Прогулки в прошлое
Аннотация
Известный писатель, кинодраматург, мастер детективного жанра Эдуард Анатольевич Хруцкий родился и всю жизнь прожил в Москве, поэтому практически все его детективные произведения так или иначе связаны с любимым городом, в котором каждый переулок, каждая улочка и подворотня хранят свои загадки и тайны. В этой книге вас ждут воспоминания писателя о детстве и юности, проведенных им в родном городе, о важных вехах его жизни начиная с Великой отечественной войны и заканчивая серединой девяностых годов прошлого столетия, об удивительных людях, встречавшихся на его пути и конечно же о Москве такой яркой и непохожей ни на один другой город мира.
© Э. Хруцкий (наследники)
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
W W W . S O Y U Z . RU
Эдуард Хруцкий
ПРОГУЛКИ В ПРОШЛОЕ
Глава 1. Ностальгия
Запрещенное танго
…А потом я проснулся. Машина стояла под светофором на Пушкинской площади. Уже стемнело, и электрические елочки, висящие на проводах, горели весело и беззаботно. На бульваре у зажженной елки топтался народ, в витринах магазинов стояли деды-морозы и красовался плакат «С Новым, 1974 годом».
Мелодию мы услышали на полпути к левому повороту в проезд МХАТа. Из огромных репродукторов, установленных на здании Центрального телеграфа, вместо привычного в праздничные дни текста «И вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди», Иосиф Кобзон пел знаменитое танго Оскара Строка «Скажите, почему?».
— Ты подумай, — засмеялся мой товарищ Боря Вдовин, с которым мы «напрягались» далеко от Москвы, — никак, пока нас не было, власть переменилась.
— Ничего не менялось, — пояснил разбитной московский таксист лет под шестьдесят, — просто Кобзон Лещенко поет.
Летом сорок пятого во дворе горит прилаженная ребятами-фронтовиками стосвечовая лампа, а на окне второго этажа стоит радиола «Телефункен» с зеленым подмигивающим глазом индикатора, и бывший младший лейтенант Воля Смирнов ставит на крутящийся диск пластинки Лещенко.
В нашем дворе пользовались успехом веселые песни. По нескольку раз крутили «У самовара я и моя Маша», «Дуня, люблю твои блины» и знаменитый «Чубчик».
Из нашего двора на фронт ушло много ребят, и им повезло, почти все вернулись.
Уходили они пацанами-школьниками, а пришли решительными крутыми мужиками, посмотревшими Берлин и Франкфурт, Варшаву и Краков, Братиславу и Прагу, Вену и Будапешт, Харбин и Порт-Артур.
Они увидели, как жили люди в этих загадочных городах, и с большим изумлением поняли, что много лет подряд, на пионерских сборах, комсомольских собраниях и армейских политзанятиях, им чудовищно лгали о самой счастливой стране на планете.
В странах, которые они освобождали, люди жили богаче и веселей, даже несмотря на военное лихолетье.
Вдруг выяснилось, что велосипеды ВSА лучше наших, мотоциклы «цундап» дают сто очков вперед «ковровцам», а лучшие наручные часы ЗИЧ, величиной с розетку для варенья и толщиной с висячий дверной замок, не идут ни в какое сравнение с немецкими штамповками.
Воздуха свободы глотнули молодые ребята, мир увидели.
Увидели, и не в пользу любимой родины оказалось это сравнение.
Страна встретила их теснотой коммуналок, тяжелой работой, скудным бытом.
Только вечерами, на затоптанном пятачке, они танцевали под привезенные из далекой Европы мелодии, и вместе с воспоминаниями о самых страшных годах приходило чувство утраты другой, счастливой жизни.
И вечерами, танцуя под лихой «Чубчик», вспоминали набережные Дуная и узкие улочки Кракова.
Но однажды «Чубчик» перестал звучать в нашем дворе.
Много позже Воля Смирнов, ставший известным московским адвокатом, рассказал мне, что как-то вечером к нему пришли трое. Они достали красные книжечки с золотым тиснением трех букв «МГБ».
— Слушай, парень, — сказал старший, — ты фронтовик, у тебя пять орденов, поэтому мы пришли к тебе, а не выдернули к нам. Кончай антисоветскую агитацию.
— Какую? — страшно удивился Воля.
— Лещенко перестань крутить, белогвардейца и фашистского прихвостня.
— Так я не знал! — Воля Смирнов немедленно понял, сколько лет можно получить по любому пункту предъявленного обвинения.
— Я тоже когда-то не знал, — миролюбиво сказал старший, — а потом мне старшие товарищи разъяснили. Сдай антисоветчину.
Воля достал из шкафа пять пластинок Лещенко.
— Пошли на лестницу, только молоток возьми. Они вышли на площадку, и старший молотком рас колол пять черных дисков.
— Это чтобы ты не думал, Смирнов, что мы их себе забираем. Не был бы ты фронтовиком, поговорили бы по-другому.
Радиола замолкла, но в сорок шестом вернулся после госпиталя домой любимец двора, певец и аккордеонист Боря по кличке Танкист. Каждый вечер он выходил с аккордеоном во двор, играл Лещенко. И приплясывала бесшабашная мелодия «Чубчика». И ребята танцевали под нее, а не под песни в исполнении Бунчикова.
Теперь я понимаю, что знаменитый дуэт Бунчиков и Нечаев пел весьма прилично.
Иногда на волнах радиостанции «Ретро» они вновь приходили ко мне, и я слушал их песни с ностальгической грустью.
Но тогда я не любил их. Особенно после 1947 года, когда «здоровые силы советского общества вывели на чистую воду безродных космополитов».
Каждое утро Бунчиков и Нечаев провожали меня в школу сообщением о том, что «летят перелетные птицы в осенней дали голубой». А вечером они мне бодро пели о том, как «едут, едут по Берлину наши казаки».
Но мы хотели слушать Лещенко. На Тишинском рынке из-под полы испитые мужики продавали его пластинки, которые неведомым путем попадали к нам из Румынии, но стоили они от ста до двухсот рублей. Для нас, пацанов, это была неподъемная цена.
У моего дружка и коллеги по боксу, а ныне известного писателя Вали Лаврова была трофейная установка «Грюндиг», на которой можно было записывать пластинки. Но для этого требовалось раздобыть рентгеновскую пленку.
Лучшей считалась немецкая желтая АГФА, ее продавали больничные санитары по два рубля за штуку. Использованная, с изображением болезней легких, опухолей желудка, стоила на рубль меньше.
Валя записывал нам песни Лещенко, но репертуар был небогатый. Оговорюсь сразу, писал он нам запрещенные танго совершенно бескорыстно, так как считал, что торговать «ребрами» — дело недостойное.
По воскресеньям мы ехали до метро «Аэропорт», а потом на трамвае до Коптевского рынка: там располагался лучший в Москве музыкальный ряд. Настоящие пластинки стоили невероятно дорого, но мы покупали «ребра».
Нас консультировали друзья Вали Лаврова, уже тогда среди пацанов считавшиеся крупными музыкальными коллекционерами: Юра Синицын и Слава Позняков. Они безошибочно на глаз определяли качество записи. С ними консультировались даже солидные коллекционеры.
Мы мечтали накопить денег и купить подлинные пластинки Лещенко, записанные перед войной рижской фирмой «Беллокорд». Мы были еще пацанами и копили эти деньги, отказываясь от кино и мороженого.
Сегодня я часто думаю: почему нам все это запрещали? Кто конкретно в доме на Старой площади подписывал бумаги, определяющие, что мы должны читать, смотреть в кино, под какую музыку танцевать и что носить?
Когда-то один партдеятель, с которым я беседовал о роли комсомола в Великой Отечественной войне, угощая меня чаем с сушками, сказал, что они свято выполняли указания Сталина.
Но мне все-таки не верится, что человек, руководивший огромной страной, занимался бы пластинками Лещенко. Хотя все может быть. Кто знает, о чем думал автор бессмертного труда «Марксизм и вопросы языкознания»?
Из Риги приехал дядя, его вызвали в Москву на какое-то важное совещание. Я ему продемонстрировал свое богатство: коллекцию пластинок, записанных на «ребрах».
Дядька послушал песни Лещенко, сопровождавшиеся змеиным шипением. Качества звука при записи на рентгеновскую пленку добиться было невозможно. Дядька засмеялся и пообещал прислать из Риги набор пластинок фирмы «Беллокорд».
Так я стал обладателем несметного богатства.
Последнее дачное лето. 1950 год. Купание, волейбол до полного изнурения и, конечно, танцы по вечерам.
Свет с террасы дачи, звук радиолы, пары, старающиеся уйти из светового пятна в спасительную мглу кустов орешника.
И снова танго.
В последних астрах печаль хрустальная жила…
Господи, что я мог знать о «хрустальной печали»?
Но странная магия этих слов почему-то вызывала нежную грусть.
Почему? Ведь в моей жизни все было прекрасно. Красивая веселая мама, окруженная толпой поклонников, и отец еще был жив, и у меня была прелестная девушка с золотистыми волосами и огромными светлыми глазами, изумленно и весело смотрящая на мир.
Но «хрустальная печаль» преследовала меня, заставляла иначе смотреть на жизнь.
И мне хотелось встречаться с любимой девушкой не на дачной платформе Раздоры, а как на пластинке Петра Лещенко:
Встретились мы в баре ресторана…
Александр Вертинский с его желтым ангелом, спустившимся с потухшей елки в зал парижского ресторана, был для нас слишком изыскан, а Петр Лещенко — свой, с нашего двора, как Боря Танкист.
Ведь недаром в компаниях и на дворовых танцульках люди кричали:
— Поставь Петю Лещенко.
Петю, а не Петра Константиновича. Он стал данностью послевоенных лет.
Дачное лето пятидесятого было последним счастливым летом моей молодости. В августе застрелился отец, ожидавший ареста, как и многие, полжизни проработавшие за границей. Он очень любил жизнь, был острословом и гулякой и решился на этот страшный шаг, надеясь вывести из-под удара МГБ свою семью.
И наступил самый тяжелый период моей молодости. Меня перестали приглашать, некоторым моим товарищам родители запретили со мной общаться. Это уже детали. Настоящие друзья все равно остались со мной.
И украсило те годы, вместе с книгами Константина Паустовского, Алексея Толстого, Вениамина Каверина, танго Оскара Строка в исполнении певца из Бессарабии.
На улице Станиславского жил мой приятель Леня Калмыков. У него была двухкомнатная большая квартира в старом доме. Родители его, геологи, уходили в поле ранней весной и возвращались ближе к зиме.
Леня жил один, на нашем языке «имел хату». Вот на этой «хате» и собиралась веселая компания.
Пили мало, пьянство еще не вошло в моду. Обычно мы в погребке «Молдавские вина» на улице Горького покупали самое дешевое красное вино, и студент журфака МГУ Валерий Осипов варил «гонококовку», так он именовал глинтвейн.
Много сахара, вино, вода и, конечно, фрукты.
У Калмыковых-старших было много пластинок Лещенко, Вертинского и каких-то еще эмигрантских певцов, фамилии их стерлись из памяти. Помню, один из них пел любимую нашу песню «Здесь под небом чужим я как гость нежеланный…».
Забавно, что я понял, почему мы любили эту песню, значительно позже. Видимо, мы все были нежеланными гостями в Москве.
Мы танцевали, пили глинтвейн, крутили легкие романы, не зная, что над нашей компанией сгущаются тучи.
Однажды ко мне прямо с тренировки прибежал Валера Осипов.
— Поганые дела, брат, — сообщил он.
— А что случилось?
— Меня вызвали в комитет комсомола, и там какой-то хрен выспрашивал меня о Ленькиной квартире, кто в ней собирается, о чем говорят, какие пластинки слушают.
— Ну а ты?
— Сказал, что иногда заходим в гости, пьем чай, Утесова слушаем.
— А он?
— Не поверил. А через несколько дней Леню Калмыкова разбирали на комсомольском собрании института. Обвинение выдвинули тяжелое: пропаганду чуждой идеологии.
Главным козырем обвинения были танго Лещенко.
Мол, Леня собирает у себя московских стиляг, и они слушают запрещенные песни певца, арестованного нашими органами, как фашистского пособника и шпиона.
Комсомольский вождь потребовал у Лени назвать фамилии тех, кто вместе с ним слушал певца-шпиона, и покаяться перед комсомолом.
Леня отказался.
За то, что он не разоружился перед комсомолом и не назвал имена пособников, Калмыкова исключили из комсомола и отчислили из института.
В те годы это было равно гражданской смерти. Следующим действием, видимо, должен был стать арест и привоз на Лубянку.
В тот же день прилетел Ленин отец, он уж точно знал, чем может окончиться для сына безобидное увлечение песнями Лещенко. Он забрал Леньку с собой, оформив техником в геологоразведочную партию.
Я забыл сказать о главном. В комнате Лени висел портрет Петра Лещенко, переснятый с пакета пластинки.
И это поставили ему в вину. В те годы на стенах должны были висеть только изображения обожествляемых вождей.
Через много лет, в семьдесят шестом, мы вновь собрались на кухне квартиры известного геолога, лауреата Госпремии Леонида Калмыкова, и хотя нас стало меньше, комната стала теснее. Погрузнели мы, раздались — один лишь бывший чемпион Международных студенческих игр баскетболист Валера Осипов весил под двести килограммов.
Мы сварили все тот же глинтвейн, только водки добавили для крепости. Смотрели на портрет Лещенко и слушали его пластинк…