Не хлебом единым

Владимир Дудинцев

Не хлебом единым

Часть первая

1

В двенадцать часов дня к станции Музга, до самой вывески скрытой высокими снежными гребнями, наметенными по обе стороны полотна, подошел поезд. Проплыли белые крыши вагонов и остановились. На платформе началась сутолока, три человека в валенках, в одинаковых полушубках телесного цвета торопливо прошагали в хвост поезда, к последнему – московскому – спальному вагону. Поднялись в вагон, опять показались, подали вниз один чемодан в сером чехле, второй… И вдруг, словно ветер любопытства дунул по платформе, метнулся легкий шумок, и все побежало в одну сторону, тесной толпой сбилось около московского пульмана.

– Кто приехал?

– Дроздов. Сейчас будет выходить…

– Вышел уж!..

Увидеть приезжего почти никому не удалось, потому что тот, кого называли Дроздовым, был очень мал ростом. Зато все увидели мягкую меховую шапочку и лицо его спутницы – сероглазой красавицы, которая была на голову выше Дроздова.

Толпа переместилась к зданию станции, неудовлетворенно разошлась, и только те, кто успел обежать кирпичное здание, увидели, как понеслись с визгом полозьев две тройки – вдаль, к белому, снежному краю степи, из-за которого поднимались черные дымы, поднимались и сваливались на сторону, завесив полнеба грязно-серой пеленой. Там, за далекой снежной линией, как за морским горизонтом, словно бы шла эскадра. Это дымил построенный здесь в годы войны гигантский промышленный комбинат, который со своими корпусами, цехами, складами и железнодорожными ветками растянулся на несколько километров. В те первые послевоенные годы комбинат этот не значился на картах.

Директор комбината Леонид Иванович Дроздов, или просто Дроздов, как его называли в этих местах, по вызову министра ездил в Москву. Он взял с собой в эту поездку и молодую жену, от которой со дня женитьбы не отходил ни на шаг. Теперь они возвращались домой. Оба были довольны: жена – сделанными в Москве покупками, а Леонид Иванович – успешным ходом всех своих дел. Знакомый начальник главка дал Дроздову понять, что ему следует ожидать скорого переезда в Москву, а это была давняя мечта Леонида Ивановича.

Два директора, которых Дроздов хорошо знал, придерживались на этот счет иной точки зрения. Они считали, что лучше быть осью на заводе, чем спицей в колесе, хоть и столичном. Леонид Иванович не задумывался над тем, что материальная обеспеченность его на должности начальника управления будет немного меньше. Он шел на уменьшение зарплаты, это уже было продумано. Ограничения свободы также его не смущали. «Я везде буду самим собой», думал он. Трудности большой руководящей работы не пугали, а, наоборот, манили его. На этот счет у него была даже теория. Он считал, что нужно всегда испытывать трудности роста, тянуться вверх и немножко не соответствовать. Должность должна быть всегда чуть-чуть не по силам. В таком положении, когда приходится тянуться, человек быстро растет. Как только ты начинаешь справляться с работой и тебя похвалили разок-другой, передвигайся выше, в область новых трудностей, и опять тянись, старайся и здесь быть не последним.

«Ну что ж, построил комбинат, – слегка прикрыв глаза, думал он под свист полозьев. – Неплохо поработали в войну, получили знамена, ордена… И сейчас от уровня передовых не отстаем. Если мне сейчас пятьдесят два… Три, четыре, пять… Лет тринадцать – это еще приличный резерв! Прили-ичный!.. Черта с рогами можно сделать за это время!»

Комбинат, похожий на большой город, постепенно вырастая, надвигался на него, охватывая степь с правого и левого флангов. Пять высоких кирпичных труб стояли в центре – стояли в ряд, все одинаковой высоты, и все пять черно дымили. Под ними внизу было видно множество мелких дымов – серых, красноватых и ядовито-желтых. В стороне чернели башни – градирни, и от них поднимались крутые облака пара, сияющие среди черных дымов особенно чистой белизной. Уже были слышны свистки комбинатских паровозиков-кукушек и по обеим сторонам дороги потянулись одинаковые двухквартирные домики из белого кирпича, с острыми шиферными крышами – домики соцгорода, когда Леонид Иванович, очнувшись от своих мыслей, привстал и ткнул пальцем в полушубок кучера.

– Пройдемся пешочком, Надюша! А? Гляди-ка, погодка!

Сани остановились. Жена Дроздова, подобрав мягкие полы манто, купленного шесть дней назад в Москве, сошла на чистый, неглубокий и очень яркий снежок.

– Чудо какой снег! – послышался ее счастливый, молодой голос.

Леонид Иванович немного замешкался. Прорвав дыру в большом картонном коробе, он доставал оттуда ярко-оранжевые крупные апельсины и рассовывал по карманам. Потом махнул кучеру и, грубо срывая корку с апельсина, заспешил к жене. Та спокойно приняла очищенный и слегка разделенный на дольки плод, и они пошли, наслаждаясь солнечным зимним днем. Дроздов маленький, в кожаном глянцевом пальто шоколадного цвета, с воротником из мраморного каракуля и в такой же мраморно-сизой ушанке. Жена – высокая, с постоянной грустью в серых глазах, без румянца, но с ярко-розовыми губами и с большой бархатной родинкой на щеке. Она была в шапочке и в манто из нежно-каштанового шелковистого меха, в широкоплечем дорогом манто, которое сидело на ней немного боком. Она все время отставала, и Леонид Иванович поджидал ее, держа каждый раз в руке новый очищенный апельсин.

Надя была беременна. Дроздов, шагая впереди, щурился, морщил сухой, желтый лоб, чтобы скрыть радостную улыбку. Люди здоровались с ними, отступали в сугроб, смотрели в упор – навстречу и вслед. Леонид Иванович останавливал на каждом взгляд черных, усталых и счастливых глаз. Он знал, о чем могли говорить эти люди там, сзади, выйдя из сугроба на дорогу: «Жену-то одну бросил – стара стала. Теперь девчонку молодую заимел совсем рехнулся!» – «Ну и рехнулся! – подумал он. – Неужели надо кривить душой и жить с женой, которую никогда не любил, и избегать встреч с той, которую любишь? Не проще ли сделать вот так?» – Он оглянулся на жену, и она улыбнулась ему из-под шапочки. "Тем более, что Шурка наша говорит: «Леониду Ивановичу на роду написано две жены иметь. У него – две макушки». Он засмеялся, вспомнив это, и опять оглянулся на жену. «Молода!» – с радостью подумал он. Взгляды людей его не стесняли. Не чувствовал он неловкости и от того, что ростом он ей был до плеча. Правда, Надя, если шла рядом с ним, слегка сутулилась, чтобы казаться пониже, это у нее уже стало входить в привычку…

Так они шли, то сходясь, то расходясь, занимая всю улицу, кивая и раскланиваясь со знакомыми. Иногда попадались навстречу школьники с сумками и портфелями. Те, кто постарше, отойдя в сторонку, тянули наперебой: «Здравствуйте, Надежда Сергеевна!» – Надя преподавала в школе географию. Пропустив Дроздовых и выждав еще с минуту, ребята бросались на дорогу, на оранжевые корки, затоптанные в снег. С веселыми и удивленными криками они хватали и прятали яркое, пахучее чудо – таких корок еще никто не видывал в этом степном и недавно еще совсем глухом районе.

Дроздовы жили на соседнем, широком проспекте Сталина. Дома здесь были тоже двухквартирные, но с более затейливыми, железными крышами и с большим числом окон. В этих домах жил, как говорили в Музге, командный состав комбината. Дом Дроздова не отличался ничем от своих соседей, кроме того, что он весь был занят одним хозяином и обе его квартиры были соединены в одну.

Пропустив жену вперед, Леонид Иванович вошел в сени, затопал, закашлял. Домашняя работница – рослая деревенская девушка Шура – выглянула в дверь и тут же распахнула ее.

– Батюшки, новая шуба! Здравствуйте, Леонид Иванович! Надежда Сергеевна, с вас причитается за обнову! Чего это за мех, да какой мягкий!

– Этот мех заморский, – прищурив глаза, с важностью сказал Леонид Иванович, помогая жене снимать манто. Надя, стоя перед ним, по привычке слегка согнулась. – Мех заморский, норка называется.

Шура при этих словах с готовностью прыснула.

– Ладно смеяться. На-ка, повесь… в шифоньер.

Надя, выбирая из волос заколки и покачиваясь, пошла к себе в комнату. А Леонид Иванович без пальто, в черном костюме – худенький, с торчащими, желтоватыми ушами, напевая что-то непонятное и потирая руки, направился через весь дом, по длинному коридору, на кухню.

– Мама! – раздался его резковатый, веселый голос. – Не видишь, мы приехали!

– Вижу, вижу! – ответил ему из кухни мужской голос матери. – Что-то ты вроде раньше сроку?

– Мать! – Леонид Иванович остановился в дверях и окинул чуть насмешливым взором связки лука, развешанные на стенах, русскую печь, рядом с ней газовую плитку, работающую от баллона со сжатым газом, и у порога полузакрытый тряпкой, низенький ушат со сметаной. – Мать, – он закрыл глаза и, постояв так несколько мгновений, медленно открыл их, что было признаком сдержанного раздражения. – Ты куда дела моего Глазкова?

– За сметаной посылала, к Слободчикову. Для Нади посвежей надо. А сейчас отдыхает. Двое суток все-таки человек проездил.

– Дело хорошее, – Леонид Иванович опять окинул глазами кухню и задержал взгляд на ушате со сметаной. Он надолго закрыл глаза и, медленно открывая их, сказал резким, мальчишеским голосом: – А все-таки машину без моего разрешения ты не вызывай. Придется дать распоряжение в гараж…

– Ну-ну, – сказала старуха, не оборачиваясь к нему. – Давай… распоряжайся… Командовай…

Леонид Иванович вернулся в коридор, подошел к телефону.

– Мне диспетчера… Разъедините… – Он сонно засопел в трубку, это была еще одна его привычка. – Александр Алексеевич?.. Это? Хм, это Дроздов. Да… Спасибо. Как там дела? Н-да. Четвертый аппарат наладили?.. А печи? – Голос Леонида Ивановича угрожающе померк. – Что свистит? Что свистит? Как же это, товарищи дорогие, если бы я не десять, а двадцать дней отсутствовал, аппарат бы у вас свистел двадцать дней? Не через четыре дня, а послезавтра пойдет… Ну, ладно, не будем спорить… Да, я сейчас приду…

– Черт, – сказал Леонид Иванович, вешая трубку.

Впрочем, он тут же успокоился и велел Шуре отвечать на все телефонные звонки, что его нет дома.

– Кормить-то будете? – закричал он в сторону кухни.

Часа через три он вышел из дому, неся большую кожаную папку. За воротами его ждал «газик» защитного цвета. Леонид Иванович сел рядом с молоденьким шофером Глазковым и нахмурился, сразу стал совсем другим. Машина сделала несколько поворотов между домами и остановилась перед подъездом двухэтажного здания с большими квадратными окнами. Так же хмурясь, Леонид Иванович поднялся по ступеням, толкнул зеркальную дверь и зашаркал на лестнице и по коридору, на ходу кивая встречным. Все знали о приезде начальника, и несколько человек уже сидели в приемной. Леонид Иванович прошел к себе, в просторный, высокий кабинет с большим рыжеватым ковром, пересеченным по диагонали зеленой дорожкой. Вслед за ним вошла слегка подкрашенная секретарша в узкой юбке и белой прозрачной кофточке.

– Кто это там? – спросил Леонид Иванович, причесывая височки и ощупав большую, раздвоенную плешь. У него действительно были две макушки счастливая примета!

– Это изобретатель. Насчет труб.

– Да, да. Я помню. Пусть ждет. Ганичев с Самсоновым пусть войдут.

Секретарша удалилась, а Леонид Иванович обошел свой громадный стол, на котором поблескивал отлитый из черного каспийского чугуна чернильный прибор, составленный из знаков гетманской власти. Тут стояли две булавы, массивная печать, возвышался бунчук и были разложены еще какие-то многозначительные и тяжелые вещи. Дроздов сел и, уйдя головой в плечи, соединив обе руки в один большой бледный кулак, выжидающе опустил его на зеленое сукно. Тут же, вспомнив что-то, он мгновенно переменил позу, снял трубку и, передвинув рычаги на черном аппарате, похожем на большую пишущую машинку, сонным голосом заговорил с цехом, где был плохо работающий четвертый аппарат. В эту-то минуту и вошли Ганичев – главный инженер комбината и Самсонов – секретарь партийного бюро. Ганичев был очень высок, толст, гладко выбрит и носил поверх синего костюма куртку-спецовку из тонкого коричневого брезента. Самсонов был такого же роста, как директор комбината, носил старенький офицерский костюм без погон и сапоги. Оба сели перед директорским столом.

– Ну-с, – сказал Леонид Иванович. – Здравствуйте, товарищи. Что нового скажете?

– Новенькое, к сожалению, всегда найдется, – проговорил Самсонов.

Ганичев непонимающе посмотрел на него.

– А я привез вот какую новость, – Леонид Иванович раскрыл папку и показал листок ватмана, разграфленный вдоль и поперек и заполненный столбиками цифр. – По этому графику теперь будем отчитываться. Вот я сейчас для всех повешу его на видном месте. – Дроздов взял из гетманской шапки несколько кнопок, нахмурился и, солидно поскрипывая ботинками, прошел к желтой доске у стены. – Повешу вот… – он поднялся на носках. Чтоб все видели…

– Позвольте, Леонид Иванович, – громадный Ганичев поспешил к нему. Позвольте, я. Я, так сказать, малость повыше.

– Наполеон в этом случае сказал бы так, – Самсонов откинулся назад. Ты, Ганичев, не выше, а длиннее.

Он громко засмеялся. Ганичев словно бы и не слышал, а Леонид Иванович повернулся к Самсонову, закрыл глаза и затем медленно открыл их. Это должно было означать сдержанный гнев, но Самсонов сразу увидел веселые огоньки в черных глазах Леонида Ивановича. Директору понравилась острота.

– Товарищ Самсонов, – он поднял голову и строго свел брови, смеясь одними глазами. – Товарищ Самсонов, исторические параллели рискованны. Осторожнее!..

Через час Ганичев ушел. Леонид Иванович, уютно сидя за столом, опять соединил все десять пальцев в один большой кулак и, подняв бровь, посмотрел на Самсонова.

– Как, как ты сказал про Наполеона-то?

Самсонов с удовольствием повторил.

– Леонид Иванович, – он засмеялся, – могу еще одну веселую штучку сказать.

– Давай до кучи.

– Этот многосемейный наш, Максютенко… знаешь, что учудил? Его захватила тетя Глаша в конструкторском с этой, из планового девчонка… с Верочкой! В обеденный перерыв. Заперлись, понимаешь, на ключ!

– Жена знает?

– Никто еще не знает. Вот думаю, что делать? Кашу-то затевать не хочется! Все-таки трое детей. Да и жена, как посмотришь на нее, жалко становится. Хорошая женщина.

– Хорошая, говоришь?

– Хорошая. Вот ведь что.

– А попугать надо, – Леонид Иванович нажал кнопку в стене за спиной. Попугать следует.

Вошла секретарша.

– Максютенко ко мне.

– Там изобретатель…

– Знаю. Пусть подождет.

– Так я пойду, – Самсонов поднялся.

– По правилу тебе бы следовало заниматься этими делами. Моральным обликом, – Леонид Иванович остро и весело взглянул на него. – Ладно, бог с тобой, иди.

Через минуту Максютенко, плешивый блондин с нежной кожей, красноватыми веками и блестящими женскими губами, стоял перед директором.

– Ну, здравствуй! Чего смотришь? Садись… товарищ Максютенко. Рассказывай, как у тебя дела с труболитейной машиной. Министерство скоро меня съест – кончите вы ее когда-нибудь?

Максютенко ожил, заторопился:

– Леонид Иванович, все, что зависело от конструкторов, сделано. Поправки, которые были присланы, переданы в технический…

– Не врешь? – Дроздов устало закрыл глаза. Потер пальцем желтоватый, сухой лоб и, не открывая глаз, спросил: – Что ты там опять… н-натворил с этой… с Верочкой?

Максютенко молчал. Леонид Иванович мерно сопел с закрытыми глазами, словно спал. Потом приоткрыл глаза и, с грустью посмотрев на бледного, вспотевшего конструктора, опять сомкнул веки.

– Я думаю, тебе как члену партии известно, что за такие вещи по голове не гладят, – продолжал он, словно сквозь сон. – Думал, был даже уверен, что ты сохранишь хоть каплю благодарности к тому человеку, который дважды, – здесь Дроздов открыл гневные глаза, – дважды выручил тебя из беды. Послушай-ка, Максютенко, – он вышел из-за стола и зашагал по ковру, не по прямой, а по сложной кривой линии, поворачивая то вправо, то влево. – У тебя, брат, какое-то болезненное, я бы сказал, тяготение к неблаговидным поступкам. Жена-то небось ничего не знает?

– Ничего… – прошептал Максютенко, вытирая лоб платком.

– А жена ведь у тебя хорошая женщина… Ну, что же мне делать с тобой? Донжуан! Смотри-ка, у тебя ведь и макушка-то одна, а не две. У кого две макушки, как у меня, – видишь вот: раз и два, – тому разрешается иметь вторую жену. И опять-таки – жену! По закону! А ты-то куда лезешь? Что мне теперь с тобой делать? Мне официально донесли. Бери лист и пиши мне объяснение. Здесь садись и пиши. Вот бумага, вот перо.

Через полчаса Леонид Иванович, сидя за столом и надев большие роговые очки, читал объяснение Максютенко.

– Виляешь, брат! Не все написал, – он снял очки, посмотрел с сожалением на конструктора и направился в угол кабинета, к сейфу. – Кладу сюда. Если ты еще что-нибудь отчубучишь, тогда пущу в ход сразу все. Смотри – здесь и старые твои грехи лежат. Вот еще одна твоя покаянная бумажка – помнишь, когда ты пьяный потерял пояснительную записку? Вот она, здесь. Иди и помни: за тебя Леонид Иванович взялся. Он тебя на ноги поставит.

Максютенко ушел, и опять появилась секретарша.

– Леонид Иванович, изобретатель…

– Ждет до сих пор? Ну что ж, пусть зайдет.

Вместо изобретателя вошел Самсонов.

– Ну, как?

– Краснеет. Как всегда. Сядь-ка вот здесь, у меня сейчас изобретатель… Пожалуйста, пожалуйста, – это он уже говорил высокому, худощавому человеку, который стоял вдали, в дверях. – Пожалуйста, прошу!

Изобретатель ровным шагом пересек ковер и остановился у стола. На нем был военный китель, заштопанный на локтях, военные брюки навыпуск, с бледно-розовыми вытертыми кантами и ботинки с аккуратно наклеенными заплатами. Все это было отглажено и вычищено. Изобретатель держался прямо, слегка подняв голову, и Леонид Иванович сразу заметил особую статность всей его фигуры, выправку, которая так приятна бывает у худощавых военных. Светлые, давно не стриженные волосы этого человека, распадаясь на две большие пряди, окаймляли высокий лоб, глубоко просеченный одной резкой морщиной. Изобретатель был гладко выбрит. На секунду он нервно улыбнулся одной впалой щекой, но тотчас же сжал губы и мягко посмотрел на директора усталыми серыми глазами страдальца.

Этот мягкий взгляд немного смутил Леонида Ивановича, и он опустил глаза. Дело в том, что изобретатель три года назад сдал в бриз комбината (то есть в бюро по изобретательству) заявку на машину для центробежной отливки чугунных канализационных труб. Материалы были направлены в министерство, началась переписка, и с тех пор перед каждым выездом Дроздова в Москву к нему приходил этот сдержанный, тихий и, судя по всему, очень настойчивый человек и просил его передать письмо министру и как-нибудь подтолкнуть дело. И нынешняя, последняя поездка в Москву не обошлась без письма. Только Леонид Иванович, приняв это письмо, как и всегда, передал его не в руки самому министру, о чем просил изобретатель, а одному из молодых людей, сидевших в приемной, – первому помощнику. Попало ли это письмо по адресу, Леонид Иванович не знал и не осмелился спросить об этом у министра. А помощника он не смог спросить, потому что этот молодой человек вел себя с людьми неуловимо нагло: не торопился с ответами, улыбался, поворачивался к собеседнику боком и даже спиной.

Вот как обстояло дело. Кроме того, полгода назад появилась еще одна загвоздка: из министерства прислали эскизы и описание другой центробежной машины, предложенной группой ученых и конструкторов во главе с известным профессором Авдиевым. Эту машину приказали срочно построить. Она уже начала свою жизнь и окончательно закрыла дорогу машине Лопаткина. Леонид Иванович чувствовал себя немножко виноватым: в те дни, когда он был, по известным причинам, особенно близок к музгинской десятилетке, где преподавала Надя, – в те дни он, показывая широту характера, легкомысленно пообещал изобретателю «протолкнуть» его проект. И за три года ничего не сделал. А теперь, когда появился проект профессора Авдиева, который в течение многих лет считался авторитетом в области центробежного литья, теперь все бесповоротно определилось. На стороне Авдиева знания и опыт, его дело организовано серьезно, находится в центре внимания и, как выразился один начальник главка, приятель Леонида Ивановича, имеет перспективу. Опыт подсказывал Дроздову, что не надо, даже невольно, становиться на пути авторитетных людей, которые без помех трудятся над делом, имеющим перспективу. Более того, было бы даже грубо поддерживать в этом деле искусственный нейтралитет, в то время, когда приказы министра толкают тебя в ту же группу заинтересованных лиц, обязывая в кратчайший срок дать машину Авдиева в металле. И, конечно, Леонид Иванович давно сказал бы Лопаткину то, что втайне было уже решено, если бы не эти грустные, верящие глаза, перед которыми он терял спокойствие и забывал свои излюбленные позы и привычки. Поэтому весь разговор, переданный ниже, стоил для него больших усилий.

– Садитесь, – проговорил он, слегка побледнев. – Самсонов, познакомься. Это товарищ Лопаткин. Дмитрий Алексеевич, если не ошибаюсь?

Изобретатель пожал руку Самсонову. Сел, и наступило долгое молчание.

– Что я могу вам сказать… – Леонид Иванович закрыл лицо руками и застыл в таком положении. Отнял руки от лица, потер их, сплел в один большой кулак и стал смотреть на изобретателя, словно что-то соображая. Н-да… Так вот – полный отказ. Да, родной, никто не поддерживает вас.

Лопаткин развел руками и привстал, собираясь уйти. Ему только это и нужно было знать. Но Леонид Иванович опять сказал: «Н-да», – он не кончил говорить.

– Читал ваши жалобы на имя Шутикова (он небрежно назвал эту фамилию заместителя министра). – Читал. Вы остер! (Он так и сказал – остер). Вы и меня там немножко… Ничего, ничего, – Леонид Иванович улыбнулся. – Я не обижаюсь. Вы поступаете правильно. Только у вас одно слабое место: у вас нет главного основания жаловаться. Я не обязан поддерживать вашу машину. Наш комбинат предназначен не для выпуска труб. А те канализационные трубы, что мы делаем, – это для собственных нужд министерства. Для жилищного строительства. Это капля в море. Вам следовало обратиться в соответствующее ведомство, а не к нам. Вот ваша главная ошибка… товарищ Лопаткин.

Изобретатель ничего не сказал, только соединил руки на широком, сильном колене. Руки у него были большие, исхудалые, с выпуклыми суставами на тонких пальцах.

– А вторая ваша ошибка состоит в том, – Дроздов устало закрыл глаза, в том, что вы являетесь одиночкой. Коробейники у нас вывелись. Наши новые машины – плод коллективной мысли. Вряд ли вам что-либо удастся, на вас никто работать не станет. К такому выводу я пришел после всестороннего изучения всех перипетий данного вопроса… – Он грустно улыбнулся.

– Да, да, я понимаю… – Изобретатель тоже улыбался, но улыбка его была мягче, – он понимал состояние директора и спешил прежде всего освободить его от неприятной обязанности говорить посетителю горькие вещи. – Вы меня простите, пожалуйста… – он поднялся и развел руками. – Собственно, я ведь нечаянно попал в эту историю… Хотя я и одиночка, но я ведь не для себя… Благодарю вас. До свидания; – Он слегка поклонился и пошел к выходу прямыми, четкими шагами.

– Сломанный человек, – сказал о нем Леонид Иванович. – Слаб оказался. Слаб. Жизнь таких ломает.

– Да-а, – согласился Самсонов.

– А ты знаешь, он ведь был учителем физики в нашей школе. Где Надюшка преподает. Понимаешь, какое дело? Университет окончил.

– Ну, что ж университет…

– Не говори – Московский. Ты не знаешь, а он ведь настоящий изобретатель. Патент имеет. Свидетельство… Когда ему присуждали авторство, его сразу вызвала Москва – разрабатывать проект. А для них, изобретателей, закон имеется: если тебя вызывают для реализации изобретения – ты уходишь со старого места работы и получаешь на новом тот же оклад. Вот он и выехал, ха-ха! – Дроздов засмеялся, мелко затрясся на своем кресле. – Вот он и выехал! Второй год уже не работает. Здесь другого физика приняли, а там, по приезде, – отказали. Нет ассигнований. Я теперь знаю, чья это работа. Это Василий Захарыч Авдиев. Он сам давно над этими делами колдует… Вон он с тех пор…

– Ты бы ему и разъяснил. Куда ему тягаться с докторами, – сказал Самсонов. – С профессорами!

– Это верно. Но мне он чем-то нравится. Знаешь – надо ему помочь. Уголька, что ли, подбросить, – Леонид Иванович снял телефонную трубку. Мне Башашкина… Порфирий Игнатьич, это ты? Ты вот что: отправь угля на квартиру этому, Ломоносову нашему. Лопаткину, на Восточной улице. Ему, ему! Сколько? Полтонны, думаю, хватит! И дровишек с полкубометра. Во-от, вот, как раз, буду я этим заниматься, подсказывать тебе. На то ты и топливный бог. Спишешь. В общем, отвези сегодня. Проследи.

2

На следующий день Надежде Сергеевне надо было выходить на работу. За час до начала уроков второй смены она надела манто, шапочку и зеленые пуховые варежки, постояла некоторое время перед зеркалом, а выйдя во двор, даже попробовала пробежаться по снежной тропке до ворот: так ярко, счастливо сиял снег под темно-синим небом и так хорошо чувствовала она себя. Но до ворот она не добежала – перешла на тяжеловесный, немного развалистый шаг, который стал уже привычным для нее. Она вышла на улицу, постепенно пригляделась к яркому снегу, забыла о своем новом манто, и счастливая улыбка исчезла с ее лица – оно стало даже немного грустным. Надежда Сергеевна глубоко задумалась.

Она приехала в Музгу три года назад – сразу по окончании педагогического института. В первый же год она познакомилась с человеком, которого везде называли коротко – Дроздов. Надю поразили тогда его маленький рост и слухи о его необыкновенном таланте властвовать и управлять. С живейшим интересом выслушивала она в учительской анекдоты о нем, которые всегда рассказывались вполголоса, почтительно и немного враждебно. Один анекдот был такой: Дроздов поехал в своем «газике» на топливный склад. Во дворе склада он остановил машину и некоторое время наблюдал, как посетители шли от ворот в контору, бредя в сапогах через большую весеннюю лужу, по колено в грязи. Затем Дроздов приказал шоферу въехать в эту лужу и, открыв дверцу «газика», весело крикнул начальника склада Башашкина. Эту часть анекдота рассказывали с особенным удовольствием: Башашкина не любили в Музге. Дроздов вызвал его и перед всем народом стал приглашать подойти поближе к машине. И – нечего делать Башашкин подошел к нему, как был, в своих желтых «полботиночках», и стоял в луже полчаса, выслушивая неторопливые указания Дроздова об учете топлива. Зато на следующий день у Башашкина на складе уже был построен высокий деревянный тротуар.

Надя любила романы Джека Лондона, и ей казалось, что Дроздов чем-то похож на золотоискателя из романа «День пламенеет». Она и сюда, в Сибирь, ехала с тайной надеждой встретить такого героя, способного объединить силы тысяч людей – капризных, хладнокровных, обидчивых и требовательных, рабочих и специалистов. Она познакомилась с Дроздовым во время одной из экскурсий на комбинат. Три дня спустя маленький человек, с твердым мальчишечьим голосом, уже катал ее ночью на тройке, по степи, сверкающей лунно-морозными кристалликами. А через месяц она вошла в его дом, заново отделанный по случаю женитьбы. Правда, женитьба была неофициальная настоящая жена Дроздова жила в другом городе. «Ушла, но виноват я, объяснил Леонид Иванович. – Увлекся работой, а ей требовалась личная жизнь». Жена не давала ему развода. Но это была лишь временная трудность. Еще несколько месяцев – и в новом паспорте Нади уже значилась новая фамилия: Дроздова.

И вот прошло два года… Подумав об этом, Надежда Сергеевна неожиданно и глубоко вздохнула и с тревогой спросила себя: почему это – вздох? Уже давно она стала замечать в зеркале свои задумчивые и странно увеличенные, словно от испуга, глаза. Уже два года возникали в ее голове внезапные, пугающие вопросы, и она не могла ответить на них, пока не приходил муж. Леонид Иванович с усмешкой выслушивал ее и успокаивал четким, разрубающим все трудности ответом.

В первой же беседе с женой, – это было на четвертый или пятый день после их неофициальной женитьбы, – Дроздов отверг все, чему ее учили с детства, и Надя со страхом и восхищением приняла от него новый, дерзко упрощенный взгляд на жизнь.

– Милая, – сказал он устало и сел рядом с нею на диван. При этом оказалось, что теперь они одного роста. – Милая, вот в чем дело: все, что ты говоришь, – это девятнадцатый век. Изящная словесность. Должен тебе сказать, что я ничего этого не понимаю и не жалею об этом. Вот так. Вот что я тебе могу сказать на вопрос по поводу моего нетактичного, как вы изволили выразиться (он улыбнулся), обращения с подчиненными. Дорогая супруга, надо кормить и одевать людей. Поэтому мы, работяги, смотрим на мир так: земля – это хлеб. Снежок – это урожай. Сажа валит из труб – это убыток и одновременно напоминание: есть приказ министра о ликвидации убытков, над чем мы ежедневно просиживаем штаны. Человек, который стоит передо мной, – это хороший или плохой строитель коммунизма, работник. Я имею право так думать о нем, потому что и о себе я иначе не могу думать. Я живу только как работник – дома, на службе, я везде только работник. Мне звонят ночью, когда я – спящий человек. И напоминают, что я работник! Мы бежим наперегонки с капиталистическим миром. Сперва надо построить дом, а потом уже вешать картиночки. Видела ты когда-нибудь здорового такого плотника, от которого пахнет мужицким потом? И который строит дома? Я этот плотник. Вся правда в моих руках. Построю дом – тогда вы начнете вешать картиночки, тарелочки, а обо мне забудете. А вернее, забудут об нас с тобой, как ты есть моя дражайшая половина и делишь со мной участь. Вот так. – Он положил руку ей на плечо. – Довольны ли вы таким объяснением?

Надя молчала, и Леонид Иванович, скосив на нее чуть насмешливые черные глаза, сказал отчетливее и резче:

– Я принадлежу к числу производителей материальных ценностей. Главная духовная ценность в наше время – умение хорошо работать, создавать как можно больше нужных вещей. Мы работаем на базис.

Ночью, придя с работы, он иногда брал с собой в постель «Краткий курс истории партии», надев большие очки, читал всегда четвертую – философскую главу. И Надя тоже читала. Они лежали рядом на квадратной, деревянной кровати с тумбочками и ночниками по обе стороны. Леонид Иванович найдя в книге нужное место, снимал очки.

– Вот ты говорила о том, что у меня крайности. У того, кто работает на материальный базис, крайностей не может быть. Потому что материя первична. Чем лучше я его укрепляю, базис, тем прочнее наше государство. Это тебе, родная, не Тургенев.

– Ты путаешь. Базис – это отношения между людьми по поводу вещей а не сами вещи, – однажды, не очень смело, сказала ему Надя. Она много раз изучала этот предмет, но никогда не чувствовала себя в нем твердо.

Леонид Иванович перечитал ту страницу, где было сказано о базисе, и повторил:

– Я укрепляю базис. Я произвожу вещи, по поводу которых люди будут вступать в отношения. Были бы вещи, а уж кому вступать по поводу их… в отношения, – он засмеялся, – за этим дело не станет!

Управлял людьми он твердо, с легкой усмешкой. Сложные вопросы решал в один миг, и дела комбината под его руководством шли по ровной, чуть восходящей линии. Министр в своих приказах всегда упоминал Дроздова, ставя его в пример другим. Надя давно уже смотрела на мир его глазами смотрела, может быть, с некоторым испугом, но не могла иначе: своего ничего не могла придумать.

Так, в глубоком раздумье, ничего не замечая вокруг, Надя шла в школу по снегу, скрипящему под ботами, как крахмал, и ее дыхание развевалось на морозном ветру легким, все время исчезающим шарфом.

На перекрестке, где сходились проспект Сталина и Восточная улица самая длинная улица поселка, – Надя увидела бывшего учителя физики Лопаткина. Он был в солдатской ушанке и в черном старом пальто. Шел он прямо на Надю, подняв воротник и спрятав руки в карманы. Надя уже целый год не здоровалась с ним. Во-первых, потому, что он когда-то ей нравился. Будем говорить прямо – она была влюблена в него и теперь не могла простить себе этой глупости. Во-вторых, потому, что ей было жаль этого сумасшедшего чудака и она боялась причинить ему боль своим состраданием. Поздороваешься с ним, пожалеешь, а он начнет вдруг что-нибудь кричать! И на этот раз Надя, побледнев, глядя только вперед и вниз, прошла мимо, всеми силами души прося его, чтобы он не поздоровался и не остановился. И Лопаткин, словно понял ее, – ровно прохрустел по снегу своими черными ботинками с круглыми наклеенными заплатами, неловко оступился, пропуская ее, и исчез, как неприятный сон.

Он был когда-то нормальным человеком. Надя помнила – он преподавал не только физику, но и математику. А теперь вот не дает покоя Леониду Ивановичу со своим смешным и несуразным проектом. И пишет, пишет во все места – академикам, министрам и даже в правительство! Должно быть, война тронула мозги и у этого человека. Как это сказал муж?.. Да, вот: нет в Москве другой работы, кроме как читать письма этих марсиан!

Надя вздохнула, и мысли ее опять повернули на привычную тропу. Вот муж… Видно, так и должно быть: одно нам не нравится в человеке, другое непонятно, а третье очень хорошо. Человек противоречив по природе своей. Это говорил Наде он сам. И это правда!

Ведь вот минувшим летом, когда ездили на массовку за город, – сумел же он тогда понравиться всем! Играл в волейбол, прокатился на чужом велосипеде, вспомнил молодость. Потом объявил конкурс на плетение лаптей. Все сдались, а он быстренько поковырял проволокой и сплел из лыка пару маленьких лапотков. Они и сейчас висят над столиком в ее комнате. Он очень хорош, прост, когда, придя с работы и надев полосатую пижаму, начинает возиться с рыболовными снастями – паяет крючки, строгает рогульки для жерлиц. Только вот… если бы не пел. У Дроздова совсем не было музыкального слуха, и когда он на кухне затягивал свое любимое «Стоить гора высо-о-окая», – песню, которую можно было узнать только по словам, ей казалось, что он где-то порядочно выпил.

– Да-а… – Надя вздохнула и, сразу прогнав все свои воспоминания, стала подниматься по ступенькам школы.

До начала уроков оставалось двадцать минут, и все три клеенчатых дивана и стулья в учительской были заняты. Старая дева – словесница – обложилась книгами и сумками и проверяла за маленьким столиком тетради. Вторая старушка – биолог – просматривала тетради в углу клеенчатого дивана, ее сумки и книги стопками стояли около нее на полу. Тут же сидели две молодые, улыбающиеся учительницы первой ступени – слегка накрашенные и завитые и обе в одинаковых голубых шерстяных кофточках с короткими рукавчиками, обнажающими руку почти до плеча. И третья старушка математичка Агния Тимофеевна, подсев к ним, читала нотацию по поводу этих рукавчиков.

На другом диване сидели рядом хорошенькая молодая химичка и две учительницы немецкого языка. Здесь шел разговор о чулках с черной пяткой, которые тогда начинали входить в моду и которых здесь еще никто не видел. В самом уголке дивана примостился единственный в школе мужчина преподаватель истории Сергей Сергеевич; он демонстративно развернул газету и закрылся ею от своих соседок.

На третьем диване было свободное место. Там расположилась со своими тетрадями подруга Нади – учительница английского языка Валентина Павловна – курносая, с весело приподнятой бровью, с веселыми кудряшками, начесанными на большой выпуклый лоб. Этот лоб делал лицо ее некрасивым, как бы составленным из двух половинок – верхней и нижней. Но Валентина Павловна не замечала своей беды – была всегда весела, шушукалась с молодежью, и в учительской часто слышался ее легкий, счастливый смех. Никто не подумал бы, что она с сорок второго года одна воспитывает дочь, и тем более никто не поверил бы, что за этим легким смехом может скрываться не очень счастливая любовь.

Увидев Надю, Валентина Павловна молча подвинулась на диване. Надя села, и они, наклонив головы, сразу заговорили вполголоса, как сообщницы.

– Ну как? Стучится? – спросила Валентина Павловна.

– Все время молотит. Такой хулиган!

– Который месяц?

– Пятый. Мне теперь все время дурно делается по самым разным причинам. Тут как-то свекровь показала мне материал в полоску – и мне от этих полосок стало дурно! А у вас что нового?

Они были очень близки, но, как и два года назад, говорили друг дружке «вы».

– Все так же, – сказала Валентина Павловна, и в ее веселых глазах доверчиво, но все-таки очень далеко промелькнула грусть.

Между тем математичка, отчитав двух модниц, наконец оставила их.

– С приездом, Надежда Сергеевна, – сказала она. – Вас тоже склоняли вчера. На педсовете.

– За что?

– А чего ж вы… Ганичева Римма по всем предметам успевает, а по география вы ей двойку…

Она сказала это строгим голосом. Но в учительской все хорошо знали Агнию Тимофеевну и ее манеру шутить.

– А кто склонял? – спросила Надя улыбаясь,

– Директор. И она права: раз у Ганичевой по биологии три, значит и по географии должно быть не меньше трех…

Надя выпрямилась и закусила губу.

– Знаете, Валя, вот так всегда… Помните, я говорила? Директор вечно со мной через третьих лиц…

– Надежду Сергеевну муж выручает, – заговорила словесница, сняв очки. Мне так прямо сказали: ставь Соломыкину тройку. Это, мол, вина не ученика, а ваша недоработка. А знаете, что он написал в сочинении? «Иму не нависны дваряни»! Это о Тургеневе! Девятый класс!

– Плохих учеников нет, есть плохие учителя, – пробасила математичка, и все засмеялись.

– Эх, я бы с нею поспорила, я бы не согласилась! – громко шепнула Валентина Павловна. – Словесница у нас – овечка.

– Уж будто вы, Валя, никогда не сдавались…

– Верно, иногда устанешь бороться и махнешь рукой, бог с ними, получайте вашу тройку. Только к чему это ведет? Все это делается не для пользы, а для отчета. Ведь нужны знания, а не отметка! Бумажка, которую мы здесь выдаем, она только вредит – по бумажке человека ставят на пост, а он, вот такой Соломыкин, вытянутый за уши, он еще станет врачом! Или начальником… Тяжелей всего слушать неграмотную речь, когда ее произносит человек, поставленный тобой руководить.

Валентина Павловна говорила еще что-то, смеялась, а Надя вдруг застыла, задумалась, глядя вниз и ничего не видя. Она вспомнила, как однажды Леонид Иванович прислал ей с комбината записку и записка эта начиналась словом «Обеспеч», написанным крупными буквами и без мягкого знака. Позднее Надя осторожно сказала мужу об этом: она боялась, как бы Леонид Иванович не написал такое еще кому-нибудь. Но он веско ответил: «Грамота – это грамота…» И Надя поскорее перебила его, переменила тему, чувствуя, что он дальше скажет «…и ничего больше».

– Иду по Москве и читаю, – говорила Валентина Павловна: – "Прием заказов платья", "База снабжения материалов". Золотом по мрамору! Это все наши ученики пишут. Все Соломыкины! И мне думается, Надюша… Вы что? Что с вами?

– Да так, задумалась. Я всегда задумываюсь, когда вы говорите. Вы знаете, я совсем не умею бороться. Даже думать не умею!

– А зачем вам бороться? Вы за Дроздовым как за стеной. За что Ганичевой двойку?..

– За подсказку и за шпаргалку. Я снижаю оценку, если замечаю такие вещи. Безжалостно. Послушайте, Валя… вы сегодня видели его?

Валентина Павловна покачала головой: не видела.

– А вчера?

– Видела… Издалека, – шепнула Валентина Павловна. – Я к нему иногда хожу. Только редко.

– Вы бы хоть мне его показали как-нибудь. Вы его любите? Это не шутка?

Валентина Павловна покачала головой: нет, не шутка.

– Что он – красив?

– Что – красота! Вы помните красоту Элен из «Войны и мира»? Красота вещь относительная…

Сказав это, Валентина Павловна спохватилась, взглянула на Надю: не обиделась ли она, красивая? Не считает ли всю эту философию самозащитой некрасивых? Но Надя слушала, широко открыв глаза, и Валентина Павловна успокоенно вздохнула.

– Дело здесь не в красоте, Надюша. Я ведь была когда-то боевой комсомолкой, и иногда чувствую, что это осталось во мне… на всю жизнь. Когда мы первый раз встретились с этим человеком… В общем, амур не присутствовал при нашей первой встрече. У меня началось с желания ему помочь. Как в хорошие комсомольские времена…

– А как вы его полюбили – сразу? С первого взгляда? Валюша, ну расскажите!

– Нет. Не сразу. Не с первого взгляда. Знаете, чтобы полюбить – взгляда мало. Нужно с человеком столкнуться. Такое столкновение нужно, чтоб почувствовался характер. И у нас было столкновение. Но почувствовала…