Мастер сахарного дела
18+
El maestro de azúcar
By agreement with Pontas Literary & Film Agency.
Перевод с испанского Анны Егорцевой
Дизайн обложки Валерии Колышевой
Уседа, Майте
Мастер сахарного дела : роман / Майте Уседа; [пер. с исп. Егорцевой А.]. — М.: Азбука, АзбукаАттикус, 2025. — (История в романах).
ISBN 978-5-389-29136-2
Конец XIX века. Куба. Пристанище обездоленных коренных жителей, удалых искателей приключений и всякого рода бизнесменов, нагрянувших с другого конца света, чтобы подзаработать деньжат. Земля, на которой схлестнулись старые тайны и новые начинания, пропитывая воздух запахом табака, пороха и мелассы и создавая неповторимый колорит.
Это история Мар и Паулины – двух юных испанок. Их жизни были совсем непохожими друг на друга. Ведь Мар мечтала пойти по стопам отца и стать врачом, а Паулина, молодая вдова, еще смела надеяться на простое женское счастье.
Казалось бы, что могло переплести их судьбы?
Но хватило лишь приглашения с кубинской асьенды, в котором семье Мар предлагают перебраться на Кубу, чтобы держать при асьенде свою клинику, а Паулине — стать женой самого мастера сахарного дела… Так и начинается это полное страстей, тайн и перипетий приключение в стране, вот-вот готовой начать сражаться за свою независимость.
© Mayte Uceda, 2024
© Егорцева А., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2025
Издательство АЗБУКА®
Моим родителям — за счастливое детство, музыку и книги.
Энолу — потому что я очень сильно тебя люблю.
И Луису Анхелю: ты — маяк среди моих штормов.
Лишь тот, кто любит тебя, не воспользуется твоей слабостью.
Теодор В. Адорно
Рыба начинает думать, очутившись в садке.
Африканская пословица
ПРОЛОГ
Куба, Санта-Клара, август 1986 г.
Открою тебе истину: все когда-то были молоды, но не все состарились раньше срока.
Много лет тому назад эти слова произнесла Ма Петрония, сидя над деревянной плошкой, пропитанной горячей куриной кровью. Урожденная африканка, днем она исповедовала христианство, а ночью — вуду, и в негритянском бараке, что в асьенде «Дос Эрманос», занималась знахарством и предсказывала будущее. Спала она во мраке вырытой в земле ложбинки, вцепившись в спиритическую доску, по которой толковала пророчества.
С тех пор прошло девяносто лет, и только сейчас я наконец понимаю, что к чему; как давно я состарилась, а все будто бы созреваю. Еще один плод долгожительства: чем дольше я на этом свете, тем прекрасней мне кажется жизнь.
Под руку с правнучкой Лус-Дивиной я направляюсь в прихожую. Она невзлюбила свое имя1 с тех пор, как вступила в ряды чванных революционеров. Я зову ее Луди. Ей нравится Лус. Вот только ей невдомек, что в моем возрасте проще подхватить заражение крови от заусенца и умереть, чем отучиться от старых привычек.
В прихожей меня дожидается какой-то юноша. Стоя. С диктофоном в правой руке, с газетой — в левой. На плечах — рюкзак. Едва взглянув на него, угадываю его сомнения: в состоянии ли я вести разговор. А я, напротив, задаюсь вопросом, выжил бы он, не будь в его детстве ни прививок, ни пенициллина. Теперь никто об этом не задумывается, а вот в наше время за жизнь приходилось неустанно бороться.
При виде меня его глаза округляются. Смотрит на меня, как на вековую черепаху, высунувшую из-под панциря нос. Вглядываюсь в него. Черной расы. Среднего роста. Худощавый. В серых штанах и белой рубашке. Точно дитя на воскресной мессе.
«Умер бы от дизентерии, не дотянув и до пяти», — заключаю я.
Смотрю на Луди — она ему улыбается. Затем переводит взгляд на меня. Представляет меня, словно драгоценность — из тех, что хранят в шкатулке. Я не улыбаюсь. Улыбку нужно заслужить. Это одна из вольностей, данных возрастом: мне претит быть обходительной с теми, кто даже не пытается проявить учтивость в ответ, а этого херувима я пока и знать не знаю.
По газете у него в руке догадываюсь, что сюда его привела вчерашняя статья. Какой-то репортер соизволил разыскать старейших людей Санта-Клары, и мою фотографию напечатали на первой полосе вместе с двумя другими долгожителями, еще древнее меня. Мы втроем — свидетели былых времен со взглядом столетней черепахи.
Кинтину Мойеру уже за сто четыре. Мануэлю Луне вот-вот исполнится сто три. Месяц назад, в июле, в День национального восстания, я задула единственную свечу, ознаменовавшую собой все радости и невзгоды моих ста двух лет. Выходит, из нас троих я самая младшая; а мне — Бог свидетель — уже и позабылось, каково это — чувствовать себя моложе других.
В газете под моей фотографией значится: «Мария Гримани отработала в больнице Сан-Хуан-де-Диос, Санта-Клара, более двадцати лет». Также там говорится, что я — первая в стране женщина-врач, хотя это не совсем так.
Приглашаю юношу присесть на плетеное кресло, стоящее в прихожей. Это уютное местечко с видом на улицу. Стены облицованы белой плиткой и изразцами с синими арабесками, а тропические растения своими огромными листьями украшают все четыре угла. Уже ощущается полуденный зной, и я прошу Луди принести нам кувшин натурального лимонада, сдобренного ромом, колотым льдом и несколькими листочками садовой мяты.
Когда мы остаемся вдвоем, юноша представляется:
— Эстебан Мартин. Ужасно рад познакомиться с вами, сеньора Мария. Как ваше самочувствие?
— Это вы из-за старости моей спрашиваете?
— Нет, сеньора. То есть, если честно, да.
От его простосердечия уголки моих губ сами ползут вверх. Эту улыбку он заслужил.
— Спасибо, здравствуем. Час мой еще не пробил. Так что не волнуйтесь, до смерти я вас не перепугаю. Мне передали, что вы хотели меня видеть. Говорите зачем.
— Я студент, сеньора. Сейчас участвую в одном университетском исследовании, посвященном… Посвященном рабству, условиям, в которых жили невольники в хижинах при сахарных заводах, и…
— Тьфу ты. Я уж было подумала, что вы меня о моей работе хотели расспросить. То-то, смотрю, юнец-юнцом.
Несмотря на темный цвет кожи, замечаю, как у него к лицу приливает кровь.
— В смысле, об этом, конечно, тоже можно поговорить. Наверное, в те годы женщине было непросто…
— Непросто бишь… — Поправляю повязанный на шее платок. — Значит, непросто?
— Вы не против, если я включу диктофон? Чтобы точно ничего не упустить из вашего рассказа.
— Включайте что хотите. — Пока он устанавливает на разделяющем нас столе диктофон, я обращаюсь к нему: — Можно задать вам один вопрос? Так, из чистого любопытства.
— Конечно. И зовите меня Эстебан.
— Как пожелаешь. Красивое у тебя имя. Будь у меня сын, я бы нарекла его Эстебаном, лишь бы звать его Эстебита. Правда, родилась у меня одна-единственная дочь. Как славно звучит. Не находишь?
— Мне даже в голову не приходило.
— Еще бы. Довольствуйся юность раздумьями вместо чувств, жизнь прошла бы даром. Замечательная пора. Сердце бьется с такой силой, что уверяешься в собственной непобедимости.
Замолкаю, чтобы вернуться к нити беседы, но уже не помню, к чему вела.
— Вы хотели у меня что-то спросить, — с толикой разочарования в голосе подсказывает мне Эстебан, полагая, что память моя слаба.
— Что-то спросить… Ах да, спросить. Я хотела узнать, как там мои сверстники поживают, Кинтин и Мануэль? В здравом уме?
Он ненадолго задумывается.
— Не очень-то, сеньора.
— Стало быть, сюда ты пришел в последнюю очередь.
Снова молчание.
— Что-то не так?
— Выходит, ты выбрал их, потому как женские воспоминания менее значимы. Менее достоверны. Считаешь, что их переживания существенней моих?
Он смотрит на меня, и я вижу, как у него на шее заходило адамово яблоко. Сглатывает.
— Мне уйти?
— Не выдумывай. Видишь ли, я на дух не переношу подобные предрассудки. — Слегка подавшись вперед, я словно по секрету ему отвечаю: — Хотя мне будет жутко приятно доказать тебе, как ты ошибаешься.
Его взгляд меняется, веселеет. Когда он усаживается, входит Луди с парой стаканов и кувшином лимонада на подносе.
— Мне остаться с вами, бабушка? — спрашивает она, ставя поднос на стол.
— Нет, дочка, ступай, только передай Кайите, пусть подаст к обеду на одну тарелку больше. Нам с этим молодым человеком есть о чем потолковать, и быстро мы, боюсь, не управимся. — Перевожу взгляд на него. — Хочешь пообедать с нами?
— Я вам не помешаю?
— Ни в коем случае, — соловьиной трелью заливается Луди, строя ему глазки.
— Тогда я согласен.
Чересчур пышно начесанная Луди, неспешно покачиваясь, направляется к дверям. По-прежнему расплываясь в улыбке, Эстебан смотрит ей вслед. В его глазах — непрестанная тоска по недосягаемому, проблеск надежды на то, что, может, когда-нибудь сбудется, а может, не сбудется никогда. Непостижимая тайна будущего.
Наблюдаю за ними в оба. Она оглядывается, желая убедиться, что он не отвернулся, и одаривает его новой улыбкой, пожевывая резинку. Вздыхаю. Должно быть, ровесники.
Долетающий с улицы ветерок освежает прихожую. С собой он несет фруктовые ароматы, перебиваемые дымом, исторгаемым машинами и мотоциклами. Когда-то улицы пахли фруктами, конским навозом и потом. Сейчас уж и не услышать топота запряженных в кабриолетки и двуколки лошадей, да и от людей больше не веет людским. Примечательно, что человек — единственное существо, которому претит собственный запах.
Эстебан разливает по стаканам лимонад. Снаружи раздаются голоса прохожих, гул моторов и восклики торгующего неподалеку фруктовщика.
— Манго сочные, спелые, сладкие! Подходи, не зевай, торопись, покупай!
Отпив глоток, вполслуха бранюсь, что Луди поскупилась на ром. Эстебан смотрит на меня с недоумением.
— Моя правнучка страсть как опаслива, — поясняю ему. — Этому лимонаду для вкуса не хватает духу. А она боится подсобить смерти одолеть меня одной рюмкой. Откуда ей знать, что костлявая — охотница своевольная: нет собак — берет кошек. Могу дать тебе один совет?
— Будьте добры, — отвечает он и, сосредоточенный, наклоняется, опустив на колени руку.
— Доживешь до моих лет — не давай собою распоряжаться. Хоть сто, хоть сто три — там уже все равно. Тогда только и должно заботить, что умереть, ети его, счастливым. Мне ром память возвращает, усаживает ее рядом, чтобы мы, как старые кумушки, вдоволь посудачили. Ладно, пускай. Так о чем это мы?
— О вашей учебе. Я сказал, что, наверное, было непросто.
Снова ему улыбаюсь. Он внимателен к каждой мелочи, а о человеке ничто лучше не говорит, как способность подстроиться под собеседника.
— Еще бы. Но надежды мои были так велики, что ни издевки, ни бессердечие не сбили меня с пути. Я отучилась, не тронув и пальцем ни одного трупа. Ты не ослышался. Мне не дали набивать на них руку. А еще мне запретили видеть живых голыми. Так, получив диплом, я вернулась в Санта-Клару и открыла свою приемную, куда, конечно, никто не явился. Целый год я просидела за столом, наблюдая за тем, как мухи гадили на стекло, под которым хранилось удостоверение.
— Понимаю. Полное отчаяние и безнадежность.
— Так и было. Пока у одной соседки не начались роды — из тех, что не терпят отсрочки. Тогда-то ко мне и обратились. С тех пор работы хватало всегда, пусть и видели во мне лишь повитуху. Пять лет я обхаживала одного новорожденного за другим, и мало-помалу со мной стали считаться — скорее из нужды, чем по доброй воле: я позволяла платить мне по их усмотрению. Суровые были времена. Дети строгости… Специальностей тогда не знали, и специалистами в чем угодно нас делала смелость. Аутопсии, например, я научилась, когда впервые осмелилась вскрыть труп. А дальше, как говорится, знакомая дорога короткой кажется.
— Затем вы устроились в больницу Сан-Хуан-де-Диос.
— Ты, молодой человек, только что одним махом выбросил пятнадцать лет моей жизни, ну да ничего: за твою внимательность и попытку изобразить интерес я тебя прощаю. Так все и было. В больнице я работала гинекологом. Ладно, не буду утруждать тебя своими делами. Ты хочешь знать, что произошло задолго до этого, даже до Войны за независимость, я права?
— Совершенно верно, сеньора. Меня интересует общий уклад жизни в асьенде. Ваша правнучка сказала, что вы жили при сахарном заводе «Дос Эрманос». Рабства тогда уже не было, но с момента его отмены прошло всего ничего. В книгах говорится, что изменения протекали очень медленно, особенно в отношениях между хозяевами и невольниками. Они, я слышал, не знали, ни что делать со своей свободой, ни каково это — быть свободными.
Речи Эстебана пылки. Я вижу в нем жажду знаний, и меня это трогает. Пытаюсь определить, к какой из известных мне народностей, по которым различались существовавшие в ту пору при сахарных заводах кабильдо2, он принадлежит: мондонго, карабали, сапе, мандинга, конго… А в курсе ли он сам, кто его предки?
— Все так. Они не знали, что делать с дарованной им свободой. Да и откуда они могли знать, когда она была им неведома? Только рожденные в Африке помнили, чем пахнет воздух свободы родного края. Помню их горькие слезы тоски. А вот остальные… Всякого хватало. Рожденные рабами, одни не могли вынести свободы. Другие же сбегали в горы и, прячась в пещерах и гротах, добывали себе на пропитание грабежами и разбоями. Таких называли беглыми, или симарронами. Так себе свобода.
Эстебан доволен услышанным. По его выражению лица догадываюсь, что он нашел нужную ему нить, которая выходит за рамки холодных, словно ледники, исторических архивов. Только что в нетронутых залежах памяти вековой старухи он обнаружил живую, настоящую историю. Кровь, сердце и живот — а больше в мои годы мне ему предложить нечего.
Ему уже не терпится.
— Можем начать с самого начала? — спрашивает он. — Будьте добры, расскажите все, что помните, вплоть до мельчайших подробностей.
— Так даже лучше, — отвечаю ему. — Эта история берет свое начало не на нашем острове, а в далекой Испании, сражавшейся за последнюю жемчужину своей истерзанной империи. Эта крупнейшая на Антилах земля залечивает раны прошлого танцами, сантерией и новыми революциями, толку от которых мало.
Эстебан хмурится.
— Да не смотри ты на меня так, — продолжаю. — Я буду говорить, что думаю, а не хочешь меня слушать — никто тебя здесь силой не держит. Мы, люди, должны тянуться к правде прежде, чем к какой бы там ни было идеологии. Правда всегда одна, а идеологии постоянно меняются. Сегодня люди гибнут за принципы, которые через полвека не будут значить ровным счетом ничего. Какая бессмысленная смерть, не находишь?
Пользуясь возникшей тишиной, я отпиваю глоток лимонада. Он следует моему примеру. Голоса тех, кто поведал мне свою историю, выстраиваются в единую цепь. Сначала ощущаю холод северной зимы. Затем — морской бриз, гуляющий по палубе корабля, пересекающего бескрайние просторы дивного океана. Паровые двигатели завода обращают свой ход вспять. Вокруг пахнет мелассой, сахарным тростником и навозом. Лихие всадники объезжают верхом заводские земли. Африканские песни, сопровождаемые взрывами барабанов, рвутся в высь тропического неба в надежде, что ветер донесет их до родины их предков. Из негритянского барака раздается крик новой жизни.
Девочка.
Она пришла на этот свет терпеть мужские прихоти.
Открыв глаза, я смотрю на Эстебана. А в мыслях — сплошь женские лица.
ГЛАВА 1
Север Испании. Коломбрес. Апрель 1894 г.
Почтенный отец Гало!
Нашему мастеру сахароварения нужна жена. Как найдете, прошу вас прислать ее портрет. По приезде, который — дай-то бог! — состоится уже в конце года, обязуюсь оплатить все траты. При выборе помните про суровость тропического климата: ищите девушку здоровую, с блестящими волосами, крепкими ногтями и целыми зубами. На последнее обратите особое внимание, ибо, как известно, через гниль во рту вселяются бесы.
Спешу вас осведомить, что кристаллы наивысшего сорта можно получить именно благодаря мастерству сахароваров. Степень очистки они определяют при помощи чувств: обоняния, осязания и слуха. Целое таинство, делающее их исключительными и незаменимыми, не правда ли?
Дом Виктора Гримани — так зовут нашего мастера — один из лучших в асьенде, с великолепным садом и несколькими дворовыми в подчинении, а потому я возлагаю на вас надежду, что вы найдете девушку под стать.
На том прощаюсь. Жду вашего ответа.
Фрисия Нориега
«Дос Эрманос», март 1894 г.
После обеда воля отца Гало пала под тяжестью бренного мира. Наевшись досыта и рухнув на стол, где покоился бокал вина, он безмятежно очнулся после двадцатиминутной духовной праздности. И первое, что обнаружили его заспанные глаза, было письмо от Фрисии Нориеги, которое он по-прежнему держал в руке.
«Господи, помилуй!» — взмолился он в борьбе с вялостью духа, одолевающей в ранние послеобеденные часы, боясь впасть в беспросветную леность, служащую источником всех грехов и пороков.
Он опустил письмо на стол и, поднявшись, неуклюже потянулся в намерении размять косточки и воспрянуть духом. Затем подошел к буфету и налил себе рюмочку животворящего ликера, сохраняющего тепло и оберегающего плоть от нравственного растления.
С рюмкой в руке он принялся размышлять о кубинских сахароварнях — крупных промышленных узлах, обогативших за последние десятилетия немало сынов родины. Одним из таких богачей был Педро Вийяр, супруг Фрисии Нориеги и владелец асьенды «Дос Эрманос», находившейся на далеком острове Кубе — заморской колонии Испании.
В стране, доведенной до отчаяния войнами, отсталой системой земледелия и избытком населения, преуспеть можно было, лишь подстроившись под политику, поощрявшую заморскую эмиграцию. Одинокие, полные скорби молодые люди покидали площади Испании, спасаясь от обязательной военной службы, овладевавшей их жизнями больше, чем на десятилетие. Отец Гало исповедовал и благословлял их все на той же площади, возле стоявшего рядом дилижанса, отвозившего их затем на вокзал или в ближайший порт. Уезжали они с ветхим чемоданишко в руке, узелком на плече и тоской в груди. А годами позже, возмужав и желая обзавестись семьей, в поисках жены они вновь обращали свой взор к родным краям.
Этим и был опять занят отец Гало, хотя с каждым разом найти невесту, готовую выйти замуж за незнакомца, становилось все труднее.
Думы его пали на дочь местного врача в Коломбресе, Мар Альтамиру. Она была образованна и вполне себе элегантна. Одинока, хотя и было ей уже около тридцати. Доктор Хустино как-то признался, что, родись она мальчиком, Мар бы стала достойным врачом. Дни напролет она проводила с отцом, ставя — Царю Небесный! — клизмы, беря образцы мокроты, леча гнойные раны, вправляя кости и снимая приступы колики. В народе даже поговаривали, что как-то раз она попросила юного столичного франта, одетого по французской моде, для выявления заболевания показать ей язык.
Отец Гало вздохнул. Если не брать во внимание подобные недостатки, то сеньорита Мар была статной, стройной и обладала сдержанным нравом. На всякие сплетни, хулившие ее за мужеподобие, она не обращала ни малейшего внимания, потому как в деревнях подобных россказней хватало на всех, и если уж ей и впрямь не хватало женской сладости, что так ценится мужчинами, то, верно, своими умениями мастер сахарных дел сможет ее капельку подсластить.
Посмеявшись над собственной шуткой, отец Гало решился следующим утром пойти к доктору Альтамире с предложением.
ГЛАВА 2
Доктор Альтамира жил в неброском каменном доме с деревянными галереями и балконами, отделанными лепниной. Отец Гало немало гордился коротким знакомством с доктором, который, на свою беду, был либералом, атеистом и придерживался прогрессивных взглядов. Жена его, донья Ана Мартинес, по праву супружества слыла в Коломбресе докторшей. Ей нравилось выращивать у себя в саду лекарственные растения, которые она затем дарила пациентам, не могущим позволить себе продававшийся в аптеке сироп. Не сказать, чтобы Хустино был безмерно этому рад, поскольку тех, кто вместо обращения к нему в приемную предпочитал просить у нее травяные сборы, облегчавшие их недуги, совсем при этом не раскошеливаясь, оказалось немало. Но он прощал ей эти проказы, поскольку любил ее больше всего на свете.
Донья Ана гордилась своими детьми. Оба сына посвятили себя науке и в городе Хихоне занимались хроническими и скрытыми заболеваниями. Единственная их дочь росла на разговорах родителей о трудах Консепсьон Ареналь и Эмилии Пардо Басан и ловко делала уколы. Они были по-своему счастливы, несмотря на незаживающую сердечную рану доньи Аны: детей у них было трое, а разрешилась она четырежды.
Стоя возле железной ограды, окружавшей небольшой сад, отец Гало вспомнил давнюю беседу с доньей Аной. «Прекратите читать девочке книги Пардо Басан — они не идут ей на пользу», — говорил он ей, на что она ему отвечала: «Известно ли вам, что есть женщины-путешественницы, которые ужинают в сельве вместе с обезьянами?» — «С обезьянами! Боже упаси!»
Посему отец Гало опасался, что его предложение не найдет радушного отклика. И, не лелея больших надежд, вздохнул, поправил берет и стукнул по дверце дверным молотком. Вскоре ему открыла горничная Басилия.
— Утро доброе милостию Божией, Баси. Хозяева дома?
— Доброе, дон Гало. Доктор Альтамира теперь у муниципального секретаря. Кость, видать, сломана. Но скоро уж должны вернуться. Зайдете?
Он согласился, и Баси указала ему на скамью, стоявшую напротив двери в приемную.
— Как здравствуешь, дочь моя?
Баси пожала плечами.
— Как обычно, отец.
— Когда пожелаешь — приходи исповедоваться, ведь — дело известное — тяжелые думы, коль их вовремя не пресечь, ведут к немощи плоти.
— Да какие у меня могут быть тяжелые думы, дон Гало.
— Злоба, дочь моя, злоба. От этого греха сердце очистить трудней всего.
— Столько лет прошло, там ничего уж и не осталось.
— Отрадно мне за тебя. Это тебя Господь Бог благословил так, что ты и не почуяла.
— Будь по-вашему…
Тон ее голоса заставил отца Гало усомниться в ее словах, но он промолчал.
— Пойду за сеньорой.
Отец Гало глядел, как Баси удалялась особой понурой поступью, и думал о том, через что этой несчастной пришлось пройти с тех пор, как ее муж — и причина всех ее бед — Диего Камблор решил отправиться в асьенду дона Педро Вийяра на Кубе. Незадолго до отбытия он пообещал ей, что скоро они воссоединятся, но время шло, а от Диего Камблора не было ни слуху ни духу. В народе тогда поговаривали, что она не дала ему детей, вот он и уехал, не сумев этого пережить.
Через два года после отъезда мужа, когда Баси уж уверилась, что его и в живых больше нет, ей вдруг приходит письмо, написанное его собственной рукой, в котором он сообщает, что в Коломбрес больше не вернется:
Я сошелся с другой. Не потому, что не люблю тебя — люблю. Но ты знаешь, что я всегда хотел обзавестись потомством, а чрево твое иссохло и Богом оставлено.
С того дня Баси стала облачаться во все черное и сообщила соседям, что муж ее умер, хоть правда им была известна и без того.
С тех пор она стала хворать от всех недугов, известных тогда науке. Дон Гало пристроил ее, брошенную, без средств к существованию и больную, к доктору Альтамире горничной. Так он единым духом решил основные горести Баси, требующие безотлагательных действий: деньги и здоровье. Доктору Хустино пришлось лечить свою новую домработницу от нескончаемой череды напастей, возникавших ни с того ни с сего: то ухо воспалится, то голова разболится, то кости заломит, то в печенке заколет, то духом упадет, то кишки заленятся, то вялость одолеет, то припадок истерический хватит. И от всех этих хворей доктор Альтамира прописывал ей один и тот же сироп на спирту: к одной порции малаги он добавлял две унции опиума, одну унцию шафрана и по одной драхме корицы с гвоздикой. Так он держал в узде бесконечные несчастия, приключавшиеся со здоровьем горничной, уверенный, что все они вызваны одной и той же тропической заразой: Диего Камблором.
«Вы, отец, горничную-то мне всю больную навязали, — сказал ему как-то доктор Хустино. — Сдается мне, это не она на меня работает, а я на нее».
Вошла донья Ана, и отец Гало поднялся. Пока они обменивались приветствиями, вернулся доктор Хустино с чемоданчиком в руке. За ним появилась и Мар. Собравшись все вчетвером в библиотеке, они сели за круглый стол, на котором покоилось несколько книг по медицине, и отец Гало заговорил о пришедшем ему из асьенды «Дос Эрманос» письме.
— И раз уж Мар пока не замужем… Я в первую очередь о ней и подумал. По всей видимости, мастер сахароварения — самая высокая должность в асьенде. Это не просто какой-нибудь рабочий: он пользуется как денежными, так и жилищными привилегиями. Как говорится, достойная партия.
Донья Ана перевела взгляд на дочь. Та сидела нахмуренная, уставившись на корешок книги, залитой утренним светом. Доктор Хустино с задумчивым видом потирал бороду, и поскольку никто из троих, казалось, отвечать на его предложение не собирался, отец Гало достал из кармана рясы конверт, вынул из него портрет жениха и вытянул уже было руку, чтобы отдать его Мар.
— Не утруждайтесь, дон Гало, — сказала она, отстраняя его. — Я не намерена оставлять свою семью и уезжать так далеко. Это совершенно невозможно. К тому же, если я выйду замуж, то кто будет помогать в приемной отцу? А мне это доставляет настоящую радость.
— Мар, — обратился к ней доктор Хустино. — Подумай хорошенько. Что будет, когда моя служба закончится?
— Ответа у меня нет, но, может, к тому времени женщины уже смогут учиться в университете.
— Твои бы слова да Богу в уши, — вмешалась донья Ана. — Подумать только: в этой стране уже шесть веков строятся университеты, а учиться в них может только половина населения! Какой вздор! Но еще удивительнее, что в исключительных случаях решение о том, может ли женщина поступить в университет, принимает все тот же Совет министров. Какая, скажите, пожалуйста, семья сможет воспротивиться целому правительству, чтобы дать своим дочерям образование?
Мар коснулась руки матери, стремясь утешить ее: она знала, что этот вопрос возмущал ее не меньше.
— Как бы там ни было, — уже спокойнее добавила донья Ана, — мы благодарим вас за беспокойство. Если нужно, то обещаю вам подумать над вашим предложением, а через несколько дней Мар даст вам окончательный ответ. Что скажете?
Отец Гало поднялся.
— Спасибо вам, донья Ана, мне теперь спокойнее. Я, по правде говоря, считаю, что для вашей дочери это отличная возможность. В противном случае меня бы здесь не было.
— И мы благодарим вас за участие.
Выйдя из библиотеки, они тепло распрощались, и Баси проводила его до дверей. Перед уходом отец Гало обратился к ней:
— И помни мои слова про злобу, дочь моя. Едва заметишь ее оковы, сразу приходи.
Не дожидаясь ответа, разочарованный и поникший отец Гало выскользнул за порог и удалился. Хоть ему и обещали подумать, взгляд Мар выражал стальную непоколебимость: было ясно, что решения, касавшиеся ее собственной жизни, она принимала сама.
Мар подошла к нему лишь по окончании следующей воскресной мессы, подтвердив его опасения: от предложения она отказывалась.
Тогда отец Гало вновь принялся за поиски. За несколько дней он посетил все самые знатные дома с дочерями на выданье, только были они или уже помолвлены, или родители не хотели их отпускать так далеко, выдавая их за совершенно незнакомого человека. Обойдя все состоятельные семьи, отец Гало оседлал свою мулицу Фермину и, повесив через плечо бурдюк с утоляющим жажду и согревающим от холода вином, отправился по глиняным дорогам в крестьянские поселения.
Неохоты расставаться с дочерями там было куда меньше, а некоторые даже выставляли их напоказ, словно круглобокие сыры на базаре, всячески стараясь подчеркнуть их достоинства и скрыть недостатки. Правда, остановить свой выбор он так ни на ком и не смог.
Лишь в следующее воскресенье во время мессы отец Гало обратил внимание на Томаса и Шону — простых крестьян, живших на окраине города и воспитывавших четверых детей. Вдобавок на их попечении состояла юная, но уже овдовевшая племянница. Вдовство ее могло осложнить дело, однако отчаяние отца Гало было столь велико, что он все же решил к ним наведаться.
ГЛАВА 3
В капрала Лопеса Паулина влюбилась с первого взгляда. Сначала, во время празднования Успения Пресвятой Богородицы, ее внимание привлекла его военная, с иголочки, форма. А ее шестнадцать лет сделали все остальное. Сердце екнуло впервые с такой необузданной, сокрушительной силой, что вся она превратилась в сполох чувств. Ничто — ни на небе, ни на земле — не могло сравниться с благородством ее отроческих переживаний. Двадцатидвухлетний Сантьяго Лопес должен был вскоре отправиться на Кубу в составе запасного батальона, посылаемого туда с тем, чтобы подавить попытку мятежа, возглавляемого местными сепаратистами. Он предложил ей пожениться до отбытия войск. Она согласилась.
— Будь он хотя бы капитаном, — сказал ей дядя Томас, — так у тебя в случае чего была бы какая-никакая, а пенсия, а как рядовому капралу лучше уж ему поостеречься кубинских мамби3.
Разговоры о возможной гибели Сантьяго так угнетали Паулину, что она безутешно лила горькие слезы несколько дней кряду. В глазах совершенно безграмотной, но обладавшей острой проницательностью тетушки Шоны капрал Лопес был не таким уж и смышленым, как описывала его Паулина, а, скорее, среднего ума: никто в здравом рассудке не поедет добровольцем на Кубу, где еще какой негр-революционер голову отрубить может. Как бы там ни было, они порадовались за нее — да и за себя, ведь, выдав ее замуж, они снимали с себя ответственность за ее содержание.
В ту пору на Кубе царила обманчивая тишина. Небольшое восстание, приведшее батальон Сантьяго Лопеса в Сьенфуэгос, оказалось обыкновенной стычкой, не вызвавшей серьезных последствий. Разве что капрал Лопес подхватил желтую лихорадку — да так и умер, не успев собственными глазами увидеть ни одной повстанческой шляпы.
Это была настоящая семейная трагедия. Овдовевшая в семнадцать лет Паулина вернулась домой в черном облачении, в полном отчаянии и без капитанского жалованья.
С тех пор работала она не покладая рук: ходила за коровами, поросенком и курами; мыла полы и стирала одежду. А недолгие передышки проводила со своей собакой Наной, которую подобрала немытой и в клещах. Собака была молодая, но уже побитая жизнью. Прямо как Паулина.
Однажды утром, когда месяц апрель уже подходил к концу, накануне второй годовщины со дня смерти Сантьяго Нана учуяла в воздухе неотвратимое присутствие отца Гало. Лаяла она целую минуту, пока верхом на Фермине, которую всей деревней побаивались, потому как поговаривали, что она кусала изменников, из-за поворота не показался он.
Когда он подъезжал, Паулина уже подозвала к себе младших сестер, игравших возле дома. Позади него плелась тощая кобыла, впряженная в повозку, управляемую незнакомым сеньором, на голове которого вместо берета красовалась шляпа. Подъехав поближе, отец Гало неуклюже спрыгнул с Фермины.
— Утро доброе, дочь моя, — поздоровался с ней отец Гало, привязывая мулицу за ветви ближайшего дерева.
— Доброе утро, отец, — ответила ему Паулина.
Отец Гало знал о ее несчастиях. Повторно выйти замуж не так-то просто. Скорее всего, она истратит всю себя на заботу о дяде Томасе и тетушке Шоне, братьях и их детях, пока не сделается никому не нужной старухой.
Он вздохнул. Каменный крошечный домишко выглядел убого. Одежда на девочках была залатанной, обувь — покрыта слоем прилипшей глины. Он приметил ее на мессе вместе с родными и имел некоторое представление о ее миловидности, но по достоинству оценить ее смог только сейчас. По образованности и просвещенности с дочерью доктора Альтамиры сравниться она не могла, зато полевые работы, кои ей были не чужды, способствовали крепкому здоровью и выносливости. Как знать: быть может, этого вкупе с ее красотой и достанет. Паулина озадаченно смотрела на господина, сидевшего в остановившейся напротив дома повозке.
— Это фотографист, — пояснил отец Гало, заметив ее вопросительный взгляд. — Приехал со мной, так что беспокоиться не о чем. Дядя с тетей дома?
— Могу за ними сходить.
— Ступай, дочь моя, я здесь подожду.
Паулина ушла, а вслед за ней побежали и девочки, расспрашивая ее по пути, с чего вдруг к ним явился священник и почему он пришел не один, а с сеньором — из тех, что разъезжали по деревням, предлагая недорогие снимки всего за несколько минут.
Вскоре отец Гало заметил на лугу Томаса и Шону; позади них шли Паулина с девочками. Он нес на плече косу, она — грабли. Дождавшись их, отец Гало предложил им переговорить дома, и Паулине с сестрами больше ничего не оставалось, кроме как дожидаться на улице, глазея через окно. Затем к ним подбежали и остальные.
— Случилось чего? — спросила старшая, Клара, которой исполнилось тринадцать.
Паулина пожала плечами.
— Священник пришел. С дядей и тетей переговорить хочет.
— Это он за мной, на службу меня забрать! — испугался Хулиан.
— Тебе всего двенадцать, — ответила ему Клара.
После продолжительного ожидания тетушка Шона встала из-за стола и подошла к Паулине.
— Переоденься во что поприличней, — приказала она ей.
Паулина растерялась. Тетушка Шона имела в виду костюм, в котором она встретила Сантьяго. С тех пор прошло три года, и со дня его смерти он так и лежал нетронутым. Костюм-тройка состоял из зеленой бархатной юбки, корсажа, украшенного кристальными кораллами цвета гагата, и белой рубашки с цветочной вышивкой.
— Он же теперь мой, — возмутилась Клара, к которой костюм перешел по праву преемственности.
— Не снимать же твою сестру во всем черном.
Паулина никак не могла взять в толк, что происходит. В дверях появился дядя Томас.
— Ну, живее, — повелительным тоном поторопил он ее. — Отец Гало с этим сеньором весь день тебя ждать не будут.
— И причешись, — добавила тетушка Шона.
Паулина вошла в дом, следом за ней вбежала и Клара, которая, несмотря ни на что, считала теперь наряд своей собственностью. Под ее строгим надзором Паулина надела ею же самой сшитые одежды. Когда она, преследуемая Кларой, вышла на улицу, фотографист уже установил возле цветущего кустарника массивный деревянный аппарат.
— Встань здесь, — указал он.
Паулина послушалась, и сеньор, разместившись позади своего диковинного прибора, накрылся черной тканью и произнес:
— А теперь — замри!
Через несколько секунд он нажал на кнопку, и Паулина вздрогнула от вырвавшейся из лампы вспышки.
Отец Гало со всеми простился, взобрался на Фермину и, в приподнятом настроении и преисполненный радости, удалился, довольный тем, что поручение Фрисии Нориеги наконец исполнено. Вслед за ним исчез и фотографист, после чего дома собралась вся семья.
— Мне объяснят наконец, что все это значит? — не выдержала Паулина.
Тогда ей сообщили, что скоро на ее имя начнут приходить письма от некоего сеньора, проживающего в кубинской асьенде, с целью бракосочетания.
— Но я до сих пор в строгом трауре, — осмелилась возразить она. — Сантьяго я еще должна год траура обыкновенного и другой — малого.
— Закончился твой траур, — сказал дядя Томас и, надев берет, вернулся обратно в поле.
Тогда Паулина перевела взгляд на оставшуюся в кухне тетушку Шону, которая всегда относилась к ней с добром, поскольку доводилась ее умершей матери родной сестрой. Та молчала. Понимания в ее взгляде не было и в помине.
— Тебе, моя дорогая, уже девятнадцать. Сантьяго почти как два года нет, и ты прекрасно знаешь, что мы давно собираем твоему брату на откуп от военной службы. Ему учиться бы надо, а коли в армию заберут… Кто-то возвращается спустя годы — там уж не до учебы. И это если возвращаются. А то ведь и погибнуть…