День между пятницей и воскресеньем

Александре Сергеевне Синельниковой,
моей бабушке

Я люблю аэропорты. Здесь можно быть кем угодно и сколько угодно ждать. Никто не спросит, почему ты сидишь так долго. Ты такой же, как все. Тут все провожают, встречают, куда-то летят, ждут отложенный рейс или ищут потерянный багаж. На тебя никто не обращает внимания. Ты просто пожилой человек, прилично одетый, ты просто кого-то ждешь. Ничего подозрительного.

Первое время я садился в зале прилета. Там правильнее ждать. Но потом, через пару лет, я стал уходить наверх, где был вылет. Я не выдерживал всего этого — чужой радости, объятий, слез от счастья. Поначалу они давали мне надежду, но потом стали отвлекать от ожидания. Когда-то я ездил ждать совсем в другой аэропорт, но потом, к Олимпиаде, построили новый, международный, и мне почему-то показалось, что надо ждать там. Что она, конечно, прилетит туда. Я тогда уже не знал, откуда она будет лететь, но тот огромный новый аэропорт давал мне больше шансов и больше надежды. А я надеялся. Я всегда надеялся.

Когда я уезжал в аэропорт, я никому об этом не говорил. Дома считали, что я шел на работу или по делам, а потом и говорить там стало не с кем и не о чем. Некому стало спрашивать. Дом стал другим. Время шло, время все меняло, кроме одного: я по-прежнему ждал. Я полюбил аэропорты. За надежду.

Единственным человеком, который знал, куда я хожу, был мой самый близкий друг, Николай. Иногда он приезжал в аэропорт, находил меня, садился рядом, и мы болтали, как ни в чем не бывало. Пили кофе, рассматривали пассажиров, делали комплименты хорошеньким стюардессам, и они всегда улыбались нам в ответ. Потом он спрашивал меня: «Подождешь еще?», — и я оставался, а он ехал домой. Настоящий друг — большое счастье. Жаль, люди часто не ценят своих друзей.

Однажды Николаю надоели посиделки в зале вылета, он выволок меня на улицу и сказал, что с этого дня у меня будет новая жизнь. «Хватит», — сказал он. Он до сих пор считает, что спас меня, и гордится этим. Я стараюсь делать вид, что очень ценю его поступок. На самом деле тогда просто пришло время. Точнее, время вышло… Я не ушел бы оттуда ни днем раньше, ни днем позже. Так сложилось. Было пора.

С тех пор я бываю в аэропортах нечасто, но очень люблю аэропорты.

Кого я ждал? Одного человека. И когда мне было двадцать, и когда стало уже хорошенько за семьдесят. Я прождал ее, да… больше пятидесяти лет. И ни один день ожидания я не могу назвать лишним. Я никогда их не считал. Из них состояла моя жизнь. Помимо той, которую все считали настоящей. Каждую субботу я ехал в аэропорт. Я знал, она не сможет меня обмануть, она непременно прилетит. Мы договорились. Она дала мне слово. А уж она умела держать слово. Она была такая. Такая… Когда-нибудь я наберусь сил, чтобы все о ней рассказать.

Лидочка. Сейчас

— Вот так, молодец, открывай ротик. Ну, пожалуйста. Вот умница. Всего две таблеточки. Я знаю, что не хочется, но надо. Ну, ради меня, ты же можешь. Злиться не нужно. Что ты крутишь головой? Горькие? Так мы же с тобой решили, что лучше растолочь. Ты сама попросила, сказала, так легче глотать. Не надо толочь? Господи, дай мне сил… Ну, хорошо, ладно, сейчас принесу целые. Целые проглотишь? Точно? Обещаешь? Что ты говоришь? Конфету? Конечно! Потом обязательно дам конфету! Только сначала выпей таблеточки. Я прошу тебя. Тогда и голова у нас кружиться не будет, и злиться мы не будем, и все у нас будет хорошо. Ты у нас такая красавица, мамочка, такая молодец! Таблеточки обязательно надо выпить. Да что ж такое!

Ложка со звоном полетела на пол, белый порошок веером рассыпался по зеленой скатерти. Мила перехватила маленькую быструю руку. Красивую, несмотря на пигментные пятна и кожу — словно полупрозрачный пергамент. На тонком пальце с узловатыми суставами — кольцо с крупным камнем. Рядом с ним — тонкое потертое обручальное.

— Мама! Прекрати сейчас же. Как маленькая! Никакого терпения ни у кого уже нет. Ладно, пойду за новыми.

Она вышла из комнаты, с трудом удержалась, чтобы не шарахнуть дверью, и спустилась по лестнице вниз на кухню. Там готовила ужин ее старшая сестра, хотя они никогда не чувствовали этого «младшая — старшая». Разница у них была всего в пару лет, и ни одна не помнила себя без другой. Они чувствовали себя скорее близнецами и даже внешне, в самом деле, были очень похожи.

— Твою мать! — Мила швырнула в мойку ложку, отряхивая брюки от рассыпавшегося порошка.

— Твою, между прочим, тоже, — ухмыльнулась Вера. — Хочешь вина?

— А цианида нет? Ладно, тогда давай вина. — Она открыла шкаф, потянулась к верхней полке, вытащила два пузырька с таблетками. — Опять выбила у меня ложку, представляешь.

— Представляю. Если ты вдруг забыла, я тут с ней кукую уже целую неделю. И ты, кстати, зря оставила ее одну. Наша матушка стала необыкновенно изобретательна по части опасных выходок и таинственных исчезновений.

— У нее же там сейчас ни газа, ни водопровода вроде нет под рукой. Ножницы спрятаны, окна заперты. Когда вернется эта Лиля или как ее там? Сиделка.

— Ага, сиделка. Она в основном сиделка на заднице и лежалка на диване. Даже покормить нормально не может! «Ваша мама кушать не хотела, так что я клубничку себе забрала, чтобы не испортилась». Ага. И бутылку шампанского заодно, чтобы не прокисло, видимо. Я тебе сто раз говорила, от нее толку ноль, я ей не доверяю, надо искать новую, нормальную, я не могу тут сидеть неделями, привязанная за ногу. У меня, между прочим, работа!

— У тебя Ниночка взрослая, а у меня близнецы — малышня! То в сад, то в бассейн, то на занятия, то к логопеду!

— Давай еще Ниночку запряжем. Ну, конечно. У нее же сессия!

— Блин, Вер, я тут чокнусь сразу, ты же меня знаешь. И тоже уйду и потеряюсь. Я с ней и с нормальной-то не ладила особо, а сейчас так вообще. То плакать над ней хочется, то орать на нее. Так ее жалко… И себя жалко. Достала уже эта жалость ко всем на свете. А еще мне кажется, я тоже буду такая. Прямо паническая навязчивая идея… — Она опустилась на стул.

— Не будешь ты такая. Это не наследственное. Бабуля наша с тобой протянула до девяноста почти и была вполне в здравом уме. Хотя изводила всех, конечно, нещадно. Да ладно, что теперь делать, Мил, бывает и хуже. Наша еще не самый экстремальный вариант. — Вера вздохнула, потянулась за длинной деревянной ложкой и стала размешивать салат в стеклянной миске. Не потому что его надо было размешать, а чтобы чем-то занять руки. — Мы справимся, все сделаем… Мы же все делаем, что нужно, — повторяла она как мантру, — кормим, одеваем, следим, чтобы опять никуда не сбежала… Делаем все, что нужно. Она, между прочим, нас с тобой тоже когда-то кормила, одевала, ночей не спала и попы нам вытирала… Нам хоть с этим повезло.

— Да, это точно, счастье, что она под себя не ходит и сама, ну, почти сама моется. Хотя странно, память у человека напрочь отшибло, а страсть к чистоте маниакальная.

— Говорят, это тоже в рамках диагноза. — Вера оставила в покое салат и вытерла руки. — Хотя да, обычно с ее диагнозом — это плевать на чистоту. И вещи могут тащить с помойки, и ходить в одном и том же по полгода… Зато остальное у нас — прямо по учебнику. Побеги, отъезды… Сборы, чемоданы.

— Да уж, образцово-показательно по учебнику, я бы сказала.

Они замолчали, одна смотрела в окно, другая перекатывала в ладони пузырьки с лекарствами.

— А вообще… Вот ведь надо было прожить всю жизнь с врачом, под зорким медицинским присмотром, а как только он умер, взять и разом свихнуться. Почему так? Как ее угораздило? Она что, не смогла без папы жить? Разве у них была какая-то неземная любовь? Не помню такого. Жили себе и жили. Даже как-то параллельно жили. Спокойно. Без страстей.

— У папы все страсти обычно кипели на работе… Или якобы на работе…

— Ой, хватит, давай еще папу сейчас вспомним, а то недостаточно тошно. Иди, запихивай в нее таблетки, у меня ужин почти готов. И надо что-то срочно придумывать, дома ее оставлять страшно. Да и опасно уже…

В этот момент наверху что-то грохнуло, Мила быстро развернулась и помчалась по лестнице наверх.

— Мама! Мам! Что случилось? Я бегу! Мамочка!

Леонид. Тогда

Маленький Леня всегда был взрослым.

Для него слова никогда не были пустым звуком, они всегда были самым главным. И когда он был Ленечкой — маленьким мальчиком в белой панамке и сандаликах, и когда стал Леонидом Сергеевичем — известным на всю страну адвокатом. Так его научили, с этим он вырос. С ним рядом были очень сильные и очень настоящие мужчины. Могучий дед, сильный отец и дядя — три неприступные крепости, скалы. В первых воспоминаниях он сидел не на руках у матери, а всегда на чьих-то крепких плечах. Перед сном ему пели не детские колыбельные, а «Варшавянку» и марш лейб-гвардии Семеновского полка, он и не знал, что можно засыпать под другие песни. Хотя мама, бабушка и тетя у него тоже были, но они были женщины — добрые, мягкие и теплые: ласковые руки, складки на платьях, где можно прятаться, самые вкусные кусочки — угощения тайком, которые всегда получишь, если прибежать на кухню, и долгие разговоры, которые так сладко подслушивать — ничего не понятно, а просто слова льются, бегут куда-то, смеются, обгоняют друг друга. У деда, отца и дяди слова были другими, каждое слово означало поступок, решение, твердый шаг. И с трехлетним Леней они вели себя на равных. Они не говорили ему, что и как делать, не отчитывали за ошибки и не делали замечаний с высоты, они просто были рядом, по-мужски пожимали ему крошечную руку и брали с собой и на парады, и на прогулки, и на встречи с боевыми друзьями. У них не было полутонов, у них было все настоящее, это была их мужская правда. Они не юлили, они не боялись, но были живыми, а не из камня, как могло показаться со стороны. И если любили, то тоже по-настоящему, а когда смотрели любимые фильмы, то плакали, только украдкой. Они умели давать слово и отвечать за него. Они берегли своих близких и носили на руках своих женщин. В Ленином детстве было спокойно, надежно и честно, и правила были одни для всех мужчин, независимо от возраста: если принял решение, уважай его и не сворачивай со своего пути, если делаешь что-то, делай как следует, чтобы никогда не было совестно, если помогаешь кому-то, никогда не проси и не жди ничего взамен, а если любишь — то люби по-настоящему.

Николай. Тогда

Самым важным в жизни Николая Королева всегда была семья. Когда он был еще совсем маленьким, ему не хотелось играть в футбол и катать машинки, он всегда бежал к девочкам, которые играли в дочки-матери. Нет, дело было совсем не в куклах и розовых платьях, они его никогда не привлекали. В этих играх он всегда был «папой», даже если папу изображал уродский пластмассовый пупс — о Барби и Кенах» тогда никто и не слышал. Среди местных девчонок во дворе Коля был на вес золота. Ни один другой мальчик добровольно не соглашался на подобное. Он же послушно и с удовольствием «приходил с работы», и они с «женой» и «детишками» пили чай из воображаемых крошечных чашечек и закусывали пирогом из песка, а потом он даже мог катать самодельную игрушечную коляску и ходить с «женой» в кино или на майскую демонстрацию — совсем как взрослые в других, сказочных семьях.

Сколько он себя помнил, он всегда хотел быть взрослым, женатым и, самое главное, — быть отцом, папой, главой семьи. Он всегда знал, его жена и дети будут за ним как за каменной стеной, они никогда не будут ни в чем нуждаться. Никто не внушал ему эти правильные мысли, наоборот, взрослые в его окружении ничего подобного никогда не говорили, роль папы в его собственной семье никогда не была уважаемой и почетной, вовсе нет, на голову его отца постоянно насылались самые изощренные проклятия, хоть он в жизни ни разу не видел этого человека.

Никакого отца никогда не было. Коля жил с мамой и с бабушкой. С бабкой. Мама была красивой, доброй и тихой, на людях, в гостях и на улице она всегда всем улыбалась и смеялась так ярко, что казалось, она светится, а дома она почти всегда плакала. Мама очень любила Колю, хоть никогда этого не говорила, бабка ненавидела весь белый свет, а больше всего — Колиного исчезнувшего отца и самого Колю, но на людях, во дворе и на соседских посиделках громче всех орала, как любит свою непутевую «бедосю» дочь и ее «сыночку-кровиночку», бедного сиротку, что все делает только ради них и уже отдала им всю свою жизнь «до копеечки». Вот этого «до копеечки» Коля не понимал совсем, потому что бабка вечно торчала дома, а мама работала на трех работах, но все свои деньги именно до копеечки отдавала бабке, а та, вместо того чтобы поблагодарить, каждый раз требовала у матери сказать «спасибо» за то, что не выставила ее из дому с ее «заплевышем».

Он ходил в гости к другим ребятам, у него было много друзей в школе, и, хоть жили все тогда бедно, его часто звали к себе обедать, приглашали на дни рождения и семейные праздники. Он во все глаза смотрел на мам своих друзей — смешливых, с кудряшками, в скромных ситцевых платьях с фартуками, как все они радовались своим детям, а заодно и Коле, когда те прибегали из школы. Там никто никого не называл «заплевышем», там пили чай с сахаром вприкуску и танцевали под патефон и под радио, а потом с работы приходили настоящие, а не воображаемые отцы и улыбались, и обнимали жен, и сажали на коленку детей, а Коле по-мужски жали руку. Он был достаточно взрослым, он понимал, что такого отца у него нет и не будет, но ведь он сам мог им стать.

Когда ему было восемь, он собрался жениться. На своей подружке Мирочке. Ей тоже было восемь. Решение было обдуманным и очень твердым. За него он получил от бабки увесистую затрещину, а мать побежала плакать в их крошечную спальню. Она так много плакала. Почти во всех детских воспоминаниях мама плакала. Наверное, она была очень и очень несчастной. Коля долгое время этого не понимал, ведь у нее был он, и он так сильно ее любил. А маме было как будто стыдно его любить, он это чувствовал: ее улыбки, ласки и доброта выдавались ему по каплям, тайком. Стоило матери обнять его или поцеловать, как рядом тут же появлялась бабка, чтобы сообщить, чего такого ужасного он сегодня успел натворить, или прочитать очередную проповедь о том, что детей надо воспитывать ремнем и подзатыльником, тогда из них выйдет больше толку. Только по ночам, когда он уже засыпал, мама в темноте пробиралась к нему, ложилась рядом и тихонько целовала и гладила пальцами его лицо и волосы. Он тогда притворялся, что спит, даже если просыпался, — лишь бы она не ушла. Ему было тепло и так счастливо, что казалось, в кромешной темноте загорался яркий свет, как будто со всех сторон вспыхивали звезды.

Когда ему было 15, мама умерла, когда ему было 16, он убежал из дома. Бабка никогда не пыталась его искать. Даже для вида.

Лидочка. Сейчас

— Мама!

Мила остановилась в дверях и всплеснула руками. Ее хрупкая маленькая мама каким-то образом умудрилась вытащить из кладовки огромный чемодан и сбрасывала туда вещи из шкафа.

— Мама, что ты делаешь?

— Мне нужно ехать. Ты не понимаешь, как сильно я опаздываю.

— Мама! Ну вот, опять начинается. Куда ехать? Зачем тебе ехать? Ты дома. Дай сюда чемодан.

— Не смей!

Мила отступила на шаг, она знала, спорить в такие моменты бессмысленно, будет только хуже. Она села на пол и стала смотреть, как в чемодан летели платья, блузки, шарфики. В комнате сразу запахло лавандой и чем-то теплым и терпким… мамой. Которая была вот тут, рядом, но при этом где-то так далеко. И достучаться до этого «далеко» у них с сестрой никак не получалось. Мила вздохнула.

— Я страшно опаздываю. Мне нужно торопиться. — Руки у матери дрожали, она была ужасно напряжена и все время говорила и говорила, не останавливаясь. — Нужно торопиться, я уже так опоздала, я так опоздала. Где моя юбка? — Она вдруг остановилась, кинулась к шкафу, начала вытаскивать все с полок, выдвигать ящики.

Мила просто закрыла лицо руками. Она знала, если сейчас вмешаться, начнутся слезы, истерика, давление, скорая…

— Юбка с красными цветами! — Мать обернулась к ней, брови насуплены, губы плотно сжаты. — Юбка! С красными! Цветами! — Она двинулась на нее. — Это вы ее брали? Вы с Верой ее надевали? Отвечай! Она мне нужна! Я не могу лететь без этой юбки! Где моя юбка с красными цветами? Почему вы таскаете мои вещи без спроса? Почему вы такие бессовестные и безответственные?

— Мам… — Мила попыталась взять ее за руку. — Ну какая юбка? С какими цветами? У тебя нет цветастых юбок, ты же любишь все спокойное, однотонное. Давай возьмем вон ту, серенькую?

— Никаких сереньких! Ты что, не понимаешь, куда я лечу? Ты не понимаешь?!

Мила едва удержалась, чтобы не сказать, что она действительно не понимает.

— Юбка с красными цветами! Где она?! — Мать перешла на крик.

— У тебя ее нет…

— Прекрати! Ты нарочно меня злишь! Вы все нарочно это делаете! Чтобы меня не пустить! Верните мне юбку! Мне нужно на аэродром! Я не могу без нее лететь!

Мила глубоко вздохнула и услышала, как по лестнице поднимается сестра. Она, конечно, все слышала.

— Мам, что случилось? — Вера появилась на пороге. — Мы сейчас все найдем. — Она говорила очень спокойно, врач объяснил, как нужно общаться с мамой в такие «острые моменты». — Мы сейчас все сложим, ничего не забудем, все как следует упакуем, поедем в аэропорт или как там правильно? На аэродром. Только ты не волнуйся, пожалуйста. Поедем на аэродром, сядем в аэроплан и полетим далеко-далеко…

Мать посмотрела на нее очень внимательно и вдруг остановилась.

— Кто вы? — тихо спросила она, перевела взгляд на Милу и спросила: — Кто эта женщина? Ты ее знаешь?

— М-м-м… — У Милы как будто заныл зуб. — Прилетели… — тихо сказала она почти про себя, а потом добавила громко: — Мама, это Вера! Ты сама только что про нее говорила, что она таскает твои юбки. Это Вера, мам. Твоя дочь!

Вера недовольно зыркнула на нее, за эти годы она настолько устала, что готова была изображать кого угодно, лишь бы избежать истерик.

— Моя дочь? — Мать еще сильнее нахмурила нарисованные бровки и подошла к Вере ближе. — Вы не моя дочь, — четко произнесла она и ткнула в нее тоненьким острым пальцем. — Вот она — моя дочь! — Палец резко метнулся в сторону Милы. — Она — моя дочь Людмила, а других дочерей у меня, извините, нет. И вы — самозванка! Вас кто-то нанял! Вы нагло пришли сюда и говорите ерунду, чтобы меня запутать! Вы считаете, я глупая старуха? Древняя глупая старуха? Аэроплан! Мне что, триста лет? На аэродроме самолеты, а не аэропланы, к вашему сведению! И вы со мной никуда не полетите! Я лечу одна! А вас я не знаю! Мила, прогони ее! Ее кто-то нанял, чтобы меня злить. Она чужая.

— Да-да, меня наняли, — быстро сказала Вера, а Мила в очередной раз поразилась реакции сестры. Она знала, как это больно, когда мать вела себя вот так и переставала их узнавать, но Вера держалась как заправская актриса. — Меня наняла ваша дочь, Людмила, — продолжала она. — Но не для того, чтобы вас злить, конечно. Я…

— Она водитель такси, — быстро нашлась Мила.

— Ты заказала мне такси до аэродрома? — Мать вдруг сразу растаяла. — Спасибо, моя милая. Вот, видите, — повернулась она к Вере, — какая заботливая у меня дочь, — и тут же насупилась: — А что, мужчин-водителей не было?

— Мам, ну ты же современная женщина, ты же сама все знаешь и про самолеты, и про эмансипацию. — Мила поднялась с пола. — Может, отложим сборы и сначала поужинаем? И тебе еще нужно выпить таблетки.

— Мне нужно на аэродром! — отчеканила мать.

Сестры переглянулись, Вера незаметно кивнула.

Это был ритуал, к которому они уже успели привыкнуть. Почти каждую неделю ближе к выходным их мать начинала беспокоиться, волноваться, говорить о какой-то важной поездке, о том, что она опоздала, а потом переходила к активным действиям — из кладовки выволакивался чемодан, она упаковывала вещи и требовала, чтобы ее немедленно везли «на аэродром». Поначалу дочери пытались ее успокаивать, разубеждать, уговаривать, но это приводило только к слезам и переживаниям. Видеть маленькую худенькую маму такой растерянной и расстроенной, ее вздрагивающие плечи, узловатые пальчики, которыми она вытирала слезы со щек совсем как ребенок, было невыносимо. Один из врачей (господи, сколько их было за все это время, и каких только не было, девочки не жалели ни времени, ни денег на лучших специалистов) рассказал, что в таких случаях ни в коем случае нельзя сопротивляться желанию больного человека. Стремление куда-то уехать типично для людей с болезнью Альцгеймера, им часто кажется, что их забыли где-то в дороге, и им нужно вернуться на свою станцию или добраться до своего «аэродрома». В некоторых домах для престарелых, говорил он, даже специально ставят автобусные остановки, чтобы люди могли прийти туда и ждать своего автобуса. На фальшивой автобусной остановке. Ждать автобуса, который никогда не придет. Но от этого многим становится лучше.

На фальшивой остановке тоже есть надежда.

 

Тогда сестры стали подыгрывать матери, тем более что все остальные способы борьбы с этими вспышками и приступами «сборов в дорогу» были давно перепробованы. Если дома были их мужья, то водителя такси изображал Дима или Слава. Мама беспрекословно усаживалась с ними в машину, и они отправлялись в дорогу, в аэропорт. «На аэродром?» — громко уточнял «водитель», когда они усаживали маму на заднее сиденье, и все «провожающие» радостно махали ей в окошко. Она кивала, высоко поднимала острый подбородок, встряхивала редкими кудряшками, словно гордый воробушек, и «такси» отправлялось в аэропорт. На самом деле, оказавшись на заднем сиденье, мама мгновенно успокаивалась и почти сразу засыпала от усталости, становилась трогательной и хрупкой. Так что в аэропорт они, конечно, никогда не ездили, было достаточно проехать пару раз по их коттеджному поселку. Правда, иногда мама бушевала не на шутку, и как-то раз Вере пришлось даже сделать целый круг по кольцевой дороге — мама угомонилась, только когда увидела указатель на аэропорт с нарисованным самолетом. Увидела и тут же заснула.

Как-то однажды она вдруг отказалась садиться в машину Веры — сестры не успели вовремя убрать с заднего сиденья детские кресла, и мама не поверила, что это такси. Тогда Дима раздобыл где-то оранжевые «шашечки» и теперь лепил их на крышу машины каждый раз, когда они — взрослые дети — разыгрывали очередной спектакль.

Что было в этот момент в голове их мамы, какие истории там прятались, девочки не знали, но им хотелось, чтобы ей стало легче. И наверное, эти спектакли были нужны и им самим. На самом деле Лидии Андреевне несказанно повезло и с ее девочками, и с их мужьями, потому что за всем, что бы они ни делали, была любовь. У Лидии Андреевны были очень хорошие дети.

Николай. Тогда

Николай ехал по огромному городу, удобно устроившись на заднем сиденье дорогого автомобиля. Это был его автомобиль, комфортный и быстрый, у него был собственный водитель, да и город этот уже очень давно стал для него своим, тут ему было спокойно, он гордился этим городом. Не дорогой машиной, не своим достатком и достижениями, а именно городом, потому что таким красивым этот город стал во многом благодаря и ему. Давным-давно и, правда, не сразу город разрешил ему стать тут своим, он поверил в него. Николай не обманывал ожиданий. Для него всегда было так важно — чтобы в него кто-то верил.

Едва ему исполнилось шестнадцать, он убежал из дома, не выдержав больше бабкиного вранья, вечного притворства и жестокости. Почти целый год после смерти мамы он старался. Старался сохранить хотя бы такую семью, ведь это все равно была семья, а он был мужчиной. Он старался заботиться о бабке, делал уроки, а все свободное время, даже по ночам подрабатывал где придется. Он очень не хотел бросать школу, хотя бабка ежедневно пилила его за это, обзывала дураком и говорила, что от учения нет никакого толку, говорила, что он вечно гуляет и шляется, а он так сильно уставал, что, придя домой, сразу падал на продавленную старую кровать со скрипучей металлической сеткой и хотел только спать, но рядом, как привидение, тут же возникала бабка. Она никогда не гладила его по голове, не спрашивала, где он был и что делал, не говорила, что для него готов обед или ужин, она всегда произносила одни и те же два слова: «Денег принес?» И если денег не было, потому что… да потому что иногда их просто не было, и не из-за того, что пятнадцатилетнему мальчишке хотелось газировки, и в кино, и в парк с ребятами, а потому что вечно потный и чуть пьяный «старшой» местных шабашников мог взять и не заплатить за то, что они с мужиками полночи разгружали вагоны, или обвинить их в том, что кто-то украл мешок комбикорма, или выдать вместо зарплаты бутылку самогона на шестерых — тогда Коля просто разворачивался и уходил. Пить он не хотел, хотя многие из его ровесников не брезговали выпивкой. Однажды они подкараулили его и избили в кровь, чтобы проучить, ради горстки мелочи, да и просто со злобы. Так что, да, бывало, он не приносил домой денег. И тогда бабка заводила гнусавым голосом одну и ту же «пластинку» о том, что мать Николая, его мама, добрая, светлая и такая красивая, «сызмальства была проституткой», шлялась по кустам и «давала» всему поселку, и «принесла тебя, заплевыша, в подоле». Фантазия у бабки была богатая, а вот сердца, наверное, не было. Он очень часто пытался объяснить себе, почему она была такой, почему ей нравилось говорить все эти гадости, нарочно делать ему больно, нарочно давить на самое дорогое, нарочно так сильно унижать маму. Она же понимала, как это больно? Или нет? Он так и не смог разобраться и решил, что у бабки не было сердца. Не было, и все. Наверное, оно полагается не всем людям. Он слушал бабкины стенания, старался не плакать, вставал и шел на кухню готовить себе ужин — хлеб с солью, иногда пара картошек и луковица. Стакан молока, если повезет, но чаще — просто воды. Бабка волоклась за ним, пересказывая поселковые сплетни и проклиная вечную жару. Ей всегда было жарко, летом или зимой, она всегда жаловалась на духоту и требовала, чтобы он открывал форточку или махал на нее полотенцем. Из форточки едва дуло, и тогда она начинала вторую из своих излюбленных «арий», про вентилятор. Не зря же она стерпела позор и не выгнала из дому гулящую дочь? Не зря же она не выгоняла теперь и ее непутевого сынка? А он-то, похоже, весь в мать, весь в мать… Ох, горе-горюшко. Так и знала она, так и чувствовала. Хорошо, хоть не девка, в подоле не притащит. Хотя, может, приведет еще к ней в дом какую-нибудь дрянь подзаборную, кто ж еще на него польстится. Приведет, как пить дать, приведет, а ей на старости лет придется опять надрываться и опять обо всех заботиться. Мало она хлебала позора? Мало она надрывалась? А? Так неужели неблагодарный внук не может купить бабушке такую мелочь, такую безделицу — вентилятор?! Он не мог. Вентилятор стоил дорого. Он ничего не отвечал, и бабка распалялась все больше, заставляла его сильнее махать на нее мокрым полотенцем, разыгрывала приступы астмы, которой у нее никогда не было, требовала, чтобы он садился рядом с ее кроватью и махал на нее всю ночь, раз он такой никчемный, раз не может купить вентилятор. Раз он такая неблагодарная дрянь… Николай старался не слушать, никогда не оправдывался, но однажды попытался робко спросить, а куда деваются все те деньги, которые он ей отдает? Бабка размахнулась и отвесила ему подзатыльник. Больше вопросов он не задавал, но про себя думал: ладно, квартплата, электричество, за дрова, за уголь, но все равно ведь должно же было оставаться? И куда подевались все деньги, которые всю жизнь отдавала ей мама, работавшая на трех работах, а не «гулящая где попало» и «дающая» всему поселку, — ему было всего пятнадцать, но различать правду и ложь он научился очень рано. В ложь он не верил, он чувствовал ее за версту. Его мама все время работала, потому что бабка все время требовала от нее денег. Может, если бы мама работала меньше, с ней ничего бы и не случилось. И у мамы, в отличие от бабки, было сердце, которое взяло и не выдержало.

На маминых похоронах бабка рыдала громче всех, сморкалась в огромный клетчатый платок, голосила и причитала почему-то в основном о том, какая она бедная. Николай видел, как соседи совали ей деньги, как она хватала их хищной ручонкой, похожей на куриную лапку, и быстро прятала в карман. Маму хоронили в самом дешевом гробу, обитом блестящей голубой тканью с нелепыми оборками по краю. Мама всю жизнь не любила голубой цвет, она его просто не выносила. Гроб выбрала бабка. Мама любила розы. На ее похороны бабка купила белые лилии. Тряпичные лепестки, пластиковые тычинки — самые дешевые цветы, которые можно было найти. Никаких венков, просто веник из этих лилий на пластмассовой палке. Ночью Коля перелез через ограду кладбища, нашел мамину могилу, выдернул из земли воткнутые фальшивые лилии и долго-долго их топтал. Потом сел на землю и заплакал. Он сидел там и плакал, долго, всю ночь, пока не рассвело и не запели птицы, и тогда он ушел. Он не хотел, чтобы его видел кладбищенский сторож, тот стал бы расспрашивать. С тех пор он никогда больше не плакал. Мама любила розы, и он носил ей на могилу шиповник. У него не было денег на розы, а шиповника по краям оврага за поселком были целые заросли. Цветки были крупные и пахли настоящими розами. Он просиживал на крохотной лавочке у деревянного креста до темноты и рассказывал маме все-все-все. А потом уходил. Работать, учиться, угождать бабке. Ему казалось, мама его об этом просила. Потерпеть. Она же сама всегда терпела.

И он терпел. Ходил в школу и хватался за любую работу: разгружал комбикорм, помогал залетным строителям, которые наезжали в поселок на подработки, колол дрова, чинил тачки и ведра, прилаживал новые ручки к помятым алюминиевым бидонам и колеса к старым велосипедам. Правда, за дрова и починку денег не брал, это было по-соседски. За это его угощали пирожками с пасленом или давали кусочек сала.

Вентилятор бабке, как оказалось, он все-таки купил.

Он начал копить на ботинки, потому что старые брезентовые сандалии за лето совсем истаскались и были давным-давно малы, а в сентябре надо было идти в школу. В школу нельзя было прийти в ошметках от бывших сандалий. Он копил на ботинки, но бабка с каждым днем лютовала все больше, отвешивала оплеуху за оплеухой и дошла совсем уж до крайности: мало того что почти не давала ему спать своим нытьем, проклятьями и капризами, теперь она стала прятать от него еду. Несколько раз он заходил на кухню, когда она жадно чавкала, орудуя ложкой в кастрюльке с холодным борщом, — тогда она прищуривала глаз и орала: «Кто как потопает, тот так и полопает», — хотя сама топала исключительно в пределах своей комнаты и не дальше облупленных крашеных лавочек во дворе. Он по-прежнему отдавал ей почти все, что зарабатывал, но стал припрятывать кое-какие деньги в жестяной банке в дыре в дощатой стене под тряпичным истертым ковром. Он все рассчитал: как раз к сентябрю ему должно было хватить на ботинки. На самые простые, черные, дерматиновые, но для него они были чем-то из другой жизни, они были для него надеждой на эту самую другую жизнь — ведь она должна была где-то быть. Ведь не могло же везде и всегда на земле быть только вот так. Он работал без устали все лето, а бабка без устали ругала его, ругала маму, ругала весь свет и больше всего — жару. От жары и духоты ей делалось хуже всего, говорила она, обмахивалась тряпкой, усевшись на табуретку посреди кухни, и шумно вздыхала, повторяя: «Ох, пе́кло, ох, жарюка, ненавижу, ох, чтоб тебя».

В тот вечер он пришел домой уставший и измотанный. Он уговорил, умолил взять его на стройку нового поселкового клуба, на самую черную работу, и работал там наравне со взрослыми, весь день таскал цемент и раствор, до крови стер ноги и руки, пот застилал глаза, а солнце так жарило весь день, что у него шумело в ушах и страшно болела голова. Денег дали в два раза меньше, чем обещали, да еще наругали за лопнувшее старое ведро, хотели оштрафовать. Он хотел просто прийти домой и просто попить воды, холодной воды из алюминиевой кружки. Шел и мечтал об этой помятой старой кружке, и чтобы от ледяной воды заломило зубы.

На кухне что-то жужжало. Он решил, ему кажется. Стащил сандалии, морщась от боли, отодвинул занавеску из старой простыни, которая должна была преграждать путь к еде вездесущим мухам, и остолбенел: на табуретке восседала бабка, а прямо перед ней на столе жужжал новенький металлический вентилятор. Бабка повернула к нему толстое румяное лицо и расплылась в улыбке. Николай не мог вспомнить, чтобы она вообще когда-нибудь улыбалась.

— Ай, ты мой дорогой, — сказала она. — Уважил бабушку! Надо ж, какой внук у меня, и заботливый, и памятливый, и как что обещал, так и сделает. Нашла я копилочку-то твою, мой ты серебряный, да и сама уж в магазин сходила за вентилятором. Подумала, когда тебе-то, ты ж все гуляешь, все гуляешь. Весь в мать, все шляешься. Я и соседке Глаше говорю, мой-то все гуляет, все гуляет где-то, как с утра подхватится, так и нет его, унесло его, некому о бабушке-то позаботиться, хоть воды натаскать, хоть дров наколоть, все гуляет внучок-то, все где-то носит его, кровь дурная играет, видать. А он, глянь-ка, денежку копил бабушке на вентилятор!

И бабка с ехидным прищуром покрутила у него прямо перед носом той самой пустой жестянкой, в которой он прятал деньги. В дыре в дощатой стене под старым тряпичным ковром.

Николай не сказал ни слова. Он развернулся, босиком вышел из дома и плотно закрыл за собой дверь.

 

Он вернулся в этот дом только однажды. Тогда он уже жил в столице, был подающим надежды архитектором и собирался жениться на Тамарочке. Когда ему позвонили и сказали, что бабка умерла, он не удивился. Удивилась только Тамарочка, потому что ее жених всегда говорил ей, что он сирота и у него нет никаких родственников. Он запретил Тамарочке ехать с ним. Он пришел в самую дорогую ритуальную контору в поселке и оплатил все, что было нужно. Когда встал вопрос с участком на кладбище, он отказался выбирать на схеме, а настоял на том, чтобы поехать посмотреть самому. Купил огромный букет самых дорогих и душистых роз и попросил сначала заехать на старое кладбище. Агент бюро ритуальных услуг сказал, что мест на старом кладбище больше нет, но при желании, конечно, можно договориться. И выразительно подмигнул. Но Николай только молча покачал головой. Они прошли по старым тенистым аллеям, дошли до могилы с дорогим белым памятником, где на фотографии была смеющаяся молодая женщина. Он поставил в мраморную вазу розы, молча постоял несколько минут, а потом велел агенту ехать на новое кладбище, которое разрасталось на месте бывшего заброшенного пустыря на самой поселковой окраине. Он не сомневался, он точно знал, где выбирать: на самой жаре, на самом солнцепеке, на самом выжженном клочке этого кладбища, куда только изредка долетал раскаленный ветер, принося с собой мелкий острый песок. И хотя агент робко попробовал сказать, что тут не вырастет ни одной травинки, «если вдруг вы захотите цветочки или газончик», Николай категорично оборвал его — он был уверен в своем выборе. Это был отличный участок. Его покойная бабушка будет в восторге, сказал он.

На похороны он не остался. Только оплатил огромный долг за коммунальные услуги — единственное бабкино наследство.

 

Непонятно, зачем все это вдруг всплывало у него в памяти, пока машина медленно катилась по бульварам. Наверное, красные светофоры и закатное солнце напомнили о том, что было когда-то. Хотя ему так хотелось, чтобы этого куска в его жизни не было. И того, что было потом. Но с тех времен с ним остался и самый верный его человек, его самый близкий друг. Николай улыбнулся, достал телефон и набрал номер.

Лидочка. Сейчас

Сон пахнет полынью. Его легко узнать. Если чувствуешь запах полыни, значит, идет сон. Он уже близко. Сначала просто запах, а за ним тепло — теплый жаркий ветер — можно подставить ему лицо и руки, а потом почувствуешь и под ногами жаркий песок и камешки, как настоящие…

Как же легко быть юной! Все на свете тебе подчиняется, а тело торопится, все время торопится. Зачем идти, когда можно бежать и танцевать? Зачем говорить, когда можно кричать и петь? Зачем делать умный вид, когда можно честно смеяться и горячим шепотом рассказывать тайны? А тайны — все такие важные, и от них буквально зависит вся твоя жизнь, и мир может рухнуть, если только кто-то о них узнает. Никуда не надо спешить, но ты спешишь, все время спешишь, потому что юность она никому не дает покоя. Какое счастье, что она длится так долго! Она как небо высокое и бесконечное, надежное и уютное, потому что в небе самый главный и самый любимый человек папа. Можно прибежать на аэродром пораньше, сесть на крылечке никто не прогонит, все тебя знают и ждать пап…