Пять праведных преступников
Аннотация
Мистер Эйза Ли Пиньон — журналист из «Чикагской кометы» пересек пол-Америки, чтобы взять интервью у известного графа Рауля де Марийяка. В надежде заполучить для своей газеты любопытные факты из жизни знаменитости, он охотно принимает предложение отобедать с ним в кругу четырех его друзей. Во время обеда он действительно узнает от каждого из присутствующих некую тайну, вот только ни одна из них не подходит для публикации…
Gilbert Keith Chesterton
«FOUR FAULTLESS FELONS»
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
W W W . S O Y U Z . RU
Гилберт Кит Честертон
ПЯТЬ ПРАВЕДНЫХ ПРЕСТУПНИКОВ
ПРОЛОГ
Мистер Эйза Ли Пиньон из «Чикагской кометы» пересек пол-Америки, целый океан и даже Пикадилли-серкус, чтобы увидеть известного, если не знаменитого графа Рауля де Марийяка. Он хотел для своей газеты так называемой «истории» — и получил ее, но не для газеты. Вероятно, она была слишком дикой, в прямом смысле слова — дикой, как зверь в лесу, комета среди звезд. Во всяком случае, он не стал предлагать ее читателям. Но я не знаю, почему бы не нарушить молчания тому, кто пишет для более тонких, одухотворенных, дивно доверчивых людей.
Мистер Пиньон не страдал нетерпимостью. Пока граф выставлял себя в самом черном цвете, он охотно верил, что тот не так уж черен. В конце концов, широта его и роскошества никому не вредили, кроме него; имя его часто связывали с отбросами общества, но никогда — с невинными жертвами или достойными столпами. Да, черным он мог и не быть — но таких белых, каким он предстал в «истории», просто не бывает. Рассказал ее один его друг, на взгляд мистера Пиньона — слишком мягкий, до слабоумия снисходительный. Но именно из-за этого рассказа граф де Марийяк открывает нашу книгу, предваряя четыре похожих истории.
Журналисту с самого начала кое-что показалось странным. Он понимал, что изловить графа нелегко, и не обиделся, когда тот уделил ему десять минут, которые собирался провести в клубе перед премьерой и банкетом. Был он вежлив, отвечал на поверхностные, светские вопросы и охотно познакомил газетчика с друзьями, которые там были и остались после его ухода.
— Что ж, — сказал один из них, — плохой человек пошел смотреть плохую пьесу с другими плохими людьми.
— Да, — проворчал другой, покрупнее, стоявший перед камином, — а хуже всех — автор, мадам Праг. Вероятно, она сама называет себя авторессой. Культура у нее есть, образования — нет.
— Он всегда ходит на премьеру, — сказал третий. — Наверное, думает, что ею все и ограничится.
— Какая это пьеса? — негромко спросил журналист. Он был учтив, невысок, а профиль его казался четким, как у сокола.
— «Обнаженные души», — ответил первый и хмыкнул. — Переделка для сцены прославленного романа «Пан и его свирель». Сама жизнь.
— Смело, свежо, зовет к природе, — прибавил человек у камина. — Вечно я слышу про эту свирель!..
— Понимаете, — сказал второй, — мадам Праг такая современная, что хочет вернуться к Пану. Она не слышала, что он умер.
— Умер! — не без злости сказал высокий. — Да он воняет на всю улицу!
Четверо друзей графа де Марийяка очень удивили журналиста. Дружили они и между собой, это было видно; но такие люди, в сущности, не могли бы и познакомиться. Сам Марийяк его не удивил — разве что оказался беспокойней и встрепанней, чем на красивых портретах, но это можно было объяснить тем, что он постарел, да и устал за день. Кудрявые волосы не поседели и не поредели, но в остроконечной бородке виднелись серебряные нити, глаза были немного запавшие, взгляд — более беззащитный, чем предвещали твердость и быстрота движений. Словом, он был, скажем так, в образе; другие же — нет и нет. Только один из них мог принадлежать к высшему свету, хотя бы к высшему офицерству. Стройный, чисто выбритый, очень спокойный, он поклонился журналисту сидя, но так и казалось, что, если бы он встал, он бы щелкнул каблуками. Трое других были истинные англичане, но только это их и объединяло.
Один был высок, широк, немного сутул, немного лысоват. Удивляла в нем какая-то пыльность, которую мы нередко видим у очень сильных людей, ведущих сидячий образ жизни; возможно, он был ученым, скорее всего — неизвестным или хотя бы странноватым, возможно — тихим обывателем с невинным хобби. Трудно было представить, что у них общего с таким метеором моды, как граф. Другой, пониже, но тоже почтенный и никак не модный, был похож на куб; такие квадратные лица и квадратные очки бывают у деловитых врачей из предместья. Четвертый был каким-то обтрепанным. Серый костюм болтался на его длинном теле, а волосы и бородку могла бы оправдать лишь принадлежность к богеме. Глаза у него были удивительные — очень глубокие и очень яркие, и газетчик смотрел на них снова и снова, словно его притягивал магнит.
Вместе, вчетвером, эти люди озадачивали м-ра Пиньона. Дело было не только в их социальном неравенстве, но и в том, что они, причем — все, вызывали представление о чем-то чистом и надежном, о ясном разуме, о тяжком труде. Приветливость их была простой, даже скромной, словно с газетчиками говорили обычные люди в трамвае или в метро; и когда, примерно через час, они пригласили его пообедать тут же, в клубе, он нисколько не смутился, что было бы естественно перед легендарным пиром, который подходит друзьям Марийяка.
Серьезно или не серьезно относился граф к новой драме, к обеду бы он отнесся со всей серьезностью. Он славился эпикурейством, и все гурманы Европы глубоко почитали его. Об этом и заговорил квадратный человек, когда сели за стол.
— Надеюсь, вам понравится наш выбор, — сказал он гостю. — Если бы Марийяк был здесь, он повозился бы над меню.
Американец вежливо заверил, что всем доволен, но все же спросил:
— Говорят, он превратил еду в искусство?
— О, да, — отвечал человек в очках. — Все ест не вовремя. Видимо, это — идеал.
— Наверно, он тратит на еду много труда, — сказал Пиньон.
— Да, — сказал его собеседник. — Выбирает он тщательно. Не с моей точки зрения, конечно, но я — врач.
Пиньон не мог оторвать глаз от небрежного и лохматого человека. Сейчас и тот смотрел на него как-то слишком пристально, и вдруг сказал:
— Все знают, что он долго выбирает еду. Никто не знает, по какому он выбирает признаку.
— Я журналист, — сказал Пиньон, — и хотел бы узнать.
Человек, сидевший напротив, ответил не сразу.
— Как журналист? — спросил он. — Или просто как человек? Согласны вы узнать — и не сказать никому?
— Конечно, — ответил Пиньон. — Я очень любопытен и тайну хранить умею. Но понять не могу, какая тайна в том, любит ли Марийяк шампанское и артишоки.
— Как вы думаете, — серьезно спросил странный друг Марийяка, — почему бы он выбрал их?
— Наверное, потому, — сказал американец, — что они ему по вкусу.
— Au contraire [Наоборот (франц.)], как заметил один гурман, когда его спросили на корабле, обедал ли он.
Человек с удивительными глазами серьезно помолчал, что не вполне соответствовало легкомысленной фразе, и заговорил так, словно это не он, а другой:
— Каждый век не видит какой-нибудь нашей потребности. Пуритане не видят, что нам нужно веселье, экономисты манчестерской школы — что нам нужна красота. Теперь мало кто помнит еще об одной нужде. Почти все, хоть ненадолго, испытали ее в серьезных чувствах юности; у очень немногих она горит до самой смерти. Христиан, особенно католиков, ругали за то, что они ее навязывают, хотя они, скорее, сдерживали, регулировали ее. Она есть в любой религии; в некоторых, азиатских, ей нет предела. Люди висят на крюке, колют себя ножами, ходят не опуская рук, словно распяты на струях воздуха. У Марийяка эта потребность есть.
— Что же такое… — начал ошарашенный журналист; но человек продолжал:
— Обычно это называют аскетизмом, и одна из нынешних ошибок — в том, что в него не верят. Теперь не верят, что у некоторых, у немногих это есть. Поэтому так трудно жить сурово, вечно отказывая себе, — все мешают, никто не понимает. Пуританские причуды, вроде насильственной трезвости, поймут без труда, особенно если мучить не себя, а бедных. Но такие, как Марийяк, мучают себя и воздерживаются не от вина, а от удовольствий.
— Простите, — как можно учтивей сказал Пиньон. — Я не посмею предположить, что вы сошли с ума, и потому спрошу вас, не сошел ли с ума я сам. Не бойтесь, говорите честно.
— Почти всякий, — сказал его собеседник, — ответит, что с ума сошел Марийяк. Вполне возможно. Во всяком случае, если бы правду узнали, решили бы именно так. Но он притворяется не только поэтому. Это входит в игру, хотя он не играет. В восточных факирах хуже всего то, что все их видят. Не захочешь, а возгордишься. Очень может быть, что такой же соблазн был у столпников.
— Наш друг — христианский аскет, а христианам сказано: «Когда постишься, помажь лицо твое». Никто не видит, как он постится; все видят, как он пирует. Только пост он выдумал новый, особенный.
Мистер Пиньон был сметлив и уже все понял.
— Неужели… — начал он.
— Просто, а? — прервал собеседник. — Он ест самые дорогие вещи, которых терпеть не может. Вот никто и не обвинит его в добродетели. Устрицы и аперитивы надежно защищают его. Зачем прятаться в лесу? Наш друг прячется в отеле, где готовят особенно плохо.
— Как это все странно!.. — сказал американец.
— Значит, вы поняли? — спросил человек с яркими глазами. — Ему приносят двадцать закусок, он выбирает маслины — знает ли кто, что именно их он не любит? То же самое и с вином. Если бы он заказал сухари или сушеный горох, он бы привлек внимание.
— Никак не пойму, — сказал человек в очках, — какой в этом толк?
Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:
— Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня — не во всем, в одном, — и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости.
Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.
Все помолчали; потом журналист сказал:
— Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..
Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.
— Сразу видно, — сказал он, — что вы не видели миссис Праг.
— Что вы имеете в виду? — спросил Пиньон.
Теперь засмеялись все.
— Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой… — начал первый, но второй его прервал:
— Незамужней! Да она выглядит, как…
— Именно, именно, — согласился первый. — А почему, собственно, «как»?
— Ты бы ее послушал! — заворчал его друг. — Марийяк терпит часами…
— А пьеса, пьеса! — поддержал третий. — Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки…
— Видите? — вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. — Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором — что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем — что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом — что она не будет еще чем-нибудь, а впереди — пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый — нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.
— Собственно говоря, — ворчливо произнес высокий, — он выдумал современное искупление — искупление скукой.
Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.
Помолчав немного, Пиньон резко спросил:
— Как вы все это узнали?
— Долго рассказывать, — ответил тот, кто сидел напротив. — Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.
— Естественно, в газету я не дам ничего, — заверил журналист. — Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.
— Я рассказал ему о себе, — ответил странный человек. — Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас… ну, президентом нашего маленького клуба.
— Вот как! — растерянно сказал Пиньон. — Не знал, что это клуб.
— Во всяком случае мы связаны, — сказал его собеседник, — Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.
— Да, — проворчал высокий, — всех нас не поняли, как тетушку Праг.
— Сообщество наше, — продолжал самый странный, — все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями.
Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк… да и мы.
Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он то привык к преступлениям и чудачествам.
— Кажется, вы сказали, — осторожно начал он, — что вы запятнаны преступлениями. Какими же?
— У меня — убийство, — сказал его сосед. — Правда, оно мне не удалось, я вообще неудачник.
Пиньон перевел взгляд на следующего, и тот весело сказал:
— У меня — простое шарлатанство. Иногда за это выгоняют из соответствующей науки. Как доктора Кука, который вроде бы открыл Северный полюс.
— А у вас? — совсем растерянно обратился Пиньон к тому, кто столько объяснил.
— А, воровство! — отмахнулся он. — Арестовали меня как карманника.
Глубокое мо…