Психоанализ культуры

Зигмунд Фрейд

Психоанализ культуры

Sigmund Freud

DIE ZUKUNFT EINER ILLUSION.

DAS UNBEHAGEN IN DER KULTUR.

DER MANN MOSES UND DIE MONOTHEISTISCHE RELIGION.

ZWANGSHANDLUNGEN UND RELIGIONSÜBUNGEN.

DIE «KULTURELLE» SEXUALMORAL UND DIE MODERNE NERVOSITÄT.

ZEITGEMÄSSES ÜBER KRIEG UND TOD.

ÜBER EINE WELTANSCHAUUNG.

EIN RELIGIÖSES ERLEBNIS.

ZUR GEWINNUNG DES FEUERS.

WARUM KRIEG?



© Р. Ф. Додельцев, перевод, статья, примечания, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство КоЛибри®

Культура глазами психотерапевта

Возвращение в юность. После окончания университета, в 1870–1880-е гг., первые шаги к материальному благополучию и известности Зигмунд Фрейд делал в качестве невролога и психиатра. А настоящего успеха он добился в первом десятилетии XX века, когда закончил разработку новой психотерапии и основ нового психологического направления – психоанализа – и приобрел немало сторонников среди молодых врачей, психологов, художников и просто образованных людей. Казалось бы, его дальнейший путь в науке был предопределен, однако вполне успешный врач и ученый довольно неожиданно (тем более, что он был уже близок к шестидесятилетию) покинул с немалым трудом проложенную колею и в 1911 г. принялся за книгу «Тотем и табу» – по его словам, «роман о незапамятных временах», когда закладывались первые камни в фундамент человеческой культуры, этики, искусства и мировоззрения. В 1914 г. книга выходит в свет, затем наступают годы войны, после чего появляются работы, в которых психоаналитик достраивает и перестраивает здание психоанализа, видимо не забывая при этом и о проблемах культуры, пока в последние 10–15 лет своей жизни не посвящает себя почти исключительно культурологической тематике.

Основы подхода к ней Фрейд изложил в «Тотеме и табу», но прежде чем коротко представить их, необходимо остановиться на причинах столь резкого поворота. Разобраться же в мотивах экспансии психоаналитика в новую для себя исследовательскую область не слишком трудно.

Во-первых, Фрейд и сам не раз объяснял этот свой «кульбит». На склоне лет он честно признавался, что никогда не чувствовал себя по-настоящему врачом и что со временем его интересы вернулись к проблемам культуры, которые изрядно привлекали внимание едва начавшего самостоятельно размышлять юношу. Фрейд утверждает: «Уже на пике психоаналитической деятельности в 1912 г. в „Тотеме и табу“ я попытался использовать только что добытые психоаналитические представления для исследования происхождения религии и нравственности. Два более поздних очерка – „Будущее одной иллюзии“ (1927) и „Неприятие культуры“ (1930) – продолжили данное направление этой работы»[1]. Такая смена интересов – явление в науке не редкое: достаточно вспомнить о повороте Сократа от космологии к антропологии или о преобразовании докритического Канта в критического. В данном же случае интересен тот факт, что Фрейд ввел в психологию представление о «возвращении вытесненного», очень напоминающее о перемене, произошедшей с ним, и вполне возможно, что свое открытие психоаналитик сделал, как и в случае с механизмами сновидения, на основании самоанализа.

У этого события, позволившего составить данный сборник, были, разумеется, и более мелкие причины. Скажу только о некоторых (да и то бегло).

Видимо, ближайшим поводом стало появление книги К. Г. Юнга «Трансформация и символы либидо» (1912), в которой этот швейцарский психолог на материале древней мифологии ревизовал фрейдовское учение о бессознательном и о либидо. Фрейд, радевший о чистоте своих концепций, был вынужден опровергать эту юнговскую попытку, и ему пришлось последовать за ним в глубины древней культуры.

Кроме того, Фрейд оказался заботливым отцом не только для своих шестерых детей, но и для своего главного духовного детища – психоанализа. А поскольку профессиональное сообщество либо слишком долго (около четверти века) игнорировало психоанализ, либо даже жестко его отвергало, Фрейду пришлось основать собственное научное объединение (в 1908 г. состоялся первый международный съезд психоаналитиков) и по возможности позаботиться о создании благоприятного общественного мнения о нем. С этой целью параллельно трудам, предназначенным для специалистов, он публикует рассчитанные на широкого читателя научно-популярные сочинения. Так, год спустя после выхода плохо и долго продававшегося «Толкования сновидений» он публикует книгу о повседневных ошибочных действиях (оговорках, описках и т. п.) – «Психопатологию обыденной жизни», которая стала, видимо, самым популярным его произведением. А рукописи «Трех очерков сексуальности» и «Остроумия и его отношения к бессознательному», куда он включил немало собранных им самим еврейских анекдотов, вообще создавались одновременно и вышли одна за другой в 1905 г.

Скорее всего, и экскурс Фрейда в область древнейших культур был связан не только с тем, что именно там Юнг искал аргументы в защиту своей правоты, но и с тем, что книга английского этнолога Дж. Фрэзера «Золотая ветвь», посвященная мифам первобытных народов, стала в конце XIX века бестселлером и сделала этнографию весьма популярной.

И последнее по месту упоминания, но, видимо, не по значению. Один из самых уважаемых учителей Фрейда, крупный физиолог Эрнст фон Брюкке (в его честь создатель психоанализа назвал одного из своих сыновей), отличался широкой эрудицией, и вовсе не исключено, что Фрейд в этом смысле стремился ему подражать.

В заключение можно отметить, что фрейдовские изыскания в области истории и теории культуры составляют, пожалуй, самую читаемую часть его многочисленных творений.

Тотемизм преобразует запрет инцеста в экзогамию. В «Тотеме и табу» исследуются психологические аспекты тотемизма (древнейшей формы религии) и табу – связанные с ним категорические запреты, ставшие началом этики и права. Название замысловатое, но разобраться можно. А вот подзаголовок «Заметное сходство дикарей и невротиков» изрядно смущает, но не потому, что он непонятен (проще не придумать), и не потому, что он как бы обосновывает право автора заняться далекой от его профессиональной деятельности темой (ибо Фрейд достаточно опытный ученый, чтобы самому решать, что ему под силу), а потому, что заявленный в нем метод аналогии признается современной логикой весьма капризным, обладающим малой доказательной силой. Он чаще используется для иллюстрации каких-то утверждений, чем для их обоснования. Да и в данном случае его смысл более чем сомнителен: по-моему, очень трудно представить себе, например, охоту орды невротиков на мамонта или крупного хищника, поскольку для этого требуется не только отменное физическое здоровье, но и незаурядное мужество, уверенность в себе и психическая устойчивость, чем невротики, как известно, не отличаются.

Я вовсе не собираюсь ставить под сомнение содержание фрейдовского исследования, а хочу лишь подчеркнуть, что оценивать его следует по весьма специфическим меркам. Древние формы человеческой жизни мы более или менее надежно оцениваем по ее материальным остаткам. В итоге можно довольно уверенно судить о виде и характере труда, образе жизни и миграциях наших древних предков. С помощью наскальных изображений и особенностей захоронений мы кое-что узнаем об их художественном вкусе и об отдельных обрядах. Для представления о мире их переживаний, эмоций и мыслей мы располагаем почти исключительно различными умозрительными приемами и толкованиями, предположениями, догадками или другими умственными конструкциями, на фоне которых даже аналогия выглядит конкурентоспособной. Правда, аналогия с первобытными народами и племенами весьма рискованна, потому что даже те из них, что сохранились до наших дней, живут по большей части в весьма специфических условиях (чересчур благоприятных или, наоборот, совсем неблагополучных), и чтó у них сохранилось от их давнего прошлого, мы практически не знаем. Короче говоря, у нас нет надежного способа судить о достоверности предлагаемых Фрейдом решений психологических проблем, мы в состоянии оценивать только их правдоподобие или отсутствие такового. Понятно, что подобного рода оценки весьма и весьма субъективны.

Замечу кстати, что творение нашего новоявленного этнолога «Тотем и табу» вызвало заметный интерес в этнографических и антропологических кругах. Целый ряд ученых (скажем, Р. Бенедикт, М. Мид, Г. Рохейм, Б. Малиновский, который под впечатлением от прочитанного написал статью «Секс и насилие в первобытном обществе», где использовал идеи Фрейда о влиянии бессознательных и эмоциональных факторов на древнейшую культуру) были, вероятно, впечатлены правдоподобием фрейдовских построений, их опорой на своеобразную психологическую теорию.

Теперь остановимся на главных идеях «Тотема и табу». Фрейд, прослушавший у известного немецкого философа Ф. Брентана факультативный курс о философии Аристотеля, начинает свое исследование как бы по рецепту Стагирита, с удивления по поводу того, что даже очень примитивные племена австралийских аборигенов весьма тщательно соблюдают такое ограничение своей половой жизни, как запрет инцеста, то есть ведут себя – согласно нашим нынешним представлениям – вполне нравственно, и в первой части книги, «Боязнь инцеста», Фрейд пытается решить эту загадку.

Такое поведение дикарей наблюдается в родоплеменных сообществах, где функцию социального регулятора осуществляет система тотемизма и где племя разделено на две фратрии с различными тотемами. Тотем – это чаще всего какое-нибудь животное, реже – растение или какой-либо природный объект, которого члены фратрии почитают как своего прародителя и покровителя. В свою очередь фратрии делятся на тотемические кланы с теми же двумя тотемами.

Если первые человеческие коллективы строились на основе кровно-родственных связей, то теперь возникает их новая, более обширная разновидность: родство определяется не «по крови», а по принадлежности к одному тотему. В конечном счете оно отодвигает кровное родство на второй план, не ликвидируя его окончательно. Но главное – устанавливается закон экзогамии, категорического запрета членам одного и того же тотема вступать в половые отношения друг с другом, а значит, и заключать между собой брак.

Вот этот запрет и отвращает, скорее всего, аборигенов Австралии от инцеста, поскольку его нарушение влечет за собой жестокое наказание – смерть. И это при том, что он исключает из возможного выбора сексуального объекта не только братьев и сестер, но и всех женщин и мужчин тотемного клана. Правда, не следует забывать, что само общество заметно выросло и, соответственно, количество возможных сексуальных партнеров тоже увеличилось.

Что же вызвало появление этого запрета? Таким вопросом задается Фрейд и выделяет, как мне представляется, два источника экзогамии: боязнь инцеста и искоренение остатков «группового брака», при котором некоторое количество мужчин сожительствовало с определенным количеством женщин, что, грубо выражаясь, напоминает «группенсекс».

В первом случае Фрейд исходит из сомнительного предположения, что первобытные люди были весьма предрасположены к инцесту и потому потребовались дополнительные меры для борьбы с ним. Но во-первых, требуется доказать, что дикарей сильнее тянет к сестрам, чем к другим женщинам клана. Во-вторых, Фрейд словно забывает, что около десятка лет назад говорил о пластичности сексуального влечения, о его способности менять свои объекты, средства и цели. Так что эта линия рассуждений не выглядит убедительной. Не меняют положения и его ссылки на обряд «избегания» мальчиком общения с матерью и сестрами. Он и сам, видимо, понимает слабость этих ссылок, тем более что очень много говорит о полезности «избегания» тещи (с которой поначалу и у него отношения не складывались, но это никакого отношения к инцесту не имеет). Да и в отношении ряда примеров Фрейд видит их происхождение из предрассудка, что оставшиеся наедине мужчина и женщина первым делом займутся сексом. Скорее, на мой взгляд, этот обряд связан с представлениями о привитии мальчикам мужественности.

Более убедительным представляется подход, связывающий экзогамию с попытками ликвидировать «групповой брак» или его остатки, что оказывается вполне адекватным средством для борьбы с групповым инцестом. Впрочем, можно добавить: и с индивидуальным инцестом тоже.

К сожалению, Фрейд уделяет этому источнику экзогамии маловато внимания, поэтому рискну добавить к направлению его мысли пару-тройку предположений. Во-первых, пока люди жили небольшими родами (до сотни-двух человек, может, чуть больше), удаленными на десятки километров друг от друга, инцест не был осуждаем, он был почти необходим. Во-вторых, «групповой брак» (не уверен в универсальности такой формы, но должен следовать логике Фрейда) наверняка повысил конфликтность внутри первобытных коллективов, осложнил воспитание детей (возможно, с ним связаны и другие сложности, вызванные ростом индивидуализма и ревности, разделением братской и половой любви и т. д. и т. п.), или, говоря проще, его необходимо было заменить какой-то более адекватной нашим совершенствовавшимся предкам формой индивидуального брака. В-третьих, экзогамия направлена прежде всего против предполагаемого бардака, а индивидуальный инцест является только его частным случаем. Так что, возникнув в более обширном, чем существовавшие ранее, сообщества, экзогамия решает и более крупные задачи: выступая против группового инцеста, она серьезно подрывает и индивидуальный инцест.

Прекрасно отдаю себе отчет в том, что мой последний вывод несколько отличается от хода мыслей создателя психоанализа: тот движется к пониманию массовых явлений от своих представлений о состоянии внутреннего мира отдельной личности, хотя и отлично понимает, что социальные явления обладают также собственными законами и механизмами. Так, он не раз говорил, что у культуры и индивида различные устремления. Именно это я и имел в виду, говоря, что родоплеменная община, вводя экзогамию, руководствуется не столько интересами своих членов, сколько необходимостью обеспечить сохранность расширившегося сообщества, однако, несколько ограничивая при этом выбор объекта любви, она фактически увеличивает их количество и разнообразие.

Табу и амбивалентность чувств. Вторую часть книги отличает обилие и занимательность содержащихся в ней примеров (этим она напоминает «Психопатологию обыденной жизни»), однако ее эмпиризм несколько выбивается из данного весьма теоретичного сборника, поэтому остановлюсь только на одной ее идее, а именно на сути табу, этих самых первых своеобразных и все реже употребляемых ограничений действий людей. Хотя табу решают немало полезных задач (скажем, обеспечивают охрану особо важных для родоплеменных общин людей, людей в ослабленных состояниях и т. п.) и им беспрекословно подчиняются первобытные люди, они отличаются от религиозных запретов тем, что не отсылают к заповедям, а от моральных – тем, что не диктуют необходимости подчиняться исходя из самого факта их существования. При объяснении их сути Фрейд обращает внимание на двоякий смысл полинезийского слова «табу», означающего одновременно «святой, почитаемый» и «опасный, неприкасаемый». Эта двусмысленность отображает, по его мнению, то обстоятельство, что запретный предмет, персона или действие по отношению к ним, как правило, вызывают у дикарей амбивалентные чувства: они вожделенны для дикаря, но они же вызывают и сильнейший страх, способный довести нарушителя до смерти. Они так эффективны, потому что страх действует значительно сильнее чувства удовольствия. Далее Фрейд доказывает наличие этой амбивалентности у табу, действующих в отношении убиенных врагов, правителей и покойников из числа родственников.

Анимизм – первая форма мировоззрения. В третьем очерке книги Фрейд рассматривает такой важный компонент духовной культуры, как мировоззрение. Он выделяет три ступени его развития – анимистическую (мифологическую), религиозную и научную, но, естественно, наиболее подробно описывает его первую и самую древнюю ступень – анимизм, который, с одной стороны, демонстрирует возросшую мощь человеческого мышления – способность охватить весь мир одним взглядом, а с другой – показывает буйство фантазии первобытных людей, населивших этот мир необозримым множеством духов и душ.

Как же первобытные люди пришли к такому своеобразному видению мира? Нам очень трудно судить, как развивалось мышление первобытного человека, но знакомство с мышлением детей позволяет предположить, что способность к обобщению, скорее всего, тогда еще не доросла до уровня абстрактных понятий, а сохранила первичную наглядность и конкретность. А поэтому заметную роль в нем играли рассуждения по аналогии с самим собой. Вероятно, дикарь мыслил подобно ребенку, который, ударившись о косяк, восклицает: «Дверь злая!»

Конечно, первобытный человек, мало-мальски научившийся мыслить, размышлял более всего о своих насущных делах. Но уже очень давно (около сорока тысяч лет назад) у него появилась возможность и способность создавать наглядные образы в виде статуэток и рисунков в пещерах и на скалах. Тогда же, либо несколько позже, он стал размышлять о себе и внутри себя ощутил наличие чего-то отличного от тела, назвав это при объяснении состояний сна и смерти словом «душа». Эта душа была совершенно независима от тела и могла покидать его. Знания первобытного человека об окружающем были, разумеется, невелики, и когда растущая любознательность побудила его окинуть внешний мир единым взором, он спроецировал на него то, что обнаружил в себе, а говоря проще, одушевил его. Причем сделал это очень последовательно, поскольку приписал наличие души не только животным, но и растениям и даже многим неживым объектам природы. Вместе с душой он наделил их также сознанием, потребностями, целями и другими человеческими качествами. За этим, как представляется, скрывается еще один немаловажный мотив – желание преодолеть чуждость мира, ощутить его родство с собой. Со временем души освободились от своей телесной оболочки, и появилось представление о «духах» – бестелесных существах.

Согласно Фрейду, анимизм создан мышлением, впервые отдавшим предпочтение мысленной, а не чувственной картине мира. Древние наши предки глубоко верили в его одушевленность и даже в его духовное сродство с ними и поэтому чувствовали себя довольно уверенно в мире, с субъектами которого можно было иметь дело, следуя правилам общения с другими людьми. Тем более что анимизм создал две техники – колдовство и магию, с их помощью первобытные люди получали возможность воздействовать на эти души и этих духов, которые, как они были уверены, управляли природными явлениями и силами. Мне нет необходимости вдаваться в детали этих техник, но об их различии несколько слов скажу. Колдовство пользуется обычными методами влияния на людей. Магия же предполагает применение разнообразных, порой своеобразных, приемов. К примеру, чтобы побудить поле принести богатый урожай, крестьянин ночью совершал на нем половой акт с женой. Сам Фрейд так поясняет это различие: «Если шумом и криком прогоняют какого-нибудь духа, то это чисто колдовское действие; если его подчиняют, завладев его именем, то против него была пущена в ход магия»[2]. И хотя современные религии давно и решительно покончили и с колдовством, и с магией, следы их нетрудно обнаружить в пережитках и приметах наших современников.

Для объяснения механизма этих двух техник Фрейд воспользовался помощью английского антрополога Эд. Тайлора, утверждавшего («Первобытная культура», 1871 г.), что, научившись создавать аналогии, древние люди ошибочно решили, будто их власть над мыслями распространяется и на предметы этих мыслей. А это означает, что для анимистического мышления меняется соотношение физического и психического вообще: предмет отступает на второй план по отношению к представлению о нем. Действия, совершаемые над последним, должны, по мнению дикарей, повлиять и на первый. Фрейд назвал эту особенность анимизма «верой во всевластие мышления».

Фрейд рассматривает, хотя и бегло, судьбу этой идеи в истории мировоззрения. Если в эпоху анимизма человек был как бы зачарован всемогуществом своих мыслей, то в период доминирования религии он уступает значительную часть его богам/богу, сохраняя при этом веру в возможность повлиять на них/него почитанием, молитвами и т. п. В эпоху доминирования науки человек стал сознавать ограниченность своих возможностей, однако древнюю иллюзию он преобразует в убеждение, что, преуспев в научном познании мира, сумеет повлиять на его законы сообразно своим потребностям и желаниям. Можно также добавить, что в некоторых социальных группах существует вера во всесилие разума (просветители) или во всемогущество науки (сциентисты).

Понятно, что здравомыслящему человеку непросто представить себе анимистическую картину мира. Напомню, однако, о Дж. Беркли с его «Существовать – значит быть воспринимаемым» и фактическим отрицанием мира физического. Беркли вполне можно признать сторонником анимизма или панпсихизма. Фрейд же для прояснения этой ситуации прибегает к аналогии, приравнивая дикарей к невротикам. Действительно, параноик чувствует себя окруженным врагами даже в самой благожелательной обстановке. Но уже говорилось, что представить первобытных людей невротиками или маньяками мне не удается. Разве только допустив какие-то кратковременные поражения разума вроде коллективных галлюцинаций типа видения богоматери множеству верующих в Фатиме в 1917 г. Вполне допускаю, что первобытные люди, пусть изредка, могли видеть дриад или нереид, богов или богинь.

Прежде чем перейти к последней части «Тотема и табу», напомню, что Фрейд еще не считал анимизм религией, но духовным продуктом, обладающим целым рядом ее важных свойств и функций – например, представлением о бессмертии души.

Тотемизм – первая форма религии. В последнем, подводящем итоги исследования очерке Фрейд вновь возвращается к тотемизму, потому что, на его взгляд, через него прошли все народы и многие обычаи и нравы в различных древних, да и в современных, обществах следует понимать как пережитки тотемической эпохи. В истории эта эпоха оставила глубокий след: в социальном плане она научила древних людей соблюдать различные заповеди и ограничения, а в религиозном отношении выработала у них более обширное, чем прежде, чувство социальной сплоченности. Почитание общего тотема сделало членов тотемических кланов братьями и сестрами по вере, обязанными помогать друг другу и вместе защищаться от чужаков.

Вместе с тем Фрейд выделяет три оставшиеся нерешенными проблемы: как возникла вера в животное в качестве прародителя и попечителя и каковы мотивы экзогамии, а также какова ее связь с тотемизмом? Его ответы составили самую важную, но и наиболее спорную часть исследования. В последнем случае он не ограничивается только собственными соображениями, но и опирается на дополнительный биологический и этнологический материал.

Отвечая на первый вопрос, Фрейд в очередной раз обращается к помощи аналогии. Он отмечает, что в отношении к животным древние люди и современные дети очень похожи: и те и другие чувствуют родство с ними. А дальше Фрейд переходит в область психопатологии и вспоминает о своих пациентах – детях, страдающих от разного рода фобий, – необоснованной боязни безобидных животных. Он констатирует, что психоанализ установил следующее: вызывающее страх животное заменяет отца, от которого ребенок по каким-то причинам ожидает наказания. А поскольку, по напоминанию Фрейда, древние люди прямо называли тотемное животное своим прародителем, значит и оно является заменой отца. Стало быть, обнаруживается неожиданное сходство между Эдиповым комплексом, вызывающим фобию ребенка, и двумя запретами тотемизма, через которые как бы проступает преступление Эдипа, убившего отца и женившегося на его вдове, то есть своей матери. И если это сходство не случайно, то, видимо, в нем, по мнению Фрейда, и сокрыт смысл тотемистических запретов.

Для доказательства этого создатель психоанализа переходит к толкованию обнаруженного британским востоковедом У. Робертсоном-Смитом в религии древних семитов обряда жертвоприношения, превратившегося со временем в торжественную тотемистическую трапезу. Фрейд считает, что главной ее целью было не жертвоприношение тотему, а сплочение членов тотемистического клана. Праздненство начиналось с коллективного убийства обычно защищенного запретом тотемного животного и последующего поедания его членами клана, что, согласно очень древним представлениям о совместной трапезе, сближало ее участников. Кроме того, они тем самым обновляли и свое богоподобие, ведь фактически тотем представлял собой первый вид божества. По окончании пиршества животное оплакивали, а затем скорбь сменяло безудержное веселье, когда дозволялось многое из обычно запретного.

Что же заставляло первобытных людей соединять в одном обряде печальные воспоминания и бурную радость? Тут Фрейд обращается за поддержкой к гипотезе Дарвина, согласно которой изначально люди, подобно гориллам, жили небольшими ордами во главе с самым сильным самцом, правившим безраздельно и жестоко. Этот праотец был крайне ревнив и один владел всеми самками орды, включая своих же дочерей. Если кто-то из сыновей посягал на женщин орды, то праотец убивал его или изгонял. Изгнанники мыкали свое горе как придется, но иногда они объединялись, образуя «союз братьев», и совместно убивали отца-тирана. Эти сыновья ненавидели отца и торжествовали в связи с победой над ним, но они же с детства любили его и восхищались им, а потому после убиения скорбели и тосковали по нему. У дарвиновской гипотезы нет прямых подтверждений, она – плод аналогии. К ее аргументации ничего не добавляет и Фрейд, его рассуждения убедительны только для тех, кто вслед за ним не сомневается, что «в каждом из нас находится маленький Эдип». То же можно сказать и о его выводе: тотемистическая трапеза есть просто повторение того достопамятного события – отцеубийства, от которого берут начало первые социальные установления, нравственные ограничения, появление религии. По этому поводу невозможно не поиронизировать: активный атеист, подобно апостолам, отсчитывает начало самостоятельного существования человека от психоаналитического варианта первородного греха, то есть от убийства праотца. Фрейд прекрасно понимает, что, объявляя источником культуры грязное преступление, он рискует шокировать многих читателей, и поэтому несколько смягчает свою позицию, а именно допускает, что, возможно, самого действия не было, а место имело только намерение, или признает ее истоком последовавшего за преступлением раскаяния и чувства вины.

Убив отца, братья долго боролись за освободившееся место лидера, но никому из них добиться успеха в этой борьбе не удалось, и примитивная орда рухнула, а взамен возникла новая социальная организация, построенная по образцу братского клана, состоящего из патриархальных семей, возглавляемых менее властными, нежели праотец, главами. Патриархальность сохранилась также в крупных сообществах в виде царской власти.

В возникших теперь более крупных сообществах раскаявшиеся братья как бы в память об отце добровольно установили два запрета тотемизма: неприкасаемость заместителя отца – тотема – и экзогамию, то есть отказ от некогда принадлежащих отцу женщин.

Но пожалуй, наибольшие перемены наметились в религиозной области. Тотемизм, ставший первой формой религии в период приручения некоторых видов диких зверей и превращения их в домашний скот, испытывает тяжелый кризис, а бывшие тотемные животные постепенно превращаются в местных человекоподобных богов. Фрейд не берется указать, где в ходе такого развития отводится место материнским божествам. Он только отмечает, что в связи с кризисом тотемизма замененный тотемом отец вновь обретает человеческий облик, а сам он возносится до небес и превращается в бога. Фрейд убежден, что в идее бога очень велика роль возвеличенного отца, что бог – это убитый в глубокой древности отец-деспот и что он стал сильнее, чем был при жизни. Его наделили сверхмогуществом, а также интеллектуальным и нравственным совершенством.

Религия без будущего. С десяток лет Фрейд не писал трудов по психологии культуры, но явно размышлял на эту тему, ведь в 1927–1929 гг. разразился сразу двумя книгами – «Будущее одной иллюзии» и «Неприятие культуры», на подготовку каждой из которых потратил всего около полугода. Обратимся сперва к первой, поскольку она и по времени выхода, и по содержанию занимает промежуточное положение: с одной стороны, она продолжает идеи «Тотема и табу», только говорится в ней не об истоках религии, а о ее настоящем и будущем, а с другой – предваряет главный культурологический труд Фрейда, в котором анализируются суть культуры и место религии в ней.

В этой книге автор определяет культуру как все то, с помощью чего человеческая жизнь возвышается над животным существованием. В ней он выделяет две стороны: одна, обращенная вовне, обеспечивает защиту людей от стихий природы и овладение ее ресурсами, другая же направлена на общество, на регулирование отношений между людьми. И хотя они тесно взаимосвязаны, развиваются эти стороны с разным успехом: первая уверенно, порой даже ускоренно, продвигается вперед, тогда как в решении социальных проблем культура не особенно преуспела. Здесь развитие осложняется не только трудностями справедливого распределения общественного продукта, но и тем, что культуре приходится серьезно ограничивать деструктивные и сексуальные влечения, что большинство людей руководствуются страстями, не поддаются разумным доводам, эгоистичны, не любят трудиться – все это вынуждает культуру довольно широко использовать принуждение, а это вызывает ответную враждебность значительной части общества. И значит, культура нуждается в защите от угроз со стороны этой враждебности. Фрейд, естественно, останавливается и на психологических средствах примирения указанного большинства с культурой, на ее попытках вознаградить его жертвы. К этим средствам Фрейд относит моральные предписания культуры, Сверх-Я индивидов, идеалы и художественные достижения культуры. Но пожалуй, главную роль в этом плане он отводит религии и религиозному мировоззрению.

Что же делает религию столь важной частью культуры? – задается вопросом Фрейд и прежде всего предлагает весьма давний и, можно сказать, довольно заезженный ответ: безразличная к человеку, всемогущая природа оказывает на людей сильнейшее давление, вызывает у них чувство беспомощности и парализующего страха. Реакцией на это стало появление анимизма, олицетворившего ее силы и стихии, что создавало веру в возможность по-свойски с ними договориться (см. «Тотем и табу»). Нельзя, однако, не отметить, и вовсе не с целью оспорить подобное утверждение (у него, безусловно, есть резоны), а для того, чтобы читатель имел в виду, что многие привычные и вроде бы самоочевидные мнения и представления зачастую серьезно упрощают суть дела. Конечно, первобытный человек трепетал от ужаса в ходе стихийных природных катастроф, как и мы – даже сегодня, но в целом он чувствовал себя в этом мире довольно уверенно, поскольку был неплохо приспособлен к среде своего обитания.

Кроме того, что религия частично восстанавливает у человека подорванное давлением природы чувство собственного достоинства, она решает еще две задачи – примиряет людей с превратностями судьбы, особенно в виде неизбежной смерти и сулит им вознаграждение за тяготы и лишения, выпавшие человеку при жизни.

С зарождением наук природа все больше утрачивает антропоморфные черты и, по крайней мере, часть образованных людей смиряется с непреложно действующими естественнымм законами, но чувство бессилия перед природой и вера в богов сохраняются. Религия со временем все больше отстраняется от задач объяснения мира и все сильнее сосредоточивается на решении нравственных проблем. Центром деятельности божественного провидения становится наблюдение за образом жизни людей, оценка их добрых и злых дел и соответствующее воздаяние за них либо в земной, либо в загробной жизни. Кроме того, христианство настаивает, что земное существование человека подчинено некоей труднопостижимой цели, но, несомненно, она предполагает интеллектуальное и нравственное совершенствование человека.

После анализа функций религии Фрейд переходит к вопросу, почему люди верят церкви и в ценность религии для себя. По его мнению, религия сообщает нам немало сведений, не опирающихся на убедительные материалы или факты, но мы должны в них верить в силу их чрезвычайной важности для сохранения человечества. Он разбирает аргументы отца церкви Тертуллиана и своего современника из числа неокантианцев Г. Файхингера и уточняет вопрос, почему мы должны в них верить вопреки критическим возражениям разума.

На основании проведенного ранее анализа происхождения религии из переживаний детства отдельного человека и человечества Фрейд утверждает, что ее воззрения, выдававшие себя за достоверные знания, представляют собой «не конденсат опыта или продукт тщательного размышления, а являются иллюзиями, отображающими древнейшие и наиболее мощные и насущные желания людей». (Здесь и далее см. данный сборник.) То есть выражает желание ребенка получить надежную защиту со стороны более могущественного, нежели его реальный отец, существа, что и родило веру в существование всемогущего, всезнающего и милосердного бога.

Иллюзии не тождественны заблуждениям: главным для отнесения к ним является наличие серьезной примеси желания. Так, ошибочное мнение Колумба, что он открыл новый путь в Индию, – иллюзия, потому что таково было его намерение. Иллюзии больше походят на бредовые идеи, но те отличаются от них противоречием реальности. Желания же, особенно потаенные, сильнее любых самых стройных и убедительных доказательств. С ними нельзя покончить, даже доказав их фактическую несостоятельность, им необходимо хотя бы иллюзорное удовлетворение.

Фрейд находит в адрес религии и добрые слова. Он отмечает, что эта глубинная связь религии с желаниями делает ее эффективным средством утешения множества людей, убежденных, будто только благодаря ей им удается вынести жизненные невзгоды и лишения. Общая оценка Фрейдом роли религии сбалансирована: «Религия сослужила человеческой культуре громадную службу, внесла значительный, но недостаточный вклад в обуздание асоциальных влечений». В то же время даже в эпоху ее неограниченного господства люди вряд ли были счастливее, чем сегодня, и уж точно не были нравственнее. Так что закрадывается сомнение, а не переоцениваем ли мы ее необходимость и мудро ли мы поступаем, помещая в ее основание нравственные постулаты? Не пора ли нашей культуре в условиях заметного падения авторитета религии заменить религиозные опоры морали рациональными аргументами или просто соображениями здравого смысла?

По данному поводу позиция Фрейда далеко не однозначна. С одной стороны, он констатирует, что образованная часть общества уже сделала это и подчиняется моральным принципам по велению своего разума. Что же касается необразованной его части, то у нее религиозные обоснования действуют эффективнее рациональных, а стало быть, смена опор может ввергнуть ее в глубокий аморализм.

В связи с обсуждаемой сменой обоснования культурных предписаний Фрейд вспоминает о проведенной в «Тотеме и табу» аналогии роли религии в культуре с врастанием ребенка в культуру. В ходе своей социализации последний оказывается неспособным укротить силами разума целый ряд влечений, ему приходится вытеснять их в бессознательное, однако они сохраняются там и вызывают различные неврозы. В большинстве случаев эти неврозы детства по мере взросления преодолеваются. Фрейд предполагает, что нечто аналогичное происходит и в человеческой истории. В ходе своего развития человечество попадает порой в неврозоподобное состояние и примерно по тем же, что и ребенок, причинам, в эпохи невежества и умственной немощи оно добивалось необходимого для коллективного образа жизни ограничения влечений за счет сугубо эмоциональных усилий. «Религия представляет собой как бы общечеловеческий невроз навязчивости, который аналогично неврозу детства происходит из Эдипова комплекса, из отношения ребенка с отцом. В соответствии с таким пониманием можно предвидеть, что отход от религии произойдет с неизбежностью процесса взросления и что в данный момент мы находимся в самой середине этой стадии развития». С учетом этого Фрейд приходит к выводу, что настало время (как в ходе лечения невротиков) заменить результаты насильственного вытеснения рациональными разъяснениями верующему его психического состояния. Таким путем задача примирить множество людей с требованиями культуры будет в значительной степени решена.

Переход к рациональному разъяснению не только неизбежен, но и весьма полезен, поскольку раскрепощает закабаленное доселе религией или религиозным воспитанием мышление. По мнению Фрейда, оригинальный, искрометный интеллект трех-пятилетних детей быстро и заметно скудеет из-за религиозного воспитания, которое сдерживает «сексуальное исследование» (так в психоанализе называют их интерес к проблемам деторождения и различия полов). Фрейд нисколько не сомневается, что тот, кого однажды вынудили принять без размышлений нелепости религиозных доктрин, несомненно, многое теряет в самостоятельности своего мнения. И это при том, что лучше и полнее всего мы можем овладеть своими влечениями силами разума. Влиянием религиозного или общественного запрета девушкам размышлять о волнующих их проблемах половой жизни Фрейд объясняет и так называемое «физиологическое слабоумие» женщин – плод ошибочного мнения, что их интеллект уступает мужскому.

Впрочем, психоаналитик допускает, что переоценивает дурное влияние религиозного воспитания на мышление людей и готов согласиться с тем, что человек – «существо со слабым интеллектом, неспособное контролировать свои стихийные желания». В то же самое время Фрейд соглашается с защитниками веры, что намерение покончить с религией одним махом абсурдно и бесперспективно, ибо человек, не умеющий контролировать себя без религиозных пилюль, напоминает ему подростка, с детства отравленного дурманом веры. Его лечение потребует немало времени и сил, ему понадобится серьезная перестройка мировоззрения и придется перестать чувствовать себя вершиной творения, объектом попечения божественного провидения и т. д. и т. п.

Не является ли иллюзией, вопрошает себя Фрейд, представление о человеке как о существе, лишенном всяческих иллюзий? И отвечает так: нет, это вполне реально. Хотя психоаналитик неоднократно подчеркивал, что человеческий интеллект слаб по сравнению со страстями людей, но это слабость особого рода: «Голос интеллекта негромок, но он не замолкает до тех пор, пока его не услышат. В конце концов, зачастую после несчетных отвержений он все же находит отклик». Но чуть дальше добавляет с довольно сдержанным оптимизмом: «Пока что примат интеллекта маячит где-то в отдалении, но все же не в бесконечной дали». Фрейд не боится усомниться и в этом, но он уверен, что наука, хотя и медленнее, чем хотелось бы, продвигается вперед: «Однако своими многочисленными и крупными успехами наука доказала, что не является иллюзией, что ее прогресс неудержим».

Что культура делает для счастья людей. Свою самую известную, но, пожалуй, и самую сложную книгу о культуре «Неприятие культуры» Фрейд начинает с замечания Р. Роллана, что в работе о религии автор не учел такой ее источник, как ощущение чего-то беспредельного, «океанического». Психоаналитик очень тщательно обсуждает реплику своего друга, но приходит к выводу, что подобное чувство – остаток изначального состояния психики, когда ребенок еще не отличал себя от внешнего мира, но оно не может быть источником религии, потому что за ним не стоят сильные потребности вроде тяги к отцу, веры в его могущество и способность защитить свое беспомощное дитя.

Предисловие далеко не лучшее место для споров, и все же надо сказать, что есть и иной вариант. Во-первых, Фрейд убежден, что в психике почти ничто не исчезает. Во-вторых, за полвека до француза Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» (январь 1876 г.) отмечал, что, прежде чем покончить с собой, молодой Вертер прощался с созвездием Большой Медведицы, потому как, созерцая его, понимал, что «он вовсе не атом, не ничто перед ним, что вся эта бездна таинственных чудес божьих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а стало быть, равно ему и роднит его с бесконечностью бытия». А если писатели правы, то это заметно меняет представление об интеллектуальном и эмоциональном содержании религии.

После этого экскурса в область религии Фрейд ненавязчиво переходит к вопросам, ответы на которые обычный человек ищет в ней: в чем смысл жизни и человеческого счастья?

Предположив, что «идея целенаправленности жизни возникает и рушится вместе с религиозной системой», над чем стоит хорошенько подумать, Фрейд задает более скромный вопрос: чего люди ожидают от жизни и чего стремятся в ней достичь? Ответ вполне очевидный и тривиальный: они стремятся к счастью. Далее следуют довольно привычные (в духе Эпикура, которого Фрейд весьма ценил) рассуждения о соотношении удовольствия и неудовольствия, о путях достижения первого и избегания второго. В конце же он делает вполне резонный и гибкий вывод: реально достижимое счастье – это проблема разумного расходования психической энергии. Однако не существует подходящего всем способа его обретения, каждый о…