Сложные люди. Всё время кто-нибудь подросток
Елена Колина
СЛОЖНЫЕ ЛЮДИ
Всё время кто-нибудь подросток
Елена Колина
Сложные люди. Все время кто-нибудь подросток. — М.: Вимбо, 2025.
ISBN 978-5-00224-933-6
Иллюстрация: Юлия Стоцкая
© Елена Колина
© ООО «Вимбо»
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Посвящается сёстрам Берте и Кларе
Предисловие
В моей семье всё время кто-нибудь подросток, при этом неважно, сколько кому лет, подростковый кризис со всеми его бешеными переменами может настигнуть хоть в пять лет, хоть в тридцать и даже в восемьдесят. Все мамы в моей семье разные, любят нежно… ну, пусть не всегда нежно, иногда сложно, иногда требовательно и яростно, мамы разные у нас: и холодная, и трепетная, и отстранённая, и давящая. Но какой бы ни была мама, подросток всегда одинокий путник. Мама и сама может внезапно стать подростком.
Моя мама контролировала меня или развивала независимость? А я, как я воспитываю детей, не слишком давлю? Соблюдаю ли границы, не заблудилась ли между «хочу знать» и «хочу всё про тебя знать»? Умею ли я выражать свою любовь, могу ли хотя бы подать знак, что люблю? Живу как самоценная личность или как инструмент для чужого эмоционального комфорта?
Но вот что по-настоящему интересно: оказывается, всё наше — любови и обиды, бинарные оппозиции «что такое хорошо и что такое плохо», наши частности мало того, что могут послужить иллюстрацией к учебнику психологии, но и с аптекарской точностью укладываются в историю воспитания, историю страны.
Всё началось, как и положено, в начале… Избалованные любовью девочки-сестрички, война, блокада. Одни, без взрослых, Берте тринадцать, Кларе четыре, как они выжили в блокаду? Мы не представим, не поймём, как Берта выжила сама и сохранила ребёнка, можем лишь покачать головой или заплакать. …Но что это означало для них, какими мамами они стали, что, как при игре в колечко, передали нам — стойкость, комплексы, душевное сиротство, волю, безволие?
Смотрите, вот девочки, им нельзя быть дочками, у них нет мамы, им нельзя — всё, кроме войны. А вот и любимые шестидесятые: смысл твоей жизни — дело, которому ты служишь, а твой ребёнок сам себя растит. Книжные семидесятые, твоя внутренняя жизнь, замкнутость на своих переживаниях, на своём культурном контексте сама по себе является частью эпохи: ты живёшь в книжном шкафу, отгоняя реальный мир, как надоедливую муху, — мешает читать, в глазах у тебя «я хорошая девочка, чего изволите?». В восьмидесятые всё так спокойно и размеренно: ты балуешь ребёнка изо всех сил, детей балуют, кто-то больше, кто-то меньше, но общие тенденции ясны: ребёнок имеет значение. Ох, девяностые, у тебя уже собственный травматический опыт, впрочем, переживаний достаточно во все времена. …Во все времена самая значимая фигура космического масштаба — это мама, но где же в этом узоре мужчина, отец?
Мужчина — это фигура умолчания. Мужчина воюет или работает. Папа на войне или папа на работе, воюет строит, руководит, изобретает… В семейной жизни мужчина не претендует даже на то, чтобы управлять всем из-за кулис, он далёкий бог, разве мы можем сказать ему, что мёрзнем зимой в рваных туфлях?.. Мы уважаем его, боимся обеспокоить собой и обожаем издалека. И даже когда отец появляется как очень значимая фигура, учит, рассказывает, знакомит с миром, мы не просим его о помощи, не хотим показаться уязвимыми, боимся потерять его уважение. Бояться и уважать отца и бояться потерять его уважение, в сущности, одно и то же.
Ну, а что сейчас, сегодня? Мы ведь живём в семейном сценарии, не сами по себе. Что, если комплексы нашей прабабушки высунутся из прошлого, как синяя рука в страшилке: синяя рука вышла из дома, синяя рука входит в комнату, синяя рука — хвать правнучку! Я дружу со своими детьми? Мы когда-нибудь разговариваем? Дети — это неотъемлемая часть нас или мы должны защищать от них свою отдельность? Знают ли мои дети, что мама тоже совершала плохие поступки? Знают ли они о тех, кого с нами больше нет, уникальных, неповторимых, тех, кто повторяется в нас?
Популярная идея «мама виновата» как будто специально способствует разрыванию связей. Стремление понять другого человека заглушается модными терминами «токсичность» и «обесценивание». Кто отвечает за наш невроз, печали, неудачи? Как кто? Мама!.. Мама — это фигура, которую мы массированно атакуем, хотим и слиться с ней, и отделиться, перебираем обиды, культивируем боль. Наши чувства важны, очень важны!
Но вот неожиданная в своей очевидности мысль, которая не всегда приходит нам в голову: наши чувства важны, очень важны! Мы прекрасно знаем, что наши чувства очень важны… что здесь нового? А вот что нового, чуть не забыла! У других тоже есть право на чувства.
И наконец для самых моих внимательных читателей, тех, кто заметит «о-о, этот персонаж мне знаком и ситуация знакома»: мне было очень важно переосмыслить историю, показать, что в одних и тех же декорациях рождаются совершенно разные чувства. Что было смешным, оказывается серьёзным, а что, казалось, всерьёз — видится смешным. …Наши чувства важны, но и у других есть право на чувства. Каждый из нас – часть семейного сценария, и это герменевтический круг: мы можем осознать себя, только понимая других, ведь одновременно являемся и авторами, и персонажами этой истории. Из понимания, что у других тоже есть чувства, построим мостик, держась за хлипкие перильца, со смехом и смирением перейдём на другой берег, на том берегу нас ждёт любовь.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Травма поколений?
Подростком быть нельзя!
Я шёл зимою вдоль болота
В галошах, в шляпе и в очках.
Вдруг по реке пронёсся кто-то
На металлических крючках.
Я побежал скорее к речке,
А он бегом пустился в лес,
К ногам приделал две дощечки,
Присел, подпрыгнул и исчез.
И долго я стоял у речки,
И долго думал, сняв очки:
«Какие странные дощечки
И непонятные крючки!»
Д. Хармс
С 1941 по 1943 годы в Ленинграде, на Владимирском проспекте, дом 7, вдвоем, — вдвоём, без взрослых, жили две девочки, вернее, девочка и ребёнок: Берта, 13 лет, и Клара, 4 года. Как они выжили одни, без взрослых? Даты эти — 1941–1943 — не надо называть, всем понятно: то, что в это время в Ленинграде тринадцатилетняя девочка выжила сама и сохранила ребёнка, это чудо. Настоящий подвиг. Но Берта же не родилась героиней?
Мама, голубоглазая мамочка-Сонечка, была нежная, красивая, избалованная. Баловство — крепдешин, креп-жоржет, духи «Красная Москва», пудра «Красная Москва». Отношения в семье были патриархальные: муж — добытчик, защитник, жена — прекрасный цветок. Большая по тем временам разница между Сонечкиными детьми — девять лет — объяснялась тем, что Сонечка понимала, что прекрасна сама по себе, без детей, берегла красоту и не хотела рожать подряд, одного за другим. На портрете, сделанном в фотоателье, вовсе не «мать детей», а юная красавица, застенчиво знающая цену своей красоте; на маленькой фотографии на паспорт — полудетское нежное большеглазое личико. Портрет потом куда-то пропал. …И что же, других фотографий не осталось? Ну а как могли остаться фотографии, если было потом, у ее мужа была другая жена? Другая жена выбросила фотографии на помойку или сожгла в раковине. Как это возможно?! Возможно. Ревность к прошлому — страшная штука. Многие хотят, чтобы до них ничего не было, чтобы жизнь началась с них.
Берта тоже предпочла бы быть единственной — единственной для мамы, конечно. Когда Клара родилась, Берта так расстроилась, что из дома ушла, гуляла по Невскому, стояла на Аничковом мосту, смотрела на воду, думала: «Вот не приду домой, пожалеют!» Она была разумная девочка с уравновешенной психикой и не собиралась прыгать в Фонтанку, но думать «они еще пожалеют» было приятно. Предыдущая ситуация ее больше устраивала. Каждому разумному человеку ясно: лучше быть единственным ребёнком, мама — ее, папа — он большой роли не играл, ушёл на работу — пришёл с работы, но все-таки… Лучше, чтобы у тебя совсем никого не было, никаких братьев-сестёр, лучше быть единственной любимой. Имя ребёнку дали красивое — Клара, Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет… Но там, дома, вовсе не Клара, а кулёк какой-то. Лежит, кричит, раздражает… Мама к ней по первому зову бросается, ласково говорит кульку Кларуся. Подумать только, Кларуся! Берте, может, тоже хочется закричать, и чтобы мама к ней бросилась.
Конечно, со временем Берта смирилась и привыкла к Кларе, к тому, что она есть. Ревность осталась, но спряталась глубоко, смирно сидела, как злая собака в будке. Привычка сыграла роль и мамино отношение к ситуации: она ни разу не попросила покачать Кларусю, посидеть с ней, погулять. Нежная избалованная Сонечка сумела избежать неравенства между «уже большой» и младенцем, правильно обозначить своё отношение к девочкам. Каждая чувствовала себя самой любимой, единственной: Кларуся маленькая, она ее всё время тискала, целовала, причёсывала, наряжала, Берта — нежно и уважительно любимая, старшая. Ну, а к тринадцати годам школьная жизнь и подружки у Берты были на первом месте… и на тайном первом-первом месте был кое-кто… Мальчик из дома напротив, окна выходят в их двор. Мама видела, что вечерами Берта как бы рассеянно смотрит во двор и невзначай встаёт у окна, постоит посмотрит и вдруг раз — и будто нет ее, и будто никого нет вокруг, ничего не слышит-не видит. Должно быть, мальчик вечерами подходил к окну, и у них случались нечаянные свидания. Сонечка улыбалась ласково — растёт Бебочка, любимая дочка, ее маленькая взрослеющая девочка, уже до свидания в окне доросла.
И вот — война. Блокада. Отец Берты и Кларуси на фронте, голубоглазая Сонечка с девочками в комнате в коммунальной квартире на углу Невского и Владимирского. Летом, когда началась война, Берте исполнилось 13 лет, а Кларусе 4 года. Обе девочки летние. Первого сентября завуч попросила учениц подготовить классы к занятиям. Большинство девочек были в Ленинграде, и они все вместе мыли полы, расставляли парты, развешивали по стенам портреты писателей, карты. Школа находилась в двух минутах от дома, все подружки жили вокруг школы, по одну сторону Невского, и вихрем носились из одного дома в другой. Берта прибегала домой только поесть и обняться с мамой.
Мама не выпустила ее из дома восьмого сентября: в этот день была первая бомбёжка города. Бомбили Бадаевские склады. Окна их комнаты выходили во двор, окна кухни — на Владимирский проспект, — ничего интересного не увидишь. Склады горели несколько дней. Берта слышала от взрослых, что это смерть для города — на складах запасы продовольствия. Но соотнести слова «смерть для города» и реальная смерть, тем более по отношению к себе, было невозможно. Берта выпросилась к подружке, и с ее балкона они смотрели на невиданное зарево в небе. Это было волнующе: взрывы, испуганные глаза взрослых и какое-то особенное осознание беды — не настоящей беды, а своей значимости как свидетеля беды.
Маму забрали в больницу пятнадцатого сентября. Берта страшно испугалась. Не за маму: врач велел не волноваться, так сказал: «Не волнуйся, через неделю будет полный порядок». Берта не волновалась, она привыкла доверять взрослым — как взрослые, учителя или врачи, говорят, так и нужно поступать. Но как эту неделю без мамы прожить? Как прожить неделю без мамы?! Ведь у нее столько дел, и ни одно из них не предусматривает приклеенного к ней ребёнка! Ребёнок, Кларуся, — вот она, скуксилась, свернулась клубком на маминой кровати… Неужели придётся быть с ребёнком? А как же школа, подружки? Если бы папа был дома! Но папа на фронте.
Как это звучало для Берты — «папа на фронте»? В свои тринадцать лет она твёрдо знала: родители вечны. С папой на фронте ничего не случится, с мамой в больнице тем более ничего не случится. Фронт и больница звучат драматично, но с мамой и папой ничего не может случиться.
Представив свою жизнь на ближайшую неделю, Берта пришла в ужас. Она должна быть с Кларой семь дней по 24 часа минус сон. Ребёнку четыре года, как ни крути, одного не оставишь. К тому же Кларуся была, как говорили соседи, «тот еще фруктик» — своевольная, заласканная, зацелованная. Ни на шаг не отпускала маму. Как пушинка, прилипшая к юбке, болталась с ней повсюду — на кухню, в ванную, стояла за дверью туалета и подвывала «ма-а-ма». Соседки — в двух комнатах жили соседки как на подбор, две строгие старые девушки, лет каждой около ста, — не одобряли Сонечкиных методов воспитания: у милой красивой Сонечки очень избалованные дети! Подростку Берте позволено болтаться по подружкам, избегать всех домашних обязанностей, а малышке Кларе позволено приблизительно все: ныть, липучкой приклеиваться к маме, капризничать. Да и одевала их Сонечка слишком уж нарядно!
…Берта мысленно перебирала предстоящие неприятности. А кто будет спать с Кларой, пока мамы нет? После того как папа ушёл на фронт, Клара перебралась спать к маме. Спала тревожно, могла за ночь пару раз проснуться, мама тихонько пела, забалтывала, заглаживала. Неужели Берте теперь еще и спать с ребёнком?!
Вечером первого дня без мамы Берта нарядилась в мамино крепдешиновое платье, нацепила бусы. Покрутилась перед зеркалом, добавила к платью туфли на каблуках, повертела головой, как птица, поглядывая по сторонам, как будто кто-то может ее увидеть и отругать. Выскользнула в коридор, проковыляла к входной двери, спустилась во двор. Встала у входной двери. Не идёт ли?.. Ради него всё — платье, бусы, каблуки. И вот — чудо! — он вышел в чем-то большом, с чужого плеча, встал у подъезда. Так они постояли, иногда искоса смотря друг на друга, оба делая вид, что просто вышли постоять, — она на каблуках, он в отцовском пиджаке. Стояли смотрели друг на друга, пока Берта не услышала — о господи, Клара на весь двор орёт «ма-а-ма!», в голосе паника. Берта помчалась наверх, спотыкаясь и теряя туфли… Вот же надоедливый ребёнок, не понимает, что мама в больнице! А чем ее, кстати, накормить? Как вообще зажигается керосинка? Мама не разрешала даже трогать керосинку, да Берта и не стремилась научиться, у нее своих дел миллион, сто тысяч миллионов.
Утром они пошли в больницу.
В больнице девочек полюбили: красивых все любят. А девочки — красивые, у обеих и не славянские, и не семитские черты, тонкие лица приглушенных акварельных красок, в больнице говорили, что они похожи на итальянок. Берта русая, с длинными косами, еще по-детски щекастая, черты лица чёткие и аккуратные, носик маленький, вся такая пряменькая, ладная. Клара хорошенькая как куколка — глазки-щёчки-губки, трогательные косички с бантами, красная панамка. Клару в больнице называли Красная Шапочка.
Название Сонечкиной болезни звучало странно, некрасиво — пузырчатка. Что за пузырчатка такая, от слова «пузырь»? Как будто злая насмешка над Сонечкой, всегда такой изящной, над ее нежной красотой, что она умирает от такой некрасивой болезни. А она умирала.
У нее не было шансов. Если мы сейчас обратимся к Википедии, то узнаем: пузырчатка, или пемфигус, — это тяжёлая, потенциально смертельная аутоиммунная болезнь. Спровоцировать болезнь может психологическое перенапряжение, истощение эмоциональных ресурсов, а также пищевые продукты, содержащие тиолы (брокколи, цветная капуста) и танины (маниока, манго). …Господи, брокколи, манго?..
Сонечкин случай: психологическое перенапряжение, истощение эмоциональных ресурсов, и вот — болезнь. Насколько же бедная нежная Сонечка была не способна к психологическому напряжению, к трудностям, если заболела первой же блокадной осенью, в сентябре?..
Следующую неделю каждый день — как говорили соседки, «каждый божий день» — Берта с Кларой ходили в больницу к маме. Можно было бы и не каждый день, но Берте было проще отвести Клару в больницу, чем весь день ее жалеть. Слушать тихий плач. Особенно раздражало, что Кларуся плакала тихо, будто окончательно разуверившись в жизни. И даже не спрашивала, где мама, понимая, что ответ «мама в больнице, ты же знаешь» ничего ей не даст.
Чем выносить безутешные нотки в этом молчаливом «где мама», лучше пойти в больницу. К тому же «мы пойдём к маме, если ты…» был способ шантажа, только шантажом можно было от этого ребёнка чего-то добиться: накормить, умыть и причесать. Причёсывать — ужасно: тонкие волосёнки путаются, прежде чем заплестись в косички. Клара, маленький избалованный любовью ребёнок, не хочет причёсываться и хочет маму — сейчас. Берте казалось, что Клара вырывается, хнычет «больно», требует маму из чистой вредности, она ведь знает, что мама в больнице!
— Кларуся, сейчас я тебя причешу, больно не будет, а потом наденешь свою красную шапочку, — обещает Берта вкрадчивым голосом Серого Волка, уверяющего, что он Бабушка.
Она специально называет Клару Кларусей, как мама. Но кто ее назовёт Бебочкой, как мама? Кто? Назовет? Ее? Как мама?! Бебочкой! Кто?!
В больницу на Васильевском острове ходили пешком. До войны они бы проехали по Невскому на трамвае, переехали Дворцовый мост и, пересев на другой трамвай, оказались бы у больницы. Но теперь городской транспорт либо совсем не ходил, либо ходил так плохо, что они шли пешком.
Нужно выйти с Владимирского проспекта на Невский, перейти Фонтанку по Аничкову мосту, пройти по Невскому до Дворцовой площади, перейти Неву по Дворцовому мосту, и затем по Васильевскому острову… Это долгий путь. Берта одна за полтора часа бы добралась, но за ручку с ней плетётся четырёхлетний ребёнок… Она не может идти с Кларой на руках. Все, что она может, — это приподнять и покачать в воздухе, когда та совсем уж устаёт. «Покачай», — просит Клара, Берта отвечает: «Первая остановка у Аничкова моста». У моста Кларочка замедляет ход, говорит: «Вот коники», Берта приподнимает Клару, качает в воздухе, потом они стоят, взявшись за руки, смотрят на коней Клодта, на Фонтанку… Путь в больницу занимает у них два с половиной часа туда и три часа обратно.
Перед тем как войти в палату, Берта приглаживала Кларе волосы, поправляла платье. У мамы такие тревожные глаза, она волнуется, что дети одни, не хватает ей еще волноваться, что Клара растрёпана. Мама смотрела на них, говорила: «Бебочка», говорила: «Кларуся». Погладить боялась — что, если эти ужасные пузыри на ее руках заразны?! Лучше умереть, чем заразить девочек.
Всю неделю каждый день они ходили к маме, а в к…