Потоп. Огнем и мечом. Книга 2
Перевод с польского
Елизаветы Егоровой (Часть первая, Часть вторая, главы XVIII–XL), Ирины Матецкой (Часть третья, главы I–XV),
Людмилы Петрушевской (Часть третья, главы XVI–XXIV),
Ксении Старосельской (Часть третья, главы XXV–XXX)
Примечания Ильи Миллера
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Валерия Гореликова
Иллюстрации Венцеслава Черны
Автор идеи проекта Александр Лютиков
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Сенкевич Г.
Потоп. Огнем и мечом. Книга 2 : роман / Генрик Сенкевич ; пер. с пол. Е. Егоровой, И. Матецкой, Л. Петрушевской, К. Старосельской. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — ил. — (Иностранная литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-26540-0
16+
В середине семнадцатого века земли Великой Польши захлестнули волны чужеземных захватчиков. Суровые воины шведского короля Карла X Густава не знали пощады, их мощь была несокрушима. Вторжение шведов называли «шведским потопом», их мечи несли Польше опустошение и разруху. Роман Генрика Сенкевича «Потоп» дает широкое представление о тех смутных временах, о жестоких сражениях, коварных интригах и народных восстаниях. На этом мрачном фоне подобно ярким звездам сверкают образы главных героев романа — военачальника Анджея Кмицица и его возлюбленной Оленьки Биллевич, с одинаковой страстью принимающих любовь и смерть, светлую радость надежды и горькое отчаяние поражения.
Роман «Потоп» является второй частью знаменитой историко-приключенческой трилогии Генрика Сенкевича. Все романы трилогии впервые в России сопровождаются блестящими иллюстрациями чешского художника Венцеслава Черны.
© Е. М. Егорова (наследники), перевод, 2024
© Л. С. Петрушевская, перевод, 1985
© К. Я. Старосельская (наследник), перевод, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2019
Издательство Иностранка®
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Вступление
Был в Жмуди знатный род Биллевичей со многими отраслями, происшедший от Мендога [1] и во всем Россиенском повете почитавшийся более прочих родов. Никому из Биллевичей не случилось стать вельможею, правили они только у себя в повете, однако на поле Марса оказали отчизне памятные услуги, за что в разное время были щедро жалованы наградами. Родовое гнездо их, сохранившееся и поныне, называлось тоже Биллевичами, но, кроме него, они владели многими другими поместьями и под Россиенами, и дальше к Кракинову, по Лауде, Шое, Невяжи, и даже за Поневежем. Со временем род Биллевичей разделился на несколько домов, и родичи потеряли друг друга из виду. Съезжались все только в ту пору, когда в Россиенах, на равнине, называвшейся Станами, происходили смотры жмудского шляхетского ополчения. Встречались иной раз и под знаменами постоянного литовского войска да на сеймиках, а так как были сильны и богаты, то считаться с ними приходилось даже всемогущим в Литве и Жмуди Радзивиллам.
При короле Яне Казимире патриархом рода был Гераклиуш Биллевич, полковник легкой хоругви, подкоморий упитский. Он не жил в родовом гнезде, принадлежавшем в то время Томашу, мечнику россиенскому; сам Гераклиуш владел Водоктами, Любичем и Митрунами, которые лежали неподалеку от Лауды и, словно морем, были окружены землями мелкопоместной шляхты.
Кроме Биллевичей, богатых домов в округе было не много: Соллогубы, Монтвиллы, Шиллинги, Корызны, Сицинские (впрочем, и мелкопоместной братии с такими прозваниями тоже было немало), и по всему лауданскому поречью раскинулись так называемые «околицы», или, проще сказать, застянки, в которых обитала доблестная и славная в истории Жмуди лауданская шляхта.
В других местах род принимал название от застянка или застянок от рода, как бывало в Подлясье, а тут, в лауданском поречье, было по-иному. Тут, в Морезах, жили Стакьяны, которых в свое время поселил на здешних землях Баторий в награду за храбрость, проявленную под Псковом [2]. В Волмонтовичах на плодородной земле хозяйствовали Бутрымы; великаны на всю Лауду, малоречивые, с тяжелой рукой, они во время сеймиков, набегов и войн привыкли молча ломить стеною. В Дрожейканах и Мозгах возделывали землю многочисленные Домашевичи, славные охотники; в пуще Зелёнке они хаживали на медведя под самый Вилькомир. Гаштовты обитали в Пацунелях; девушки их славились своею красотой, так что в конце концов всех красавиц в окрестностях Кракинова, Поневежа и Упиты стали звать «пацунельками». Соллогубы Малые выпасали на лесных пастбищах табуны коней и стада отличной скотины; Гостевичи из Гощун курили смолу в лесах, почему их и прозвали Гостевичами Черными или Дымными.
Были и другие застянки, были и другие роды. Названия многих сохранились поныне; но и застянки по большей части лежат не там, где прежде лежали, и люди, которые живут в них, зовутся иначе. Пришли войны, бедствия, пожары; люди не всегда отстраивались на старом пепелище, — словом, многое изменилось. Но в те времена еще цвела древняя Лауда, живя по старине, и слух о лауданской шляхте шел по всему краю, ибо незадолго до этого она под водительством Януша Радзивилла сражалась под Лоевом [3] против взбунтовавшихся казаков и покрыла себя великою славой.
Все лауданцы служили в хоругви старого Гераклиуша Биллевича: кто побогаче — товарищами одвуконь, кто победнее — об один конь, а самые бедные — простыми солдатами. Всегда это была воинственная шляхта, особенно любившая рыцарское свое искусство. Зато в тех делах, которыми обычно занимались сеймики, она мало разбиралась. Знала, что король — в Варшаве, Радзивилл и пан Глебович, староста, — в Жмуди, а пан Виллевич — в Водоктах на Лауде. Этого с нее было довольно, и голосовала она так, как учил пан Виллевич, твердо веря, что он хочет того же, что пан Глебович, тот, в свой черед, идет нога в ногу с Радзивиллом, Радзивилл — королевская рука в Литве и Жмуди, а уж король — супруг Речи Посполитой и отец всего шляхетского сословия.
Для могущественных биржанских владык пан Виллевич был не слугою, а скорее другом, притом неоценимым, ибо по первому зову у него была наготове тысяча голосов и тысяча лауданских сабель, а саблей в руке Стакьянов, Бутрымов, Домашевичей или Гаштовтов в то время не отважился пренебречь еще никто на свете. Все переменилось со временем, особенно после кончины пана Гераклиуша Биллевича.
А не стало отца и благодетеля лауданской шляхты в тысяча шестьсот пятьдесят четвертом году. Страшная война разгорелась в ту пору по всей восточной границе Речи Посполитой. Пан Биллевич не пошел уже на эту войну, годы не позволили и глухота; но лауданцы пошли. И вот когда пришла весть, что Радзивилл потерпел поражение под Шкловом [4], а лауданская хоругвь чуть не вся порублена в бою с наемной французской пехотой, удар разбил старого полковника, и он отдал Богу душу.
Весть о поражении привез некий пан Михал Володыёвский, молодой, но прославленный воитель, который по приказу Радзивилла командовал вместо пана Гераклиуша лауданской хоругвью. Уцелевшие лауданцы тоже возвратились в родные дома; измученные, подавленные, изголодавшиеся, они, как и все войско, роптали на великого гетмана [5], который уверовал в свою непобедимость и, решив, что одно его имя внушит страх врагу, с малыми силами бросился на вдесятеро сильнейшего противника и тем нанес много урону войску и всей отчизне.
Но ни один голос не поднялся при этом против молодого полковника, пана Ежи Михала Володыёвского. Напротив, те, кто ушел от погрома, превозносили полковника до небес и рассказывали чудеса о воинском его опыте и доблестях. Единственным утешением для уцелевших лауданцев были воспоминания о том, какие подвиги они совершили под предводительством пана Володыёвского: как одним ударом пробились в атаке сквозь первые ряды свежих войск, как потом, наткнувшись на французских наемников, в прах разнесли саблями лучший полк, причем пан Володыёвский собственноручно зарубил полковника, как, наконец, окруженные со всех сторон, отчаянно прорывались из огненного кольца, и падали, сраженные насмерть, и крушили врага...
С сожалением, но и с гордостью внимали этим рассказам лауданцы, не служившие в регулярном литовском войске, обязанные выступать только с шляхетским ополчением. Всюду ждали, что ополчение, эта последняя защита отчизны, в скором времени будет созвано. Наперед уговорились, что лауданским ротмистром выберут пана Володыёвского, который хоть и был нездешний, но такой покрыл себя славой, что среди местной шляхты не было ему равного. Уцелевшие лауданцы рассказывали, что он спас от гибели самого гетмана. Поэтому вся Лауда на руках его носила, а застянки наперехват зазывали в гости. Особенно спорили при этом Бутрымы, Домашевичи и Гаштовты: все хотели, чтобы пан Володыёвский погостил у них подольше. Сам же он так полюбил эту храбрую шляхту, что, когда остатки радзивилловского войска потянулись в Биржи, чтобы там оправиться после поражения, он не поехал с ними, а разъезжал себе по застянкам, пока не осел наконец прочно у Пакоша Гаштовта, который был старейшиной в Пацунелях.
По правде сказать, пан Володыёвский и не мог бы уехать в Биржи, он тяжело хворал: сперва томила его злая горячка, потом от контузии, которую он получил еще под Цибиховом, отнялась правая рука. Три дочки Пакоша, знаменитые красавицы, стали заботливо за ним ухаживать и дали клятву вернуть столь славному кавалеру прежнее здоровье, а шляхта, кто только остался жив, занялась похоронами старого своего полковника, пана Гераклиуша Биллевича.
После похорон было вскрыто духовное завещание покойного, из которого обнаружилось, что наследницей всех владений, за исключением деревни Любич, старый полковник назначил внучку свою Александру Биллевич, упитскую ловчанку, опеку же до ее замужества вверил всей лауданской шляхте.
«...Пусть те, кто ко мне был приязнен, — гласило духовное завещание, — и любовью платил за любовь, таковыми же будут и для сироты и в нынешние времена злонравия и злокозненности, когда никто не огражден от людского своеволия и злобы и не может не ведать страха, в память обо мне примут сироту под кров свой и защиту.
Надлежит блюсти им также, дабы она без препон пользовалась владениями, за исключением деревни Любич, каковую я в дар приношу, завещаю и отписываю пану Кмицицу, хорунжему оршанскому, дабы в том оному никто не чинил препятствий. Да ведают те, кто будет дивиться моему к вельможному пану Анджею Кмицицу благорасположению или усмотрит в том обиду для внучки моей родной, Александры, что с молодых лет и до смертного часа я знал от родителя оного Анджея Кмицица лишь приязнь и братскую любовь. С ним вместе мы в походы ходили, и он мне не однажды жизнь спасал, а когда злоба и invidia [6] панов Сицинских замыслили отнять у меня имение, он и в той беде мне помог. Тогда я, Гераклиуш Биллевич, подкоморий упитский, недостойный грешник, ныне предстоящий судилищу Христову, четыре года тому назад (еще живой и земную юдоль попиравший) отправился к пану Кмицицу-отцу, мечнику оршанскому, дабы благодарность ему принести и дать залог верной дружбы. Там же, по старому обычаю, шляхетскому и христианскому, постановили мы с общего согласия, чтобы дети наши, сиречь сын его Анджей и внучка моя Александра, ловчанка, сочетались браком, дабы потомство произвести во славу Божию и на благо Речи Посполитой. Чего я всем сердцем желаю и внучку мою Александру к исполнению означенной моей воли обязываю, разве только пан хорунжий оршанский, упаси бог, зазорными делами себя опорочит и чести будет лишен. Буде вотчины лишится, что на той границе, под Оршей, легко может статься, и тогда надлежит ей с благословения моего поять его в супруги, и буде Любича лишится, на то не взирать.
Буде же, по особому соизволению Божию, внучка моя пожелает во славу Господа Бога принести на алтарь его свое девство и принять монашеский чин, тогда может она совершить сие, ибо слава Божия превыше славы человеческой...»
Так распорядился пан Гераклиуш Биллевич своими владениями и внучкой, чему никто особенно не удивился. Панна Александра давно уже знала, что ее ждет, и шляхта давно слыхала о дружбе между Биллевичем и Кмицицами, да и умы в ту смутную пору другим были заняты, так что в скором времени о духовном завещании и думать забыли.
Но в усадьбе в Водоктах только и разговору было что о Кмицицах, верней, о пане Анджее, потому что старого мечника тоже не было уже в живых. Кмициц со своей небольшой хоругвью и оршанскими охотниками был под Шкловом. Потом пропал из виду; однако никто не думал, что он погиб, ибо смерть столь знатного кавалера, наверно, не прошла бы незамеченной. В Оршанской земле Кмицицы принадлежали к знати и владели большими поместьями, но в том краю все погибло в огне войны. Целые поветы и земли были обращены в пустыню, имения разорены, люди перебиты. После поражения Радзивилла никто уже больше не давал отпора врагу. Госевский, гетман польный, не располагал силами; коронные гетманы с остатками войск сражались на Украине и не могли прийти ему на помощь, так же как и сама Речь Посполитая, истощенная войнами с казачеством. Вражеская волна все глубже заливала край, лишь кое-где разбиваясь о крепостные стены; но и крепости пали одна за другой, как пал Смоленск. Смоленское воеводство, где лежали владения Кмицицев, почитали потерянным. Во всеобщем смятении и всеобщем страхе люди рассеялись, как листья, гонимые ветром, и никто не знал, что сталось с молодым оршанским хорунжим.
Но до Жмудского староства война еще не докатилась, и лауданская шляхта начала понемногу оправляться после шкловского поражения. Застянки съехались на совет о делах державных и приватных. Бутрымы, самые воинственные, ворчали, что надо ехать в Россиены на congressus [7] шляхетского ополчения, а там и к Госевскому, чтобы отомстить за шкловское поражение. Домашевичи Ловецкие углублялись в леса, в Роговскую пущу, и, доходя до самых вражеских отрядов, привозили оттуда вести; Гостевичи Дымные вялили мясо в дыму для будущих походов. Из дел приватных решено было послать людей бывалых и опытных на розыски пана Анджея Кмицица.
Совет держали лауданские старики под предводительством Пакоша Гаштовта и Касьяна Бутрыма, двоих здешних патриархов; вся шляхта, чрезвычайно польщенная доверием, оказанным ей покойным паном Биллевичем, поклялась неукоснительно выполнить его волю и окружить панну Александру родительской заботой. Потому-то и было спокойно на берегах Лауды, хотя даже в тех краях, куда война еще не дошла, вспыхивали раздоры и смуты. Никто не оспаривал прав молодой помещицы, не запахивал ее меж, не срывал межевых холмиков, не вырубал меченых сосен на лесных рубежах, не захватывал пастбищ. Напротив, все помогали богатой помещице, чем только могли. Стакьяны, которые жили на берегу реки, присылали соленую рыбу; из Волмонтовичей, от ворчливых Бутрымов, поступало зерно, от Гаштовтов — сено, от Домашевичей Ловецких — дичь, от Гостевичей Дымных — смола и деготь. Панну Александру иначе не называли, как «наша панна», а красавицы-шляхтянки поджидали пана Кмицица с таким же нетерпением, как и она.
Тем временем пришли вицы о созыве шляхетского ополчения, и зашевелилась шляхта на Лауде. Юноша возмужалый и муж, еще не согбенный годами, — всяк должен был садиться на конь. Ян Казимир прибыл в Гродно и назначил там общий сбор. Туда все и направились. Первыми двинулись в молчании Бутрымы, за ними прочая шляхта, а Гаштовты, как всегда, поехали последними, потому что жаль им было покидать своих красоток. Из других земель явилось мало шляхты, и отчизна осталась без обороны; но верная Лауда явилась вся.
Пан Володыёвский не поехал, он не владел еще рукою и остался с красавицами как бы за войского [8]. Опустели застянки, одни только старики да женщины сиживали вечерами у очагов. Тихо было в Поневеже и Упите, всюду ждали новостей.
Панна Александра тоже заперлась в Водоктах и никого не видела, кроме слуг да своих лауданских опекунов.
Глава I
Наступил новый, тысяча шестьсот пятьдесят пятый год. Январь стоял морозный, но сухой; белым покровом толщиною в локоть одела святую Жмудь суровая зима; под тяжестью инея гнулись и ломались деревья, днем на солнце снег слепил глаза, а ночью при свете луны словно искры пробегали по насту; зверь подходил к людскому жилью, а бедные птицы стучали клювами в запушенные инеем, украшенные морозным узором оконца.
Однажды вечером панна Александра сидела в людской с сенными девушками. Старый это был обычай в роду Биллевичей — проводить вечера с челядью, когда не было гостей, и петь божественные песни, на собственном примере воспитывая простолюдинов. Так поступала и панна Александра, тем охотней, что ее сенные девушки были все больше шляхтянки, убогие сироты. Они делали всякую, даже самую черную, работу, были у госпожи служанками, зато их учили добронравию и обходились с ними лучше, нежели с простыми девками. Впрочем, были среди них и холопки, которых можно было отличить по языку: многие из них не умели говорить по-польски.
Панна Александра со своей родичкой панной Кульвец сидела посредине людской, а девушки по бокам на лавках, все за прялками. В большом очаге с нависшим шатром горели сосновые корневища и бревна, то притухая, то снова вспыхивая ярким огнем или рассыпаясь искрами, когда паренек, стоявший у очага, подкидывал березовых поленьев и щепок. При вспышках пламени были видны темные бревенчатые стены огромной избы с очень низким, перекрытым балками потолком. На балках, покачиваясь от тепла, висели на нитках разноцветные звездочки, вырезанные из облаток, а с балок глядели мотки чесаного льна, свисавшие по обе стороны, словно добытые в бою турецкие бунчуки. Балки были сплошь завалены ими. Оловянная посуда всяких размеров, поставленная на длинные дубовые полки или прислоненная к темным стенам, блестела, как звезды.
В глубине людской, у двери, косматый жмудин, мурлыча под нос заунывную песенку, крутил оглушительно гудевшие жернова; панна Александра в молчании перебирала четки; девушки пряли, тоже ни слова не говоря друг другу.
Отблески огня падали на их молодые румяные лица, а они под суровым оком панны Кульвец усердно, словно наперегонки, пряли свою пряжу, левой рукою щипля мягкий лен, а правой крутя веретена. Они то переглядывались, то вскидывали быстрые глаза на панну Александру, словно в ожидании, скоро ли она велит жмудину перестать молоть и запоет божественную песню, но работать не переставали, все пряли да пряли; вились нити, жужжали веретена, мелькали спицы в руках панны Кульвец, а косматый жмудин гудел на своих жерновах.
Однако порой он прерывал работу, — видно, что-то портилось у него в жерновах, потому что тут же раздавался его сердитый голос:
— Padlas! [9]
Панна Александра поднимала голову, словно пробужденная тишиной, которая воцарялась после возгласа жмудина; огонь освещал тогда ее белое лицо и спокойные голубые глаза, глядевшие из-под черных бровей.
Она была хороша собою, с льняными косами, тонким лилейным личиком. Белого цветка была у нее красота. В черном смирном платье девушка с виду казалась строгой. Сидя у очага, она предалась своим мыслям, как снам, — верно, думала о своей судьбе, о будущем, которое было темно.
По духовному завещанию в супруги ей был предназначен человек, которого она не видала с десяти лет; ей шел теперь двадцатый год, и у нее осталось лишь смутное воспоминание о шумном подростке, который в бытность свою с отцом в Водоктах больше носился с ружьем по болотам, чем глядел на нее.
«Где-то он и каким стал теперь?» — вот вопросы, которые теснились в уме сумрачной девушки.
Правда, она знала его по рассказам покойного подкомория, который за четыре года до своей кончины совершил далекое и трудное путешествие в Оршу. По этим рассказам, это был «кавалер беззаветной храбрости, но горячая голова». После того как старый Биллевич и Кмициц-отец сговорили детей, кавалер должен был сразу же приехать в Водокты на смотрины; но тут разгорелась великая война, и вместо того, чтобы ехать к невесте, кавалер отправился на поля Берестечка. Там его подстрелили, он лечился дома, потом ухаживал за умирающим отцом, а там снова вспыхнула война — и так прошли четыре года. Немало воды утекло и со времени кончины полковника, а меж тем о Кмицице и слух пропал.
Было о чем подумать панне Александре, а может, тосковала она о суженом своем незнакомом. Чистое сердце ее, еще не знавшее любви, было исполнено великой готовности любить. Достаточно было искры, чтобы в нем зажегся огонь, спокойный, но яркий, ровный, сильный и неугасимый, как священный языческий огонь у литвинов.
Тревога охватывала ее, порою сладкая, порой томительная, и в душе она все задавала себе вопросы, на которые не было ответа, и прийти он мог только с далеких полей. И первый вопрос был: по доброй ли воле женится он на ней и ответит ли на зов ее сердца, готового любить? В те времена было обычным делом сговаривать детей, и даже после смерти родителей связанные благословением дети чаще всего не нарушали родительской воли. Так что панна Александра ничего особенного не видела в том, что ее просватали; но одно дело — добрая воля, а другое дело — долг: не всегда они ходят в паре. Вот и эта дума томила белокурую ее головушку: «А полюбит ли он меня?» И нахлынули мысли, словно стая птиц слетелась на одинокое дерево в широком поле: «Кто ты? Каков ты? Живой ли бродишь по свету иль сложил уже свою голову? Далёко ль ты, близко ли?» Открытое сердце девушки, будто дверь, открытая навстречу милому гостю, невольно взывало к далекой стороне, к заснеженным лесам и полям, окутанным ночью: «Отзовись же, добрый молодец! Нет ведь ничего горше на свете, чем ждать!»
И вдруг, точно в ответ на ее зов, снаружи, из этих заснеженных, окутанных ночью далей до слуха ее долетел звон колокольчика.
Девушка вздрогнула, но тут же вспомнила, что из Пацунелей почти каждый вечер присылают за лекарствами для молодого полковника; то же подумала и панна Кульвец.
— От Гаштовтов за териаком, — сказала она.
Частый звон колокольчика, подвязанного к дышлу, звучал все явственней и вдруг смолк; видно, санки остановились у крыльца.
— Погляди, кто там приехал, — велела панна Кульвец жмудину, крутившему жернова.
Жмудин вышел из людской, но через минуту вернулся и снова взялся за ручку жерновов.
— Панас Кмитас, — сказал он невозмутимо.
— И слово стало плотью! — воскликнула панна Кульвец.
Пряхи повскакали с мест; прялки и веретена попадали наземь.
Панна Александра тоже встала; сердце колотилось у нее в груди, лицо то краснело, то бледнело; она нарочно отвернулась от очага, чтобы не показать своего волнения.
Но тут в дверях появилась чья-то высокая фигура в шубе и меховой шапке. Молодой мужчина шагнул на середину избы и, поняв, что находится в людской, звучным голосом, не снимая шапки, спросил:
— Эй, а где же ваша панна?
— Я здесь, — довольно твердым голосом ответила панна Александра.
Услышав эти слова, приезжий снял шапку, бросил ее наземь и сказал с поклоном:
— Я — Анджей Кмициц.
На одно короткое мгновенье глаза панны Александры остановились на лице Кмицица, девушка тотчас потупила взор; но за это короткое мгновенье она успела заметить светло-русую, как рожь, высоко подбритую чуприну, быстрый взгляд серых глаз, темный ус, орлиный нос и лицо, смуглое, молодое, веселое и смелое.
Он же левой рукой в бок уперся, правую к усу поднес и вот что сказал:
— Не был я еще в Любиче, птицей летел сюда, чтобы панне ловчанке в ноги поклониться. Прямо из ратного стана принес меня сюда ветер, дай-то Бог, чтобы счастливый.
— Знал ли ты, пан, про смерть дедушки моего, подкомория? — спросила девушка.
— Не знал, но, как сказали мне об его кончине твои сермяжнички, что отсюда приезжали ко мне, горькими слезами оплакал я моего благодетеля. Истинным другом, можно сказать, братом был он покойному моему родителю. Верно, и ты, панна, хорошо знаешь, что четыре года назад приезжал он к нам, под Оршу. Тогда и обещал мне покойный тебя и портретец твой показал, с той поры и вздыхал я по тебе по ночам. Я бы и раньше приехал, да война не родимая матушка, людей сватает только со смертью.
Смутили немного девушку эти смелые речи, и, желая переменить разговор, она спросила:
— Так ты, пан, еще не видал своего Любича?
— Успеется. Тут у меня дела поважней и наследство подороже, хочу его вперед получить. Только что же это ты, панна, все отвертываешься от огня, я и в глаза заглянуть тебе не могу. Вот так, сюда повернись, а я со стороны печи зайду! Вот так!
С этими словами смелый солдат схватил не ожидавшую этого Оленьку, крутнул ее, как волчок, и повернул к огню.
Она еще больше смутилась и, прикрыв глаза длинными ресницами, стояла так, устыдившись и света, и собственной своей красоты. Кмициц отпустил ее наконец и хлопнул себя по кунтушу.
— Ей-же-ей, чудо как хороша! На сто служб дам за упокой души моего благодетеля, что мне тебя отписал. Когда свадьба?
— Не скоро, я еще не твоя, — ответила Оленька.
— Но будешь моей, хоть бы мне дом пришлось поджечь! Боже мой! Я думал, живописец польстил тебе, а вижу, он далеко метил, да промашку дал. Сто плетей такому мастеру, печи ему малевать, а не такую красу писать, что гляжу вот — и не нагляжусь. Милое дело — получить такое наследство, разрази меня гром!
— Верно мне покойный дедушка говорил, что ты, пан, горячая голова.
— Мы, смоленские, все такие, не то что ваши жмудины. Раз-два — и быть по-нашему, а нет, так смерть!
Оленька улыбнулась и сказала уже совсем твердым голосом, поднимая на кавалера взор:
— Э, да у вас, верно, татары живут?
— Все едино, ты, панна, моя и по родительской воле, и по сердцу.
— Вот по сердцу ли, я того еще не знаю.
— Коли нет, я ножом себя пырну!
— Ты, пан, все с шуточками!.. Что же это, однако, мы в людской стоим! Прошу в покои. После дальней дороги и поужинать не мешает — прошу!
Тут Оленька обратилась к панне Кульвец:
— Вы, тетушка, с нами?
Молодой хорунжий бросил быстрый взгляд.
— Тетушка? — спросил он. — Чья тетушка?
— Моя, панна Кульвец.
— Стало быть, и моя! — подхватил он и стал целовать панне Кульвец руки. — Боже ты мой, да ведь у меня в хоругви есть товарищ по прозванию Кульвец-Гиппоцентаврус. Скажи, пожалуйста, не родня ли он тебе, тетушка?
— Сродни! — приседая, ответила старая дева.
— Хороший парень, но ветрогон, как и я! — прибавил Кмициц.
Тем временем появился слуга с огнем, и все прошли сперва в сени, где пан Анджей снял шубу, а потом на другую половину, в покои для гостей.
После их ухода пряхи тотчас сбились тесной кучкой и все разом заговорили о приезжем, слова не давая сказать друг дружке. Статный молодец очень им понравился, и девушки наперебой расхваливали его.
— Так весь и сияет! — говорила одна. — Как взошел, думала, королевич.
— А глаза-то как у рыси, так и сверлят, — подхватила другая. — Попробуй такому слово поперек скажи!
— И думать не смей! — поддержала третья.
— Панну, как веретено, завертел! Видно, очень она ему по сердцу пришлась, да и кому бы не пришлась она по сердцу?
— Ну, он тоже не хуже ее! Случись тебе такой, небось и в Оршу пошла бы за ним, хоть она на краю света.
— Счастливица панночка.
— Богатым на свете всегда лучше живется. Эх, не рыцарь — загляденье.
— Девушки из Пацунелей говорили, будто ротмистр, что живет у них, у старого Пакоша, тоже красавец.
— Не видала я его, но куда ему до пана Кмицица! Такого, верно, на всем свете не сыщешь.
— Padlas! — крикнул внезапно жмудин, у которого снова разладились жернова.
— Эй, косматый, шел бы ты отсюда со своею бранью! Помолчи, а то ничего не слышно! Да-да! Лучше пана Кмицица на всем свете не сыщешь! Пожалуй, и в Кейданах нету такого!
— Смотри, еще во сне приснится!
— Да хоть бы приснился...
Такой разговор шел у шляхтянок в людской. Тем временем в столовом покое поспешно накрывали на стол, а в зале панна Александра осталась одна с Кмицицем, потому что тетушка ушла готовить ужин.
Пан Анджей глаз не сводил с Оленьки, и они все больше у него разгорались.
— Есть люди, которым богатство всего дороже, — сказал он наконец, — другие на войне за добычей охотятся, иные лошадей любят, а я, моя панна, тебя вот не променял бы ни на какие сокровища. Ей-ей, чем больше гляжу на тебя, тем больше охота берет жениться, право же, хоть завтра под венец! Брови-то, верно, жженой пробкой чернишь?
— Слыхала я, есть такие ветреницы, только я не из их числа.
— А глазки-то лазоревые! Слов у меня от смущения не хватает.
— Не очень-то ты смутился, пан, коли так ко мне приступаешь, даже мне удивительно.
— Это тоже наш смоленский обычай: на бабу и в огонь смело идти. Ты, моя королева, к этому привыкай, так всегда будет.
— Ты, пан Анджей, от этого отвыкай, так не должно быть.
— Может, я тебя и послушаюсь, чтоб мне головы не сносить! Хочешь — верь, моя панна, хочешь — не верь, а я бы тебе под ноженьки небо подостлал! Я для тебя, моя королева, и другим обычаям готов научиться. Знаю ведь, простой солдат я, больше в ратном стане доводилось бывать, нежели в панских покоях.
— Одно другому не мешает, мой дедушка тоже был солдатом, а за добрые намерения спасибо тебе! — ответила Оленька и так сладко поглядела на пана Анджея, что сердце у него растаяло тотчас, как воск.
— Ты, моя панна, на веревочке будешь меня водить!
— Что-то не похож ты на тех, кого на веревочке водят! Хуже нет, чем с такими строптивцами.
Кмициц в улыбке открыл белые, точно волчьи, зубы.
— Как! — воскликнул он. — Неужто мало розог обломали в школе об мою спину святые отцы, чтобы выбить из меня эту строптивость и вбить в голову всякие честные правила?
— А какие же вбили лучше всего?
— Коли любишь, падай в ноги — вот так!
При этих словах пан Кмициц уже был на коленях, а панна Александра, пряча ноги под стулец, кричала:
— Ради бога! Этого тебе в школе в голову не вбивали! Ах, оставь, оставь, не то я рассержусь... да и тетка сейчас войдет!
Не вставая с колен, он поднял голову и заглядывал ей в глаза:
— Да и пусть целая хоругвь теток придет, я не откажусь, что охота мне любить тебя!
— Вставай же, пан Анджей!
— Встаю.
— Садись, пан Анджей!
— Сижу!
— Злодей ты, Иудушка!
— Вот и неправда, я когда целую, так от всей души! Хочешь, докажу?
— И думать не смей!
Однако панна Александра смеялась, а он весь сиял от радости и молодости. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородных кровей.
— Ай-ай! — говорил он. — Что за глазки, что за личико! Спасите, святые угодники, а то не усижу!
— Нечего угодников звать. Четыре года сидел, покуда сюда собрался, так сиди и теперь!
— Ба! да я ведь знал только портрет. Я этого живописца велю в смоле вымазать да в перьях вывалять и в Упите кнутом прогнать по рынку. Я тебе все скажу, как на духу: хочешь — прости, нет — так голову руби! Думал это я себе, глядя на портретец: красивая девка, ничего не скажешь, да ведь красивых девок хоть пруд пруди — успею! Покойный отец все торопил ехать, а я ему одно твердил: успею, не уйдет женитьба, девушки на войну не ходят и не погибают! Бог свидетель, не противился я отцовской воле, только хотел сперва повоевать, все испытать на собственной шкуре. Теперь только вижу, глуп был, ведь на войну и женатым мог бы пойти, а тут бы меня утеха ждала. Слава богу, что насмерть меня не зарубили. Позволь же, моя панна, ручки тебе поцеловать.
— Нет уж, не позволю.
— А я и спрашивать не стану. У нас, оршанских, так говорят: «Проси, а не дают — сам бери!»
Тут пан Анджей схватил ручки девушки и стал осыпать их поцелуями, а она не очень противилась, боялась показаться неучтивой.
Но тут вошла панна Кульвец и, видя, что творится, подняла очи к небу. Не понравилась ей эта близость, но не посмела она сказать что-нибудь детям, только к ужину позвала.
Взявшись под руки, как брат с сестрою, направились они оба в столовый покой, где стол ломился под множеством всяких блюд; особенно много было отменных колбас, стояла там и обомшелая сулейка вина, дающего крепость. Хорошо было молодым вдвоем, легко и весело. Панна Александра уже успела отужинать, так что за стол уселся только пан Кмициц и принялся за еду с той же живостью, с какой перед тем разговаривал.
Оленька поглядывала на него сбоку, радуясь, что он ест и пьет, но, когда он утолил первый голод, снова стала выспрашивать:
— Так ты, пан Анджей, не из Орши едешь?
— Да разве я знаю, откуда еду? Сегодня тут, а завтра там. Как волк к овце, подкрадывался я к врагу, — где можно было куснуть, там и кусал.
— Как же ты отважился пойти против такой силы, перед которой отступил сам великий гетман?
— Как отважился? А я на все готов, такая уж у меня натура!
— Говорил мне про то покойный дедушка. Счастье, что голову ты не сложил.
— Э, прихлопывали они меня там, как птицу в западне, но только прихлопнут, а я уж ускользнул и в другом месте укусил. Так я им насолил, что они цену назначили за мою голову... Отменный, однако, полоток!
— Во имя Отца и Сына! — воскликнула Оленька, с непритворным ужасом и в то же время восторгом глядя на этого молодца, который мог говорить зараз и о цене за свою голову, и о полотке.
— Верно, были у тебя, пан Анджей, большие силы?
— Две сотни своих драгун было, молодцов как на подбор, да за месяц их всех перебили. Потом ходил я с охотниками, набирал их где ни попадя, без разбору. Завзятые вояки, но — разбойники над разбойниками! Кто еще не погиб, рано или поздно пойдет воронью на закуску...
При этих словах пан Анджей опять рассмеялся, опрокинул чару вина и прибавил:
— Таких сорвиголов ты, моя панна, отродясь не видывала. Чтоб их черт побрал! Офицеры все — шляхтичи из наших краев, родовитые, достойные и чуть не все уже под судом. Сидят теперь у меня в Любиче, что же мне с ними делать?
— Так ты, пан Анджей, прибыл к нам с целой хоругвью?
— Да. Неприятель заперся в городах, зима ведь лютая! Мой народишко тоже обтрепался, как обитый веник, вот князь воевода и назначил меня на постой в Поневеж. Ей-ей, заслуженный это отдых!
— Кушай, пан Анджей, пожалуйста.
— Я бы для тебя, моя панна, и отравы скушал!.. Оставил я тогда часть моей голытьбы в Поневеже, часть в Упите, ну а самых достойных товарищей к себе в Любич в гости зазвал... Приедут они к тебе на поклон.
— А где же тебя, пан Анджей, лауданцы нашли?
— Они меня встретили, когда я шел уже на постой в Поневеж. Я бы и без них сюда приехал.
— Пей же, пан Анджей!
— Я бы для тебя, моя панна, и отравы выпил!..
— А про смерть дедушки и духовную ты только от лауданцев узнал?
— Про смерть — от них, помяни, Господи, душу моего благодетеля! Не ты ли это, панна Александра, послала ко мне этих людей?
— Ты, пан Анджей, такого не думай! У меня на мысли одна печаль да молитва была!
— Они то же мне толковали... Ох и гордые сермяжнички! Хотел я их за труды наградить, так они как напустятся на меня: это, может, говорят, оршанская шляхта в руки глядит, а мы, лауданцы, не таковские! Крепко меня изругали! Послушал я их да и думаю себе: не хотите денег, дам-ка я вам по сотне плетей.
Панна Александра за голову схватилась:
— Иисусе Христе, и ты это сделал?
Кмициц посмотрел на нее с удивлением:
— Не пугайся, панна Александра. Не сделал, хоть как гляну на такую вот шляхетскую голытьбу, что за ровню хочет нас почитать, так с души у меня воротит. Думал только, ославят они меня безо всякой вины насильником да перед тобой еще оговорят.
— Какое счастье! — со вздохом облегчения сказала Оленька. — А то бы я и на глаза тебя не пустила!
— Это почему же?
— Убогая это шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка всегда любил их и на войну с ними ходил. Весь век они вместе прослужили, а в мирное время он их дома у себя принимал. Старая у нас дружба с ними, и ты уважать ее должен. Есть ведь у тебя сердце, и не нарушишь ты святого согласия, в каком мы до сих пор жили!
— Да ведь я ничего не знал, разрази меня господь, не знал! И признаюсь, не лежит у меня душа к этой нищей шляхте. У нас так: коль ты мужик, так мужик, а шляхта все родовитая, на одну кобылу вдвоем не садятся. Право же, такой голи равняться с Кмицицами или Биллевичами — все едино что вьюнам со щуками, хоть и вьюн и щука одинаково рыбы.
— Дедушка говорил, что богатство ничего не стоит, кровь и честь — вот что важно, а они люди честные, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.
Пан Анджей от удивления глаза раскрыл:
— Опекунами? Дедушка назначил их твоими опекунами? Всю лауданскую шляхту?
— Да. И не хмурься, пан Анджей, воля покойного свята. Странно мне, что посланцы не сказали тебе об этом.
— Да я бы их!.. Нет, не может быть! Ведь тут добрых два десятка застянков... И все эти сермяжники тут судят и рядят? Неужто и со мной будут судить и рядить, раздумывать, по душе ли я им или нет? Эй, не шути, панна Александра, а то у меня кровь кипит!
— Я не шучу, пан Анджей, истинную правду говорю тебе. Не будут они судить и рядить; и коль ты, по примеру дедушки, станешь им за отца, не оттолкнешь их, не будешь чваниться, то не только их, но и мое сердце покоришь. Буду я с ними помнить это до гроба, до гроба, пан Анджей!..
В голосе ее звучала нежная мольба; но морщины у него на лбу не разгладились, он по-прежнему хмурился. Правда, подавил вспышку гнева, только порой словно молнии пробегали у него по лицу, — но ответил девушке заносчиво и надменно:
— Вот уж не ждал! Волю покойного я уважаю и вот что думаю: до моего приезда пан подкоморий мог назначить эту серую шляхту твоими опекунами, но, коли нога моя ступила сюда, никто, кроме меня, опекуном больше не будет. Не только этой серой шляхте, самим биржанским Радзивиллам опекать тут нечего!
Панна Александра нахмурилась и ответила, помолчав минуту времени:
— Нехорошо ты, пан Анджей, делаешь, что так кичишься. Волю покойного деда либо целиком надо принять бы, либо отвергнуть, я не вижу иного выхода. Лауданцы не станут надоедать тебе или навязываться, люди они мирные и достойные. Не думай, пан Анджей, что они могут быть тебе в тягость. Когда бы начались распри, они могли бы сказать свое слово, а так, я думаю, все будет тихо и мирно и такая это будет опека, словно бы ее и нет совсем.
Он помолчал еще минуту, потом махнул рукой и сказал:
— И то сказать, со свадьбой все кончится. Не из-за чего спорить, пусть только сидят смирно и не мешают мне, а то я, ей-богу, не дам себе в кашу наплевать! Впрочем, довольно о них! Дай согласие, панна Александра, обвенчаться поскорей, и все будет хорошо!
— Не пристало сейчас, в дни печали, говорить об этом.
— Эх! А долго ли придется мне ждать?
— Дедушка сам написал, что не долее полугода.
— Иссохну я до той поры, как щепка. Ну давай не будем больше ссориться. Ты уж так сурово стала на меня поглядывать, будто я всему виною. Ну что это ты, королева моя золотая! Чем я виноват, что такая у меня натура: рассержусь на кого, так, сдается, на куски бы его разорвал, а отойдет сердце, и вроде наново сшил бы.
— Страшно жить с таким, — повеселев, ответила Оленька.
— За твое здоровье! Хорошее вино, а для меня сабля да вино — первое дело! Ну чего там — страшно жить со мною! Да ты меня в сети уловишь своими очами, рабом сделаешь, хоть я ничьей власти над собою не терпел. Вот и теперь, чем панам гетманам кланяться, предпочел с хоругвью один на свой страх воевать. Королева ты моя золотая, коли что не так, прости меня, я ведь обхождению не в покоях у придворных дам, а около пушек учился, не за лютней, а в солдатском гаме. Сторона у нас неспокойная, сабли из руки не выпустишь. Засудили тебя, приговорили, головы твоей ищут — все это пустое! Будь только смел да удал, и люди тебя уважают. Exemplum [10] мои товарищи, в другом месте они бы давно по тюрьмам сидели... а ведь тоже достойные кавалеры! Даже бабы у нас ходят в сапогах, с саблей на боку, отряды в бой водят, как пани Кокосинская, тетка моего поручика, которая пала на поле битвы, а племянник ее под моей командой мстил за нее, хоть при жизни ее не любил. Где уж нам, хоть и самым родовитым, учиться придворному обхождению? Одно мы знаем: война — так в поход иди, сеймик — так горло дери, а языка мало — за саблю хватайсь! Вот какое дело! Таким меня покойный подкоморий знавал и такого для тебя выбрал!
— Я всегда с радостью исполняла волю деда, — ответила девушка, потупя взор.
— Дай же мне еще твои рученьки поцеловать, солнышко мое ненаглядное! Право, очень ты мне по сердцу пришлась. Так я разомлел, что не знаю, как и попаду в этот самый Любич, которого еще не видал.
— Я тебе дам провожатого.
— Э, обойдется. Я уже привык ездить по ночам. Есть у меня солдат родом из Поневежа, он должен знать дорогу. А там меня Кокосинский ждет с товарищами... У нас Кокосинские, Пыпки по прозванию, большая знать. Этого безвинно чести лишили за то, что он пану Орпишевскому дом спалил и дочку увез, а людей вырезал. Достойный товарищ! Дай же мне еще рученьки. Время, вижу, ехать!
Тут большие гданьские часы, стоявшие в столовом покое, стали медленно бить полночь.
— Ах ты, господи! — вскричал Кмициц. — Время, время! Ничего я уж больше сделать тут не успею! Любишь ли…