Дыхание озера

Оглавление
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Примечания

Marilynne Robinson
HOUSEKEEPING
Copyright © Marilynne Robinson, 1980
All rights reserved

Настоящее издание выходит с разрешения
Trident Media Group, LLC и The Van Lear Agency

Перевод с английского Павла Смирнова
Серийное оформление и оформление обложки Татьяны Гамзиной-Бахтий

Робинсон М.

Дыхание озера : роман / Мэрилин Робинсон ; пер. с англ. П. Смирнова. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Гербарий).

ISBN 978-5-389-27010-7

16+

Рут. Высокая и угловатая, она держится незаметно — в отличие от хорошенькой младшей сестренки Люсиль, хохотушки и модницы. Рано осиротев, девочки живут в провинциальном городишке горного штата, и за ними приглядывает целая череда престарелых родственниц, пока в доме не появляется взбалмошная и эксцентричная Сильви, сестра их покойной матери. Две сестры по-разному оценивают странные тетины привычки: Люсиль с трудом их принимает, зато Рут обретает в Сильви родную душу.

Прозрачная, лирическая и медитативная проза Робинсон, удостоенная многих престижных литературных наград, погружает читателя в сон наяву, открывающий новые горизонты и степени свободы.

© П. А. Смирнов, перевод, 2024

© Серийное оформление.
ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Издательство Иностранка®
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Издательство Иностранка®

 

 

 

Посвящается моему мужу,
а также четверым прекрасным мальчикам: Джеймсу, Джозефу, Джоди и Джоэлу

Глава 1

Меня зовут Рут. Вместе с младшей сестрой Люсиль я выросла на попечении бабушки, миссис Сильвии Фостер, а когда она умерла — ее золовок, мисс Лили и Ноны Фостер, а после их бегства — ее дочери, миссис Сильви Фишер. Со всеми этими поколениями старших мы жили в одном и том же доме, который построил для бабушки ее муж, Эдмунд Фостер, работник железной дороги, покинувший этот мир еще до моего появления. Именно благодаря ему мы осели в этом непримечательном месте. Дед вырос на Среднем Западе в полуподвале с окнами ровно на уровне земли и ровно на уровне глаз, поэтому при взгляде снаружи дом выглядел обычным холмиком, больше напоминая могилу, чем жилище человека, а при взгляде изнутри идеальная плоскость местности ограничивала вид настолько, что линия горизонта, казалось, окружала лишь этот убогий домишко и ничего больше. Поэтому мой дед начал читать любые книги о путешествиях, до которых только мог добраться, — дневники экспедиций в горы Африки, в Альпы, Анды, Гималайи, Скалистые горы. Он купил коробку с красками и скопировал из журнала литографию с японского рисунка Фудзиямы. Он нарисовал еще множество гор, ни одну из которых было невозможно узнать, если они вообще существовали в реальности. Все они напоминали гладкие конусы или курганы, расположенные поодиночке, группами или целыми скоплениями, зеленого, бурого или белого цвета в зависимости от времени года, но неизменно со снежной шапкой, имеющей розовый, белый или золотистый оттенок в зависимости от времени суток. На одной большой картине дед поместил на передний план гору, очертаниями напоминающую колокол, и покрыл ее тщательно прорисованными деревьями, каждое из которых поднималось из земли строго под прямым углом, точно ворсинки на сложенном куске бархата. На каждом дереве росли яркие плоды, а в ветвях гнездились пестрые птицы, и каждый плод, каждая птица располагались строго перпендикулярно линии земли. Звери неестественной величины, пятнистые и полосатые, бежали со всех ног в гору в правой части и неспешно спускались в левой. Я так и не смогла решить, в чем заключалась суть этой картины — в невежестве художника или в его фантазии.

Однажды весной мой дед покинул свое подземное жилище, пришел на железнодорожную станцию и сел на поезд, идущий в западном направлении. Он сказал кассиру, что хочет поехать в горы, и тот отправил деда сюда. Вероятно, это не было злой шуткой, да и вообще шуткой, потому что здесь и правда есть горы, бесчисленные горы, а где нет гор, там есть холмы. Место, на котором стоит сам город, относительно ровное: когда-то здесь было дно озера. Похоже, в какой-то момент все вокруг изменилось в размерах, оставив немало сбивающих с толку различий: например, между горами, как они, должно быть, выглядели раньше и как выглядят сейчас, или между озером, каким оно было когда-то, и озером в его нынешнем виде. Иногда по весне старое озеро возвращалось. Можно было открыть дверь погреба и увидеть, что за ней маслянистыми подошвами кверху плавают сапоги и стучатся о порог доски и ведра, а лестница скрывается из виду после второй ступеньки. Земля набухала, почва превращалась в грязь, а потом в жидкий ил, и трава стояла по самые кончики в ледяной воде. Наш дом был построен на краю города на небольшом пригорке, поэтому мы редко наблюдали более чем лужицу в подвале, по поверхности которой сновали редкие насекомые, напоминающие скелетики. В саду образовывался узкий пруд, в котором прозрачная, словно воздух, вода покрывала траву, почерневшие листья и опавшие ветки; вокруг все было усеяно теми же пожухлыми листьями, мокрой травой и обломанными ветками, а в поверхности пруда смутно, словно отражение в глазах, можно было разглядеть облака, небо, деревья и наши лица и замерзшие руки.

 

Когда пробил его час, дед работал на железной дороге. Кажется, его устроил туда приятель-кондуктор, обладавший необыкновенным влиянием. Поначалу должность была не самая хорошая. Дед служил обходчиком или, возможно, стрелочником. Во всяком случае, он уходил на работу с закатом и бродил по путям с лампой до рассвета. Но он был исполнительным и трудолюбивым, поэтому повышение было неизбежно. Прошло не более десяти лет, и он стал руководить погрузкой и разгрузкой скота и прочих вещей, а еще через шесть лет дослужился до помощника начальника станции. На этом посту он провел два года, пока на обратном пути из командировки в Спокан его земной путь и профессиональная карьера не оборвались в зрелищном крушении поезда.

Хотя об этом случае писали в газетах аж в Денвере и Сент-Поле, крушение, строго говоря, нельзя назвать зрелищным, потому что никто не видел, как оно произошло. Несчастье случилось посреди безлунной ночи. Черный, гладкий, изящный локомотив под названием «Метеор» протащил состав уже больше половины пути через мост, когда паровоз вдруг нырнул в озеро, а за ним и весь остальной состав соскользнул в воду, как горностай спрыгивает с камня. Выжили только носильщик и официант, стоявшие у поручней позади служебного вагона и обсуждавшие личные дела (они приходились друг другу дальней родней), но их никак нельзя назвать свидетелями, потому что тьма стояла непроглядная, а они находились в самом конце состава и смотрели назад.

 

К озеру пришли люди с фонарями. Бо́льшая часть осталась на берегу, где позже развели костер. Но некоторые из парней и мужчин помоложе, кто был выше ростом, влезли на мост с веревками и фонарями. Двое или трое обмазались темной смазкой и обмотались веревками, а остальные спустили их в воду на том месте, где, по словам носильщика и официанта, исчез поезд. Отмерив по секундомеру две минуты, веревки вытянули, и ныряльщики на негнущихся ногах поднялись по устоям моста, где их отвязали и завернули в одеяла. Вода была убийственно холодная.

До самого рассвета ныряльщики спускались с моста, а потом поднимались — или их поднимали — обратно. Чемодан, подушка сиденья и лист салата — вот и все, что им удалось выловить. Некоторые ныряльщики вспоминали, что приходилось расталкивать обломки, опускаясь в воду, но эти обломки, должно быть, снова уходили на дно или их уносило в темноту. К тому времени, когда надежда найти пассажиров угасла, доставать было уже нечего. Никаких следов, кроме трех предметов, из которых один был скоропортящимся. Появились предположения, что поезд съехал с моста вовсе не там. Люди задавались вопросом, как состав двигался в воде: ушел ли он на дно камнем, несмотря на скорость, или скользил дальше, как угорь, несмотря на массу? Если он сошел с рельсов на этом месте, то, возможно, остановился сотней футов далее. Или мог опрокинуться, или соскользнуть на глубину, достигнув дна, потому что сваи моста были забиты вдоль гребня затопленных холмов, с одной стороны образующего склон широкой долины (милях в двадцати к северу шла еще одна цепочка холмов, часть которых выглядывала над водой), а на другой стороне круто уходящего на глубину. Судя по всему, эти холмы когда-то были берегом другого озера и состояли из мягкого камня, который вода со временем подточила, и после обрушения образовался отвесный обрыв. Если поезд сорвался с южной стороны (именно так в один голос твердили носильщик и официант, но к тому времени им уже мало кто верил) и скользнул по дну или перевернулся раз-другой, он мог укатиться дальше и на куда бо́льшую глубину.

Спустя какое-то время некоторые из молодых ребят, пришедших к мосту, начали прыгать в воду, сперва осторожно, а потом почти с энтузиазмом, сопровождая прыжки криками страха. Когда взошло солнце, облака впитали свет, словно губка — пятно. Похолодало. Солнце поднялось выше, и небо приобрело яркий оловянный цвет. Поверхность озера оставалась неподвижной. Когда ноги мальчишек касались воды, раздавался негромкий хруст. Прозрачные осколки льда покачивались на волнах в месте падения, а когда вода успокаивалась, поблескивали, будто разбитое зеркало. Один из мальчишек отплыл от моста футов на сорок, а потом нырнул в глубину старого озера и, касаясь рукой отвесного обрыва, поплыл вниз вдоль глухой и неподвижной каменной стены, помогая себе ногами. Но мысль о том, где он ныряет, вдруг напугала его, и он устремился обратно на воздух, по пути задев что-то ногой. Он снова нырнул поглубже и нащупал идеально ровную поверхность, параллельную дну, но, как казалось пловцу, футов на семь или восемь выше него. Окно. Поезд упал набок. Во второй раз добраться туда ему не удалось — вода выталкивала наверх. Он сказал только, что эта ровная поверхность была единственной не покрытой водорослями и не окруженной завесой ила. Этот парень слыл искусным лжецом — одинокий мальчик с безграничной жаждой одобрения. Его рассказу не поверили, но и враньем не сочли.

Пока он плыл обратно к мосту, дожидался подъема и рассказывал мужчинам, где он побывал, вода стала плотной и непрозрачной, будто остывающий воск. Она еле колыхалась там, где всплывал ныряльщик, а на месте потревоженного льда тут же образовывалась свежая черная пленка, напоминающая стекло. Наконец все ныряльщики вернулись. К вечеру озеро замерзло окончательно.

 

Катастрофа оставила в Фингербоуне трех новых вдов: мою бабушку и жен двух престарелых братьев, владевших галантерейной лавкой. Эти две старушки прожили в Фингербоуне лет по тридцать, а то и больше, но решили уехать. Одна переселилась к замужней дочери в Северную Дакоту, а другая отправилась разыскивать друзей или родню в Сьюикли, что в Пенсильвании, откуда ее увезли невестой. Обе утверждали, что больше не могут жить рядом с озером. По их словам, они чуяли его в дуновениях ветра и ощущали вкус в питьевой воде и не могли больше выносить ни запаха, ни вкуса, ни вида озера. Они даже не дождались поминальной службы и церемонии открытия памятного камня, когда десятки скорбящих и зевак под предводительством троих представителей железнодорожной компании вышли на мост, по такому случаю оборудованный перилами, и сбросили на лед венки.

И впрямь, в Фингербоуне всегда чувствуется присутствие озера, его глубина и темные, лишенные воздуха воды под поверхностью. Когда по весне пашут землю, каждая борозда издает одинаковый резкий водянистый запах. Даже ветер пахнет водой, и от всех насосов, ручьев и канав пахнет такой же водой без единой примеси других веществ. В основании всего лежит старое озеро — глухое, безымянное, черное. Есть еще собственно Фингербоун — озеро, известное по картам и фотографиям, насыщенное светом и дающее жизнь водорослям и бесчисленным рыбам; в него можно заглянуть в тени причала и увидеть каменистое дно почти так же отчетливо, как видишь землю, глядя себе под ноги. А над ним — озеро, поднимающееся весной, отчего трава темнеет и становится грубой, как тростник. А еще выше — вода, купающаяся в солнечном свете, резком, словно дыхание зверя, в окружении гор.

Моя бабушка даже и не думала уезжать. Она прожила в Фингербоуне всю жизнь. И хотя она никогда об этом не говорила и, несомненно, редко задумывалась, она была женщиной религиозной. То есть для нее жизнь являлась дорогой, по которой идет человек, — довольно несложной дорогой по открытой местности, где пункт назначения известен с самого начала и стоит на заранее отмеренном расстоянии среди бела дня, будто обычный дом, в котором человека приветствуют уважаемые люди и проводят его в комнату, где дожидается всё, что он в жизни терял или на что не находил времени. Бабушка смирилась с мыслью о том, что когда-нибудь снова встретится с мужем и они будут жить вместе без забот о деньгах и в более мягком климате. Она надеялась, что дед каким-то образом обретет бо́льшую твердость характера и здравомыслие. При жизни даже с возрастом эти черты к нему так и не пришли, а к идее преображения бабушка относилась с недоверием. Самым горьким в смерти мужа, коль скоро у нее имелись свой дом и пенсия, а дети почти выросли, было ощущение своего рода дезертирства, хотя и не вполне неожиданного. Сколько раз она просыпалась по утрам и не находила мужа рядом! Иногда он целыми днями ходил по дому, напевая что-нибудь себе под нос тоненьким голоском, а с женой и собственными детьми разговаривал так, как очень учтивый человек стал бы разговаривать с незнакомцами. Теперь дед исчез окончательно. Бабушка надеялась, что, когда они воссоединятся, он изменится, значительно изменится, но не особо стремилась поскорее встретиться с мужем. Размышляя подобным образом, она приняла свое положение и стала вдовой столь же прилежной, какой была женой.

 

После смерти отца девочки не отходили от нее ни на шаг, смотрели за всем, что она делала, следовали за ней по всему дому, путались под ногами. Молли той зимой было шестнадцать, Хелен, моей матери, исполнилось пятнадцать, а Сильви — тринадцать. Когда их мать садилась чинить одежду, они усаживались вокруг на полу, стараясь устроиться поуютнее, прислонив голову к ее коленям или креслу, неугомонные, как все дети. Они теребили края половика, мяли подол материнской юбки, иногда мутузили друг друга, неспешно беседовали о школе или перебирали бесчисленные мелкие жалобы и обиды, возникавшие между ними. Через какое-то время сестры включали радио и начинали расчесывать волосы Сильви — каштановые, густые, длиной до пояса. Старшие девочки наловчились делать ей высокие прически с локонами на висках и затылке. Сильви сидела, скрестив ноги, и читала журналы. Когда ей хотелось спать, она отправлялась в свою комнату вздремнуть, и к тому времени, когда она спускалась к ужину, ее пышная прическа приходила в полнейший беспорядок. Ничто не могло пробудить в ней тщеславия.

Когда наступало время ужина, девочки шли за матерью на кухню, накрывали на стол, снимали крышки с кастрюль. А потом рассаживались вокруг стола и все вместе ели: Молли и Хелен — с утонченным изяществом, Сильви — размазывая молоко по подбородку. Даже там, в ярко освещенной кухне, где за белыми занавесками не было видно темноты, мать чувствовала, как дочери наклоняются в ее сторону, заглядывая в лицо и следя за руками.

С раннего детства дети никогда так не льнули к ней, и никогда с тех пор она не ощущала так отчетливо запах их волос, мягкость кожи, их благоговение, их резкость. Это наполняло ее странной радостью — такой же, какую она ощущала, когда какая-нибудь из дочек еще грудным младенцем, сосредоточив взгляд на лице матери, тянулась к груди, к волосам, к губам, страстно желая их коснуться, наесться хоть ненадолго и уснуть.

Мать владела множеством способов окружить дочерей коконом заботы. Она знала тысячу песен. Она пекла нежнейший хлеб и варила терпкий джем, а дождливыми днями делала печенье и яблочный мусс. Летом она держала в вазе на пианино огромные ароматные розы, а когда цветы увядали и лепестки опадали, она складывала их в высокую китайскую вазу вместе с гвоздикой, тимьяном и палочками корицы. Ее дети спали на накрахмаленных простынях под стегаными одеялами, а по утрам занавески наполнялись светом, словно паруса — ветром. Конечно, дочери постоянно обнимали ее и гладили, будто она только что вернулась после долгог…