Исход

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

«Окружив себя высокими заборами и накинув на них километры колючей проволоки, вы делаете всего одну благую вещь даете возможность народу избежать ответственности. Кто поглупее или умеет договариваться с совестью, тот упокоится тем, что “не знал”, а умным людям будет не скрыться от горького покаянья, когда придет этому конец, а в том, что он придет, я не сомневаюсь. Каждый бич завершал свое истязание, всякая чума проходила. Но неглупых, видишь ли, много, в том и боль наша. Увечны сейчас: разум и воля паралитики. И тем больнее и абсурднее, что воспитаны в христианской вере, на почитании морального и нравственного. В том самом обществе, что породило Гегеля и Фихте, продолжавших труды греческих философов, которые размышляли о Всебожественной Мудрости непостижимой и невыразимой, но ощущаемой. Когда же мы перестали ощущать ее? Где случился перелом? С каким энтузиазмом, увлеченные россказнями о нашем превосходстве, мы начали массово прыгать в эту пропасть и теперь не можем остановиться… Сегодня повстречал двух сказочных дураков. Они спорили в очереди (за всем ныне длинные очереди, слава Германии!) за консервами. Подумай только, один удивлялся, почему мы позволили англичанам и русским так глубоко продвинуться, ведь “так можно и войну проиграть”. Второй уверенно растолковал: якобы это не что иное, как западня, в которую фюрер заманивает легковерных противников. “У Гитлера в резерве чудесное оружие, которое полностью изменит ход войны. Информация самая достоверная. Прямиком из ставки фюрера. Великий поворот уже скоро. Геббельс лично по радио…” Дело рейхсминистра народного просвещения по-прежнему живо и дает жирные плоды-переростки: слепая безоглядная вера в фюрера становится тем крепче, чем ближе страшный конец. Мы двигаемся по инерции по заданной фюрером траектории, даже не пытаясь понять, куда она нас ведет. А те, кто догадались, уже не желают сойти с нее. Они устали. А уставшие люди хуже врага. Они покоряются любой дурости. Они утрачивают чувство реальности и живут в мире иллюзий своего повелителя, на которого переложили и самый труд мысли. Кто знает, может, теперь это единственный способ сохранить разум, ведь если мы начнем задавать вопросы сами себе, то рискуем сойти с ума, как сын Норберта Георг, о котором я тебе как-то писал. Я ведь еще раз с ним встретился, перед тем как он повесился. Он рассказал, что делал в Польше после того, как оттуда были выведены части вермахта и территория была полностью передана во власть СС. Он не знал, чем ему нужно было руководствоваться: присягой фюреру ли, моральными принципами, верой в Бога? Где тот предел подчинения, когда моральные принципы, совесть и то, что принято называть человечностью, начинают противиться выполнению приказов? Георг был полностью потерян. В конце концов он руководствовался обычным страхом… страхом того, что с ним станет, если он откажется исполнять. Верно ты, сынок, сейчас говоришь, что у тебя нет выбора, как говорил и Георг (когда еще пытался цепляться за жизнь), но когда-нибудь мир объяснит тебе, что выбор есть всегда.

В субботу в очереди за водой (и все-таки слава Германии, что очереди еще есть, а постоять дело нетрудное) все с возбуждением обсуждали вечерний радиоэфир. Я лично слышал, как сообщение о воздушной тревоге вдруг прервалось и незнакомый голос сообщил, что Винница будет отдана! (А мы-то знаем, где базируется главный штаб нашего фюрера.) Еще он сказал, что основные железнодорожные узлы на Восточном фронте мы уже потеряли, а потому наши войска и отступить толком не смогут, и с неба их не прикроют, потому как самолетов уже давно не хватает: авиационные заводы Мессершмитта, Дорнье и Цеппелина разрушены воздушными бомбардировками. Начал он что-то говорить и про ситуацию на Балтийском море, но его прервали и прежний диктор торопливо сообщил, что это происки заграничной пропаганды, которая прорвалась в эфир и дала лживую информацию. “Слыханное ли дело, чтобы фюрер свою ставку отдал?! Развелось этих подпольных станций, всех не перестреляешь!” выкрикнул кто-то из очереди. Я не могу понять стремления любой ценой продолжать уже проигранную борьбу, ведущую лишь к еще бóльшим жертвам нашего народа. Это похоже на боксерский поединок в разных весовых категориях: один, уже истекающий кровью, лежит на ринге, ему бы и дальше лежать, так ведь нет на трясущихся ногах, с плывущим взглядом, не чувствуя ничего от боли, он пытается встать, чтобы получить еще один убийственный удар и навсегда остаться калекой, а все потому, что из угла кричит его оголтелый тренер, не желающий верить в поражение того, кому истинно больно. Чего мы добиваемся, Вилли? Этого смертельного удара, который окончательно свалит нас с ног и заставит лежать еще долго-долго? Так ведь можно уже и никогда не подняться… Вилли, ваш “тренер” пленник собственного бреда, человек, тяжко болеющий и не способный замечать того, что происходит, самолепный властитель без роду без племени, который извращенно и беззаветно поклоняется только одному самому же себе. Судя по всему, он осознал, что у него нет будущего, потому он принялся отчаянно столбить свое место в прошлом… Что ж, он может быть доволен, его запомнят… Наши города один за другим превращаются в пепел. Все рушится…»

Я отложил мелко исписанный с обеих сторон лист, не дочитав: пора было идти в комендатуру.

Утром того дня, когда я получил письмо от отца, нам официально сообщили, что потеряна Винница.

В начале мая в лагерь вернулся Рудольф Хёсс1 и приказал экстренно готовиться к прибытию эшелонов из Венгрии. В Биркенау рабочие в спешном порядке завершали прокладку железнодорожного пути, ведущего от основной ветки прямо к крематориям, — теперь разгружать эшелоны можно было буквально в сотне метров от второго и третьего. Еще одна группа рабочих была направлена в пятый крематорий на ремонт топок, в остальных тщательно чистили печи. Торопливо ремонтировали второй бункер, который уже давно не использовался, — там снова должна была заработать газовая камера.

— Судя по всему, объемы ожидаются внушительные, — проговорил Габриэль, наблюдая за рабочими, которые толкали тачки с землей.

Я кивнул:

— Хёсс счастлив вернуться и не скрывает этого.

— Да, давно я не видел его таким сияющим.

— В конце концов, он не без основания считает Аушвиц своим детищем.

— И сейчас его ребенок вступает в важную пору своего становления. И ко всему прочему, — Габриэль усмехнулся, — венгерские евреи — люди зажиточные. Сложно представить, сколько добра они привезут с собой. Вы слышали, что комендант отозвал из Гливице гауптшарфюрера Молля? Это существо будет снова ответственно за наши крематории.

— Что ж, — я посмотрел на Габриэля, — кажется, все на своих местах.

На следующий день в лагерь собственной персоной заявился Адольф Эйхман. Я был весьма удивлен, увидев его в комендатуре в сопровождении Хёсса. Не привлекая их внимания, я забрал необходимые документы и вышел. Спустя какое-то время вышли и они, сели в ожидавшую машину и укатили в сторону платформы. Я выкинул недокуренную сигарету и снова вернулся в комендатуру. Судя по разговорам, которые я краем уха слышал, Эйхман приехал лично проверить готовность лагеря к принятию его транспортов из Венгрии. Что ж, даже его вечно мятущаяся душа ныне должна быть удовлетворена: усилиями вернувшегося на свой пост Хёсса лагерь был готов полностью.

Собственно, как я и ожидал, Эйхман остался доволен увиденным. За обедом мы все-таки встретились и он был в прекрасном расположении духа. Он первый увидел меня и громко поприветствовал:

— А, гауптштурмфюрер фон Тилл, знал, что встречу вас здесь! Рад видеть, прекрасно выглядите.

— Что ж, удовлетворен ты увиденным? — спросил я, когда мы вышли на улицу, оставшись наедине.

Стояла отличная погода. Чистое майское небо было неестественно голубым, словно кто-то плеснул в него сочной химической краски. Припекало солнце. Мы расстегнули воротники и закурили. Эйхман разглядывал бараки, ровной чередой уходящие вдаль. В лагере было необычайно тихо.

— Вполне, — кивнул он.

— Уже обсудил с комендантом график депортаций и количество составов, которые предстоит принять? — осторожно поинтересовался я.

Эйхман снова кивнул.

— Это мы обсудили еще во время его приезда ко мне в Будапешт. Кстати, я рад, что Хёсс добрался до меня и имел возможность лично убедиться в качестве местных евреев. Для работ, увы, непригодны… ну, может, процентов двадцать пять, не больше. Остальных на уничтожение.

Я ничего не ответил. Эйхман продолжил:

— Хорошо, что Хёсса вернули в Аушвиц. С Либехеншелем каши не сваришь, его либеральная политика в управлении лагерем — полная ерунда. До перевода в Инспекцию служил адъютантом в Лихтенбурге2, говорят, прослыл там чувствительным тихоней. Удивительно, что в нем разглядел Глюкс3?..

Тут я вынужден был согласиться:

— Да, при всем моем уважении к оберштурмбаннфюреру Либехеншелю, это совершенно не его.

— Правду говорят, что он отменил наказания за мелкие провинности? — Эйхман насмешливо изогнул светлые брови.

— Так и есть, и еще запретил охране пользоваться информаторами среди заключенных, — кивнул я.

— Бред. Впрочем, Либехеншель и не скрывал, что не желал этого перевода. Все знают, за что рейхсфюрер отправил его сюда.

Я пожал плечами.

— Боюсь, эта информация прошла мимо меня.

— Брось, фон Тилл. Всем известно, что он оставил жену и троих детей ради секретарши Глюкса. Дурак. Разве кто-то упрекнул бы его, что он завел любовницу? В Управлении этим все грешны. Но рушить ради интрижки семью? Увольте. Подумать только, жена, трое детей, — Эйхман покачал головой. — Да к тому же в Управлении ходят слухи, что эта секретарша в прошлом имела связь с евреем. Поль4 в ярости. Он лично посылал Баера5 вразумить одуревшего от любви Либехеншеля, но без толку. Не смогли его отвадить от секретарского тела!

— Думаю, у него не было выбора, сюда он привез ее уже с приличным животом.

— Мерзость, — Эйхман скривился, — как можно дотрагиваться до того, что было хоть единожды во владении грязного еврея?!

Я спокойно смотрел на Эйхмана.

— И как он тут?

Я продолжал смотреть на Эйхмана.

— И как он тут? — повторил он.

— Пьет, — наконец ответил я.

Эйхман усмехнулся:

— Вот уж правда, неудачная баба — конец карьеры для мужчины. Не дурак ли, так бездарно разрушить собственную жизнь из-за женщины? Куда его теперь?

— Временно в Майданек, они сейчас без коменданта.

— Какое унижение после такого взлета. Впрочем, — он вдруг глянул на меня с некоторым укором, — твое прошение об окончательном переводе сюда из Управления с точки зрения карьерных перспектив тоже… — он замялся, подыскивая подходящее слово, — вызывает сожаление и откровенное недоумение.

Я смотрел в чистое небо. Хотелось распрощаться с Эйхманом и уйти по своим делам, но я медлил. Не желал выглядеть грубым.

— Так как дела в Венгрии? — спросил я, планируя на том и окончить наш разговор.

— В Венгрии, как и везде, — тут же встрепенулся Эйхман, — без помощи местных не справиться, благо в этот раз работаю с толковым малым — Ласло Ференци, начальник местной жандармерии. Но сколь хорош начальник, столь бестолковы подчиненные. Я всеми силами пытаюсь убедить еврейский сброд, что Германии сейчас нужны рабочие руки, что мы собираемся отправить их исключительно на производство. Но находятся идиоты из жандармерии, которые во время обысков с ухмылкой обещают, что из тех тут мыло сварят. И все! Слухи уже не остановить! Евреи разбегаются как тараканы по чердакам и подвалам, и приходится тратить колоссальные силы, чтобы их выкурить.

Я молча слушал, продолжая смотреть в небо, и время от времени кивал.

— Ты ведь знаешь: изначально я пытался лишь отправить их за пределы рейха, я честно пытался избавиться от них вполне человеческим способом. Но честь — это не для них, так что план этот потерпел крах. — В голосе его промелькнуло сожаление, я скосил удивленный взгляд на Эйхмана, но промолчал. — Не скрою, поначалу я был зол, ведь я потратил столько сил, чтобы наладить процесс депортации. А теперь, видишь, пришел к выводу, что так даже лучше… только так можно окончательно решить проблему этой напасти. Иначе где гарантия, что они не войдут в новую силу и не вернутся потом? Нет, фон Тилл, хороший еврей — мертвый еврей. С мертвым евреем подобных проблем не будет. Да и на кой черт он нужен миру живым? Существо, которое на протяжении всей своей истории затевает финансовые катастрофы, искусственные дефициты, столкновения, всю ту грязь, которая служит верным залогом всех крупных конфликтов…

Я внимательно смотрел на Эйхмана, но видел перед собой увлеченного порывистого мотоциклиста, затянутого в кожу, с мягкими белыми, почти женскими руками и таким же девичьим скошенным подбородком. Тогда, в окружении розенхаймских зевак, я слушал его зачарованно, но сейчас был поражен: во фразах и аргументах, казавшихся мне много лет назад непреложными и истинными, не было ничего нового. Снова эти попытки оправдать свои беды действиями другого народа, который по неведомой мне до сих пор причине принимает это.

— Все эти погромы, гонения, — говорил вроде бы Эйхман, а слышал я голос того мотоциклиста из Розенхайма моего детства, — к чему приводили? Они собирались с силами и становились еще хитрее, выносливее, циничнее, лживее. Мы должны положить этому конец. Европа еще будет нам благодарна, когда уляжется пыль военного времени.

Я посмотрел на трубы крематория. Сегодня дымил только один. Неровный столп медленно уплывал ввысь, растворяясь в небесной голубизне без следа.

— Когда уляжется пепел военного времени… — медленно проговорил я вслед за Эйхманом, делая вид, что участвую в диалоге.

Эйхман затянулся и внимательно посмотрел на меня. Затем перевел взгляд на трубы.

— Цель, к которой мы идем, фон Тилл, оправдывает все наши средства, — выспренно проговорил он, — мы обязаны переступить через этот пепел и построить на нем новый мир.

Затем он вдруг пожал плечами и проговорил уже совершенно будничным тоном:

— Я хорошо помню свою первую депортацию, фон Тилл. Не эвакуацию, а именно депортацию. Это было в феврале сорокового. Евреи из Штеттина, тысяча триста. Их отправили в Люблин. Мне тогда казалось: это огромная толпа! И как же, думал я, можно заставить такую толпу встать и идти туда, куда нужно нам? Неважно, день или ночь на дворе… Можем ли мы просто приказать им оставить их дома, лавки, киоски, фабрики? Я хотел понять, что скажут поутру их соседи, когда увидят опустевшие дома? И я получил ответы на все вопросы. Я понял: мы все можем и ничего не последует.

Неожиданно он пошел вперед, сделав мне знак следовать за ним. Некоторое время мы шли молча, пока Эйхман снова не заговорил. Было в его тоне что-то походившее на скрытое недоумение и возмущение одновременно, но к этому примешивалось и некоторое оправдание, но я никак не мог взять в толк, на кой черт оно Эйхману.

— Их поразительная способность выворачивать все себе на пользу даже здесь проявилась. Я как-то раз наблюдал одно выступление в небольшом городке, где работала моя группа. Всех евреев согнали на главную площадь, и там, пока ждали транспорт, какой-то раввин возжелал говорить. Неожиданно он вспомнил не самый похвальный факт их истории, когда они сами же судили Христа и вынесли ему смертный приговор. Как по мне, распяли и распяли, что ж теперь, — в конце концов, их еврей. Но тот раввин призвал вспомнить, что кровь Христа на их совести. И он сказал, как сейчас помню, клянусь тебе: «Не настал ли момент, когда мы должны ответить за пролитую кровь? Так смиримся же и ответим достойно, как дóлжно народу избранному! Не будем сопротивляться святому искуплению и понесем наказание. Покоримся и пойдем смиренно с молитвами и мыслями о нем…» Я был поражен! Они упивались своим страданием!

— Разве евреи верят, что Иисус — Богочеловек? — Я приподнял бровь, глядя на Эйхмана с иронией, от него это не укрылось. — Насколько мне известно, у них несколько иной взгляд на этого персонажа.

— А вот поди ж ты, некоторые уверовали, судя по всему. Оно и понятно, идея искупительной жертвы весьма привлекательна в их ситуации: она покрывает их безволие. Вредная идея, но нам во благо. Поначалу я даже решил, что раввин подкуплен кем-то из наших. Так просто — одним словом — заставил покориться огромную толпу! А ведь при желании она могла смять горстку охранников! Раввин все сделал за нас.

Эйхман посмотрел на меня, едва заметно улыбнувшись плотно сжатыми губами. Я ничего не ответил. Мне по-прежнему хотелось избавиться от него: чем дольше он говорил, тем надсаднее у меня ныло в затылке. Жара становилась все нестерпимее.

— Ты понимаешь, что это было?! Те евреи свели роль всей нашей лагерной системы к очередному испытанию для своего несчастного народа! Всего лишь новый этап в тысячелетних страданиях, которые они возвели в абсолют. Очередное испытание веры! Получается, этот народец обхитрил нас, фон Тилл: посредством нас они искупают свой личный долг! Каково, а?! Мы лишь инструмент, помогающий им обелить себя за давнюю промашку, так сказать. Так по этой логике что же они хают нас?

— Это убийственная логика, Эйхман. Чаще делись этими мыслями с окружающими. Это многим поможет сжиться с происходящим.

Я помолчал.

— Ты действительно веришь, будто Иисус хотел, чтобы за него мстили?

Эйхман перевел на меня удивленный взгляд, нижняя часть его лица медленно ширилась в насмешливой улыбке:

— Да на кой черт мне их Иисус со своими желаниями? Мы не мстим за него, да и вообще плевать на него. Но если такое восприятие помогает нам вести в газ сотни тысяч без боя, то я не против. Мне и так хватает проблем с организацией транспорта и улаживанием всех административных проволочек.

Постепенно боль опоясала всю мою голову, перекинувшись на виски. Я с трудом сдержал порыв сжать их, не желая выказать слабость перед Эйхманом. Он меж тем продолжал.

— Кто бы знал, как это все сложно. Казалось бы, собрать, затолкать в вагоны — и поехали. Как бы не так! Веди бесконечные переговоры, выбивай согласие у всех причастных министерств, а у каждого свои условия и пожелания, как будто у заказчиков грандиозного праздника. Каждый раз мне приходится запрашивать Министерство транспорта, которое, в свою очередь, должно связаться с армейскими, чтобы те проверили, не пойдут ли мои транспорты через места их операций, и дали добро. Но и тем и другим плевать на мои сроки, они постоянно задерживают ответы на все мои запросы. Отсюда простой забитых под завязку эшелонов, а коменданты потом недовольны, что им на платформы вываливаются полутрупы, непригодные к труду. А взять банальное возмещение расходов железнодорожным компаниям? Война войной, но скидок мне никто не делает, более того, все они требуют с меня оплаты в их национальной валюте! Грекам подавай драхмы, французам — франки, итальянцам — лиры, сербам — динары, голландцам — гульдены, но и марки, конечно, нужно иметь, ведь у Рейхсбана6 мы тоже не имеем никаких преференций, хотя, казалось бы… Так что я как заправский меняла: приходится заниматься валютно-обменными операциями по всей Европе, выискивать самый выгодный курс. Ведь в бюджет даже не заложена графа на разницу курсов! И, чтобы хоть как-то компенсировать эти затраты, я должен заниматься еще и продажей конфискованного еврейского имущества, — с откровенным возмущением проговорил Эйхман.

— То есть они сами оплачивают свою доставку в газовые камеры? — уже довольно бесцеремонно перебил я, желая как можно скорее прекратить разговор, но тем самым лишь еще больше раззадорил Эйхмана.

Он возмущенно затряс руками.

— Оплачивают — это когда тебе принесли и заплатили! А мы сами возимся с их барахлом и банковскими счетами. А поиск поводов?!

— Поводов? — довольно рассеянно пробормотал я.

Эйхман тяжело усмехнулся:

— Да, представь себе, подбрасывать кости, чтобы подкармливать заграничную прессу, — тоже на мне. Любая акция вызывает бурную реакцию за границей, как бы мы ни пытались делать все тихо. И каждый раз я должен найти и согласовать определенный повод: будь то нападение на нашу полицию, обнаружение взрывчатки в синагоге для атаки на немцев, валютные махинации и прочая ерунда. А еще приходится упражнять свою фантазию и в выдумывании бесконечных названий для всего этого. Ты не представляешь, как усложняет жизнь невозможность называть вещи своими именами. Всем процессам я вынужден придумывать названия, которые не будут прямо говорить о происходящем, но и не позволят Управлению прислать мне отказ на обеспечение.

Я вспомнил, как совсем недавно через мои руки прошли докладные, в которых газовые камеры Аушвица фигурировали под названием «Малое отделение ”Операции Рейнхардт”7», а бараки с вещами заключенных — «камерами дератизации и исполнения ”Операции Рейнхардт”».

— И если нужно признать существование Бога, чтоб хоть как-то уменьшить мою головную боль со всем этим, то я первый же и скажу им: «Бог есть! А теперь марш в печь — искупать свою вину перед ним!»

Эйхман усмехнулся, необычайно довольный собственной шуткой.

— Итак, наш успех держится на религиозных фанатиках, — с некоторой усмешкой констатировал я.

— Причем на фанатиках с обеих сторон, — совершенно серьезно кивнул он, — фанатизм народной массы, верящей в своего идола, — самый мощный инструмент, который только можно иметь в своем распоряжении.

Я так и не понял, причислял ли Эйхман себя к этим фанатикам. Он говорил так, будто находился над этой фанатичной толпой, но в то же время я не мог поверить, что человек, не проникнутый этим фанатичным духом, способен делать с таким усердием то, что делал он, и при этом… нет, не засыпать каждую ночь — черт бы с ней, с моралью, она была удушена в бункере вместе с первой же партией советских военнопленных, — но сохранять столь явное воодушевление и необычайно сильную жажду деятельности.

— Я не душу этот сброд своими руками, я даже ни разу не прикасался к ним, — неожиданно продолжил Эйхман, словно бы я высказал свои мысли вслух, — это правда. Но когда-нибудь мир поймет, что его чистота — целиком и полностью моя заслуга. Я гоню их в гетто и, пока держу там, нощно и денно формирую эшелоны, я слежу за графиком перевозок, договариваюсь о транспортах, сопровождении и прочих мелочах, которые остаются за кулисами. Ведра, черт их дери, ведра! Понял? Недавно мне пришлось решать вопрос ведер в вагоны, сам понимаешь для чего. Мерзость?! А мне приходится думать и об этом и выискивать средства.

— Когда твои люди впихивают по сто человек в один вагон, боюсь, эта забота лишняя. Там не то что ведро некуда поставить, они там и вторую ногу опустить не могут. Я присутствовал при приемке.

Его лицо помрачнело, он пожал плечами. Мимо прошли караульные и отсалютовали. Эйхман даже не глянул на них. Очевидно, он углядел в моих словах упрек.

— Ну уж, скажешь тоже… По сто человек… ну, может, разве когда в партии много детей, но так тем объективно нужно меньше места.

— Но больше воздуха…

— Но меньше места, — уже с нажимом повторил он, — а воздух, что ж, воздуха у них пока вдоволь, нам некогда конопатить вагоны. Все это не самая легкая работа… делать этот мир лучше.

— Ты счастливый человек, Эйхман: веришь в то, что делаешь. Любопытно, насколько ты уже сделал этот мир лучше? — неожиданно спросил я. — Я имею в виду цифры. Ведешь какой-то подсчет?

— Интересно, что ты спросил об этом, — проговорил он. — Буквально на днях Мюллер прислал ко мне профессионального статистика, доктора Рихарда Корхера. Довольно известная личность в научных кругах, при этом, кстати, не является членом СС, однако определенное влияние имеет. Говорят, сам рейхсфюрер к нему часто прислушивается. Так вот, этот Корхер составлял подробную статистическую таблицу по нашему вопросу. Поначалу я решил, что это было распоряжение Гиммлера, но, когда вслед за Корхером прямиком с Принц-Альбрехтштрассе прибыла специальная печатная машинка с большими лите…