – он был весь в крови вертухая. Сполз с трупа, как бы уступив место Кронину. Тот опустился рядом с телом на корточки, на всякий случай пощупал артерию, бегло осмотрел ППШ – отчетливо погнутый и помятый, – отбросил за непригодностью. Заглянул вертухаю в нарисованные глаза. Потянулся было закрыть – но отдернул руку.
Только тот, кто не видел смерть близко, полагает, что глаза у мертвецов «стекленеют». Нет, они становятся муляжом, подделкой, рисунком. Становятся как будто бумажными – с намалеванными наскоро, в первые пять минут яркими, а потом сразу выцветшими радужками, зрачками, белками. Потому их так поспешно и закрывают – чтобы не видеть муляж.
Кронин против муляжа ничего не имел. Куда проще обчистить куклу с бумажными зенками, чем убитого человека.
Стараясь не измазаться кровью, Кронин обыскал вертухая. Извлек из его кармана пару монет, одну взял себе, другую – пятнадцатикопеечную, медно-никелевую – вложил вертухаю в открытый рот. Снял с трупа часы. Нащупал штык-нож, резко отстегнул вместе с ножнами, отчего голова вертухая мотнулась вбок, и монета выкатилась изо рта на каменный пол. Кронин ее подобрал.
– Прими, – он вложил монету вертухаю в ладонь и сжал его мертвые пальцы в кулак.
Флинт глянул дико, но промолчал.
– Надо рвать когти, – Кронин добыл из другого вертухайского кармана пачку папирос и зажигалку-самоделку из гильзы.
– Сейчас? Пайки нет… – Флинт кашлянул и поморщился. – Ни хера не готово.
– Давай тогда куму жмура, что ли, притащим, да? Мол, за мокруху извини, дай еще денек на подготовку… – Кронин деловито вытянул из штрипок солдатский ремень. – Сейчас, Флинт, – приложил сапог вертухая к своей ноге, разочарованно цокнул: мал, – его искать будут. По баракам шмон пройдет, по штольне. Оставаться тут – дохлый номер.
Кронин встал, рассовывая по карманам добычу. Подошел к сидевшему у стены Пике. Легонько ткнул носком сапога – проверить, в сознании ли. Тот, коротко бормотнув, завалился на бок.
– Допустим, – Флинт пересек грот и тоже навис над Пикой. – Бикфорда-то хватит, что я добыл?
– Полминуты будет у нас.
– А с этим чо? – в руке Флинта опять материализовалась окровавленная самоточка.
– Нет. Хватит на сегодня жмуров.
Флинт хмыкнул неодобрительно, но пристроил самоточку в голенище сапога и стал наблюдать, как Кронин с удовольствием, широко замахиваясь, хлопает Пику открытой ладонью по щекам. На пятой пощечине Пика всхлипнул, дернулся, открыл глаза и, увидев над собой Кронина, начал нелепо отмахиваться руками.
– Как кот, – Кронин широко улыбнулся. – В побег хотел? Щас побегаешь.
– Лезь, – Флинт пихнул Пику в спину к устью расщелины, ведшей косо по стене вверх, к старому входу в штольню.
Оттуда, сверху, сочилась солнечная пыльца.
– А если застряну? – Пика вскарабкался до середины и замер.
– Если застрянешь, перо тебе в очко вставлю. – Флинт, карабкавшийся за ним следом, сплюнул вниз, явно метя в труп вертухая.
Промахнулся. Зыркнул на Кронина, оскалился, обнажив железную фиксу:
– Давай, Циркач. Пли!
Кронин выдавил из трофейной зажигалки язычок пламени, дал ему нежно лизнуть кончик бикфордова шнура – тот вспыхнул по-бенгальски, по-новогоднему, – и полез следом за Пикой и Флинтом. Те как раз выбрались, оттолкнув пару некрупных булыжников, через полузаваленный вход на узкий каменный выступ-карниз, нависавший над горной рекой.
– А-а, в рот меня! – Пика затравленно огляделся. – Где тропа? В эту штольню как-то же заходили!
– Тропу оползнем пересыпало, – Кронин выбрался на выступ следом за ними. – Давай, Пика, – пошел!
– Куда пошел? – Пика вжался в скалу.
– В реку прыгай, куда еще?!
Пика затрясся, судорожно растопырив исполосованные татуировками пальцы – как кот на верхушке сосны, вцепившийся всеми когтями в кору.
– Брысь! – Кронин легко отодрал потную ладошку Пики от камня и столкнул его с выступа.
С невнятным воплем Пика плюхнулся в гудящую воду. Флинт прыгнул следом – зажав рукой нос, солдатиком. Кронин – технично, рыбкой.
Спустя секунду раздался взрыв – и Кронин вошел в воду ровно, руками вперед, вместе с каменной мелкой шрапнелью.
Крупные камни тоже оторвались, но остались там, в штольне. Крупные камни погребли под собой труп вертухая с нарисованными глазами, завалили вход в грот, ставший ему могилой.
Какая разница, что становится тебе пухом, земля или камни.
Глава 2
Смерть – хищная, жадная, ненасытная тварь. Она неумна, но хитра, и она всегда голодна. В ней нет никакого высокодуховного смысла. Она – как вошь. Она – как земляной червь. Она очень быстро входит во вкус, одной жертвы ей мало. Чем больше трупов, тем ей сытней. Поэтому тварь любит войну. И больницы. И тюрьмы. Тварь любит мясо. Пушечное мясо, обреченное мясо, больное, слабое мясо с гнильцой.
Если тварь не может тебя сожрать, если ты для нее пока что слишком силен, она постарается от тебя скрыться. Она не хочет, чтобы ты раньше времени знал, что и как она потом с тобой сделает. Она предпочтет остаться для тебя незаметной – до срока. Она выманит тебя из больничной палаты за минуту до смерти любимого человека. Она будет мешать тебе заглянуть в нарисованные ею глаза.
Она сделает для тебя исключение, она подпустит тебя совсем близко, только если ты сам накормишь ее с руки. Сам кого-то убьешь. Вот тогда ты станешь ее сообщником.
Смерть – голодная тварь, принимающая разные формы. Четверть часа назад она приняла форму остро заточенной ложки. А сейчас она приняла форму воды и хочет забрать двоих сразу – больного зэка, не справляющегося с ее течением, и захлебнувшегося ею подлого зэка. Она хочет, чтобы сильный зэк посмотрел, как она сожрет двух других.
Нас здесь четверо, в этой воде: три беглых зэка и извивающаяся прозрачная тварь, притворяющаяся бурным течением в изгибе Усть-Зейки.
Я не могу отдать ей больного зэка, потому что он знает, где искать мою женщину.
Я могу отдать ей подлого зэка, это будет рационально. Он не нужен. Он обуза. Он ненадежен.
Но я знаю, что нельзя кормить тварь без крайней необходимости – это правило. Я не помню, откуда оно, но всегда его соблюдаю.
Я вытаскиваю обоих по очереди, больного и подлого.
– Суч-чонка… – Флинт стянул с себя мокрый бушлат и закашлялся. – …зря выловил… Разве что его как корову на черный день… Но воры это не одобряют.
Кронин молча приподнял лежавшего лицом в камнях Пику, поставил на четвереньки и надавил на живот. Удовлетворенно кивнул двум щедрым порциям выблеванной воды. Выжал свой бушлат, потом бушлат Флинта, трясущегося в ознобе.
– Что за шрам такой? – стуча зубами, Флинт легонько ткнул Кронина ледяным пальцем в грудь – в то место, где кожа зарубцевалась тремя продольными лиловыми полосами, перечеркнутыми одной поперечной.
– Просто шрам.
– Просто шрамов не бывает, – осклабился Флинт. – Каждый шрам – как наколка. Свое значенье имеет. И кольщика своего. Вот этот шрам у меня, – Флинт коснулся пальцем крестообразной отметины на впалой груди, – от братана моего. Этот вот – от хунхузов. А у тебя от кого?
– Уже не помню, – Кронин сделал ловкое движение пальцами – в руке блеснули карманные часики с портретом блондинки на откинутой крышке.
Девять утра. Под цоканье тонкой секундной стрелки на камень рядом с содрогавшимся в сухих спазмах Пикой лег золотистый блик света. Край солнца отпоротой медной вертухайской нашивкой блеснул в просвете между двух гор. Блик растянулся в тонкую золотую полоску, пополз через реку к скале, к руднику «Гранитный», словно силясь дотянуться до заваленного камнями зева, ведшего в штольню, словно прочерчивая для тех, кто будет искать их, самый короткий маршрут.
– Подъем, – Кронин ткнул Пику в живот носком сапога. – Бегом марш.
Они перешли с бега на шаг в полдень – когда отдельные деревья на тех горах, из кольца которых они вырвались утром, стали неразличимы, размазавшись по склонам мутно-зеленой плесенью, когда маячившее перед ними дымчато-голубое пятно распахнулось неровным строем приземистого таежного леса, когда их бушлаты высохли на солнце, а потом снова намокли, пропитавшись горячим потом, когда Флинт, пошатнувшись, согнулся в приступе кашля и закрыл рот рукой, когда он отнял ладонь ото рта и Кронин увидел на пальцах Флинта алые брызги.
– Идти-то сможешь, Флинт?
– Не бзди, Циркач, – вор вытер руку о край бушлата. – Зона не согнула – воля не сломает.
Они сделали привал на закате – у чахлого ручейка, из последних сил проковырявшего себе русло в песке и хвое.
Флинт, сипло дыша, присел на корточки, погрузил руки в ручей, остервенело, долго смывал засохшую кровь, с ладоней и пальцев свою, из-под ногтей – вертухайскую. И, лишь закончив, зачерпнул воды в пригоршню и стал жадно пить – будто выменял воду на кровь у засыхающего ручья.
Кронин присел на корень сосны и придирчиво осмотрел намокшие спички: серные головки облезли и раскрошились. Отбросив размякший коробок, движением фокусника извлек на свет трофейную вертухайскую зажигалку.
– Вот это я уважаю, – подал голос Пика, покровительственно и льстиво одновременно. За этот день он явно переоценил иерархию в их компании и определил в Кронине лидера. Небрежно харкнув в ручей зеленоватым комком и проследив краем глаза за поплывшей в сторону Флинта соплей, расхлябанной походочкой подошел к Кронину: – Где наблатыкался фокусы так показывать?
– В цирке. – Кронин попытался извлечь огонек из гильзы, но колесико от щелчка отвалилось, и наружу выпал размякший фитиль.
На секунду Пика пришел в замешательство, потом громко, неестественно рассмеялся и похлопал себя по ляжкам, демонстрируя, что оценил хохму. Быстро зыркнул на Флинта – тот закашлялся, поперхнувшись водой.
– Керя, слышь… – доверительно шепнул Пика. – Ты мужик, как я вижу, правильный… Пошли на пару? С Пикой не пропадешь. Пика фарт имеет… А Флинт – бацильный, доходит уже. Не на себе ж его переть – балласт, падаль…
– Это ты падаль. – Кронин вынул из трофейной пачки «Норда», изъятой у вертухая, покоробившуюся от воды, но просохшую папиросу – и вдруг быстро, прежде чем тот успел отшатнуться, засунул ее за ухо Пике.
– Это… чо? – Пика недоуменно ощупал пальцами папиросу.
– Это тебе на дорожку, – дружелюбно сообщил Кронин.
Флинт хихикнул – и снова закашлялся.
– Ты чо, а? Вы чо оба? Прогоняете, значит?
Кронин молча, без выражения оглядел Пику – и отвернулся.
Не дождавшись ответа, тот дергано, как марионетка в руках контуженного кукловода, пошагал прочь, вдоль ручья. На безопасном, как показалось ему, расстоянии остановился, повернулся к Кронину с Флинтом, криво ощерив рот:
– Ты, Флинт, сдохнешь скоро, к тебе у Пики вопросов нет. А вот ты, контра, за унижение мне ответишь. – Не дожидаясь реакции, Пика суетливо перепрыгнул ручей и порысил в лес.
– Спалит нас. – Флинт с досадой сплюнул желтый комок с прожилками крови. – Прикопать тебе надо было сучонка, а не папиросками угощать.
– Я не мокрушник, – Кронин принялся подбирать сухие сосновые ветки. – Тебе, смотрю, полегчало? Собирай тогда хворост.
– Не мокрушник? – Флинт не двинулся с места, нехорошо усмехнулся. – Вертухая-то мы с тобой не вместе разве пришили?
Кронин молча собрал охапку сучьев, свалил на землю, начал складывать из сухих веток «вигвам».
– Я – добил, – ответил наконец тихо, будто себе самому. – Удар милосердия.
Он вытряхнул в рот табак из двух папирос, пожевал, опустевшие папиросные бумажки засунул в щели «вигвама», туда же запихал комочки сухого моха.
– Ты мне хоть один резон обозначь, милосердный мой, – в голосе Флинта прорезалась опасная воровская тяжесть, – зачем сучонку жить надо?
– Зачем кому жить – это не мне решать. – Кронин, поморщившись, выплюнул табачную жвачку, присел на корточки у ручья, зачерпнул в пригоршню воды, плеснул в рот.
– А кому ж? – изумился Флинт. – Ты что, в бога веришь?!
Кронин вернулся к заготовке из веток, положил рядом трофейные часы вертухая и свои карманные – с женщиной на отщелкнутой крышке. Острием ножа поддел стекла обоих часов, сомкнул их в подобие линзы, выдул туда порцию воды изо рта.
– Я не помню, в кого я верю, – он выковырял из-под корня сосны комок глины, размял в пальцах, скрепил линзу по канту.
– Я тебе говорил, Циркач, что ты чокнутый?
– Говорил, – Кронин повертел в руках линзу, фокусируя ослепительно-белого солнечного зайчика на растопке.
– А в разведке своей ты сколько фрицев заделал? – Флинт коротко полоснул большим пальцем у горла. – Ручками, а? Или тоже всех отпускал и папироску дарил?
Папиросная бумажка занялась, вспыхнула, сине-рыжий червячок огня деловито переполз на мох, на тонкие ветки. Кронин отложил линзу. Взял с земли нож. Посмотрел в глаза Флинту.
– В разведке я врагов убивал.
Флинт поднялся на ноги, напряженно глядя на нож. Кронин бережно подправил острием покосившуюся сухую веточку, усмехнулся.
– Еще вопросы имеешь?
– Имею. – Флинт кашлянул, сухо и резко, будто треснула в костре ветка. – Пока по этапу идешь, сто раз ошмонают. На зону явился – вертухаи в очко залазят. Так как ты часики свои рыжие в лагерь пронес?
– Так я ж циркач. Ловкость рук. Слышал – фокус с исчезновением?
– Допустим, – без малейшего доверия сказал Флинт. – А зачем вертухаю-жмуру монету оставил? Тоже фокус?
– Нет. Суеверие. Я с ним расплатился.
– Я приметы такой не знаю, чтоб со жмурами расплачиваться. Это кто тебя научил?
– Не помню… – Кронин внимательно вгляделся в огонь, словно там мог вспыхнуть ответ.
Глава 3
Москва. НКГБ. Август 1945 г.
Полковник Глеб Аристов расслабил душивший его с самого утра галстук, закрыл глаза и сделал глубокий вдох, мысленно считая до трех. Затем выдох. На выдохе сосчитал до пяти – выдох длиннее вдоха.
И еще раз. Вдох короче, чем выдох. Выдох длиннее вдоха. Нет ничего, кроме темноты и ровного, сосредоточенного дыхания.
Нет удавки на шее.
Нет буравящих его взглядом вождей – иконостаса Ленин-Сталин-Дзержинский в дубовых рамках на бледной стене.
Нет шеренги фикусов на окне и лоснящейся от дождя Лубянской площади за окном.
Нет двухтумбового канцелярского стола, нету черного телефона-кремлевки и стопки корреспонденции на столе, и среди стандартных конвертов нет массивного пакета из плотной бумаги с сургучной печатью без адреса и имени отправителя.
Нету верхнего ящика справа, а в ящике нет коробки школьных мелков, нет удобно лежащего – мигом схватить, если что, – «парабеллума» и лайковых черных перчаток.
Нет трофейного приемника «Телефункен».
Нет его кабинета.
Нет цветов и форм, есть только ритмично дышащая в нем и вокруг него тьма. И еще голоса, звучащие в этой тьме.
– …преодолевая отчаянное сопротивление японских оккупантов, вышли в центральные районы Маньчжурии и продолжают стремительно двигаться к Чанчуню. В то же время войска Второго Дальневосточного фронта, разбив японские части на всех направлениях, заняли семь укрепрайонов противника. Бьют врага в хвост и гриву советские героические воины…
Голос радиодиктора. Он мешает, он заглушает все прочие голоса, он должен умолкнуть. Не открывая глаз, Аристов выключает приемник, и остаются два голоса. Один снаружи, другой внутри.
Дребезжащий, трескучий голос дождя за окном.
И его, полковника Аристова, внутренний голос.
– За тобой придут, за тобой придут, за тобой придут, – тарабанит дождь.
– Не сегодня, – отвечает внутренний голос. – Они придут не сегодня.
– В любой момент, в любой момент, в любой момент, – плюет в оконное стекло дождь.
– Не сейчас. Они придут не сейчас. Когда и если это случится – придется открыть верхний правый ящик стола и взять пистолет. Но это будет потом. Сейчас сосредоточимся на дыхании. Сосредоточимся на том, что важнее всего в данный момент. Протягивай руки вперед – ладонями вверх, ладонями вниз… Почему дрожат руки? Почему тебе холодно, Аристов? Попробуй почувствовать, что самое важное – здесь и сейчас. Попробуй определить, откуда исходит холод.
– От большого конверта, – произносит Аристов вслух. – От конверта без имени отправителя.
– Имя отправителя – Смерть, – подсказывает с улицы дождь. – И в конверте – смерть, и рядом с тобой ходит смерть…
– Вполне возможно, – соглашается Аристов. – Но это чья-то чужая смерть. Моя – не сегодня. И даже не в этом году. Я не планирую умирать в сорок шесть лет.
Полковник Аристов открыл глаза, свинцово-серые, как московское дождливое небо, снова затянул галстук, смахнул с пошитого на заказ костюма несуществующую пылинку, чуть тронул ладонью белоснежный жесткий ежик на голове – и вытащил из стопки корреспонденции осургученный толстый пакет. Решительно надорвал по краю и извлек на стол содержимое: письмо, пару фотографий и миниатюрные стеклянные капсулы, похожие на крошечные пузырьки парфюмерии, с плотно притертыми крышечками. Первым делом изучил фотографии. На одной худая, огненно-рыжая, почти красная лиса в клетке – с раззявленной пастью и рассеченным надвое, облепленным присохшими катышками крови хвостом. На другой: молодая, обнаженная, изможденная китаянка со следами побоев, привязана к медицинскому креслу, в вене катетер, рядом с ней азиат – лицо немного не в фокусе, но, похоже, японец, – в круглых очках, в заляпанном кровью белом халате, в одной руке шприц, в другой – лоточек с колотым льдом.
Аристов дернул уголком рта, отложил фотографии и бегло прочел письмо. На секунду снова прикрыл глаза – а потом с силой нажал пальцами на глазные яблоки через веки. Простой трюк, чтобы замедлить ритм сердца. Темнота запестрила текучим зелено-красным узором, изменчивым, как в калейдоскопе, а сердце послушно сбавило темп. Тот, кто хочет быть хозяином ситуации, абсолютно спокоен. Никакого возбуждения, никакого адреналина. Никаких эмоций, рефлексий, чувств, никаких движений души. Потерять контроль может только пленник своего тела. Настоящий хозяин всегда снаружи. Настоящий хозяин – наблюдатель. Экспериментатор.
Аристов открыл верхний ящик справа, нежным, едва уловимым движением, словно погладил уснувшего в укромном углу котенка, коснулся ствола «парабеллума» и вынул из ящика лайковые перчатки. Надел их. Взял капсулу. Поглядел на просвет. Почти черная, с рубиновым отблеском, тягучая жидкость. Как пропитанный кровью убитого хищника перегной. Как рижский бальзам.
Он подошел к окну и осторожно свинтил с капсулы крышку. Дождь перестал. Аристов капнул одну черную каплю в лейку с водой – и полил фикусы.
Потом повернулся лицом к двери и, прищурившись, точно целился из «парабеллума», четко и внятно подумал: «Силовьев, ко мне!»
Майор Силовьев, жизнерадостный тридцатилетний детина с лоснящимся, круглым, чуть тронутым угревой сыпью лицом, похожим на неидеальный, но с явной любовью приготовленный бабушкин блин, сидел за захламленным столом в крошечной приемной-предбаннике у кабинета полковника и бодро поглощал беляши из промасленного газетного кулька, когда в голове его, четко и внятно, как в телефонной трубке, вдруг прозвучало: «Немедленно зайди к шефу».
Силовьев дернулся, чуть не подавился горячим, полупрожеванным куском беляша и вскочил. Такое с ним случалось не в первый раз – и всегда изрядно пугало. Он словно слышал зов, слышал голос, приказывавший ему, к примеру, сделать чай или сварить кофе и отнести Аристову. Шеф объяснял этот феномен удивительно развитой интуицией и мощным «шестым чувством» Силовьева, что звучало в общем-то лестно – но только если не брать в расчет издевательскую ухмылку, с которой полковник его хвалил.
На этот раз конкретного указания не было. Силовьев на всякий случай прихватил кулек беляшей, негромко, деликатно постучал в дверь и, не дождавшись ответа, шагнул в кабинет шефа, как обычно, стараясь не споткнуться на пороге, – и, как обычно, споткнувшись. Силовьев не считал себя неуклюжим и не считал себя трусом. Летом он ходил в горы и на охоту, зимой катался на лыжах, в любое время года отжимался от пола сто раз подряд, он многократно разнимал дравшихся и еще чаще лез в драку сам. Но всякий раз, переступая порог кабинета шефа, он покрывался испариной и словно бы на секунду запутывался в невидимой, но плотной и удушливой паутине, и всякий раз паутину приходилось с усилием разрывать.
Полковник Аристов стоял у окна и озирал Лубянскую площадь. В его кабинете висел густой, резкий запах разгоряченного зверя. Силовьев знал этот запах: так пахнут загнанная лиса и загнавшая ее гончая.
Он покосился на стол, увидел фотографию с голой связанной женщиной – и снова чуть не подавился куском беляша, который, оказывается, все это время держал за щекой. Силовьев с усилием проглотил ос…