Пути сообщения
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Часть
первая
Первое мая 1936 года
Тьма накрывала город бесшумно, подкрадывалась за спиной. Нина чувствовала запах вспоротой земли и паровозного дыма, чуть горьковатый, копченый, как тот, что появляется, если тереть камнем о камень. Мгновение назад она выскочила из вагона в распахнутом плаще, будто затхлый и пыльный воздух электрички — забитые на зиму форточки тому виной — сам вытолкнул ее наружу. Нина легко маневрировала между лужами на платформе; одну назвала про себя океаном, вторую — впадиной. В районе Курской заставы живо разбегались трамваи, делали у вокзала почетный круг, блестели мокрые после дождя рожки троллейбусов. Когда она шагнула на трамвайную площадку, в небе отчетливо громыхнуло, эхом отшатнулось от слепого торца вокзала, обрушилось где-то за железнодорожными путями; обиженно заскрежетал товарняк. Гроза! И первого мая, вот неудача.
Но это не повод опаздывать. Нина прищурилась, чтобы рассмотреть время на настенных часах: успевает вроде бы. Сегодня ехала с дачи прямо к Ганечке, то есть за Ганечкой, даже домой заходить не будет, забежит сразу в первый подъезд, заберет их с Владиком, потом они спустятся под землю: давно обещали мальчику показать метро, доехать от «Красносельской» до «Охотного ряда» и сразу — на Красную площадь.
Трамвай выехал на влажное с испариной Садовое кольцо, обогнул дом, в котором жили сослуживцы мужа, Генриха Беккера, — ребята из Наркомата путей сообщения. Они и сами могли бы тут жить, но Генрих хотел подальше от вокзала, сказал, что раз уж они могут выбирать, то почему бы не выбрать. Курский вокзал за спиной — огромный торжественный дворец, просторный, с башнями, двухколонным портиком и стеклянными фонарями. Нине он очень нравился, но шуму от него, конечно, много, а еще здесь хватало всего: суеты, нищих, попрошаек. Нина любила зайти туда, как в музей, посмотреть на отъезжающих и прибывающих, послушать разговоры. Она любила вокзалы. Во время поездки в Париж в 22-м они с Генрихом поселились у Северного вокзала, и Нина каждый день обязательно проводила полчаса под его кружевными сводами — смотрела на людей.
Хотя, если бы Нину спросили, где она хочет жить, в каком крае Москвы, она бы сказала, что где-то на русских Елисейских Полях, возле Петербургского (теперь — Ленинградского) шоссе, где зелено и широко и где они с Генрихом часто катаются на велосипедах. У нее есть даже специальные для этих случаев сапоги — высокие, узкие, со шнуровкой.
Но Нину не спрашивали. С Гороховской улицы, из комнаты, окна которой выходили на Московский институт землеустройства (Нина часто смотрела на него и фантазировала, будто изучают в этом институте действительно то, как устроена Земля — в глобальном и философском смысле — от начала времен и до дна человеческой сути), они переехали в новенький, только что отстроенный дом Обрабстроя, необыкновенно многофункциональный и авангардный, который напоминал фасадом распахнутую книгу, а окнами — круизный корабль.
Там они с Ганечкой и познакомились — можно сказать, были соседями, хотя и не вполне: жили по разные стороны дома, Нина с Генрихом слева, а Ганя с Андрюшей и Владиком справа. Нина обитала в «квартирной» части, Ганечка — в «коридорной». Это значит, что у Нины соседей не было, им выдали на семью просторную двухкомнатную квартиру, а у Гани было еще двое соседей в ее части и четверо в соседней, где кухня. Чтобы попасть на кухню, ей нужно было выйти из комнаты, пройти через лестничный пролет в квартиру напротив. А вереница из живущих на кухонной стороне не иссякала с утра до вечера по пути в уборную на противоположной, Ганиной, части.
Столкнулись они в гастрономе; Ганечка хотела взять творог для Владика, взвесила уже, но где-то оставила кошелек — нелепость и глупость и даже в чем-то трагедия, но Ганя лишь виновато покаялась сердитой продавщице, потрепала Владика по голове и как-то легко смирилась: «Ну что же, теперь без творога». «Может, найдете еще? Кошелек-то?» — спросил кто-то участливый из очереди, а Нина залюбовалась Ганей и легкостью, с которой та приняла неловкость, и, сама от себя не ожидая, предложила творог оплатить. Ганя сначала отказывалась, конечно, но очередь ее поддержала: «Возьми сыну-то, растяпа». Она и взяла. Клятвенно обещала деньги вернуть, как только кошелек найдется; он и правда нашелся — оказалось, оставила дома. Шла в магазин через библиотеку и детские качели, поэтому не сразу поняла, что не взяла. Но это уж потом выяснилось, а пока они с Ниной пошли по осенней улице вместе, загребая носами ботиков лужи и подточенные временем листья.
Ганечку звали Ханной. Красивое имя, странное и очень неотесанное как будто, Нине хотелось его смягчить. «Буду звать вас Ганечкой, вас устроит?» Ганечка улыбалась.
Нину все удивляло и восхищало в Гане: ее молодость, легкость, небрежность. Как будто весит она как гагачий пух и ветер вот-вот оторвет ее от земли и унесет куда-то, растяпу и выдумщицу. Сама Нина была женщиной яркой: крупные черты лица ее — нос, губы, темные глаза — неизменно привлекали внимание не меньше, чем ее авангардные костюмы — мужские рубленые брюки и пиджаки иной раз легко соседствовали с мягкими шляпками с перьями, а пышные платья — с кепкой типа «гаврош» и высокими охотничьими сапогами. Кроме прочего, Нина курила. Портсигар из слоновой кости она купила в Париже в середине двадцатых, а мундштук, на котором искусный мастер вырезал пароходик, Генрих привез ей из Берлина. Нина курила — пароходик дымил.
Волосы Нина укладывала в строгое каре по моде, но непослушные вьющиеся пряди постоянно выскакивали из-под головных уборов и заколок и все равно лежали волнами. Если Нина их не укладывала по всей строгости — на даче или когда ленилась, — на ее голове возникало черное облако из по-африкански кудрявых волос. «Мелкий бес», как она говорила. В Нине и правда было что-то неспокойное, резкое, хваткое: она умела быстро принимать решения, в голове просчитывать варианты и выбирать правильный, полагаясь на интуицию и смелость. «В тебя как будто черт вселился», — замечал иногда Генрих, наблюдая за ее кипучей деятельностью. «А я его не выселяла», — парировала Нина.
Генрих давно привык к импульсивности жены, ни в чем ее не ограничивал, их жизни были четко разделены: частная жизнь Нины и частная жизнь Генриха — Гены, как его называл ближний круг. Нина принимала амбиции Гены, привычку с головой отдаваться работе, его увлечения: Гена коллекционировал предметы искусства, любил красивые вещи, в основном посуду и статуэтки, иногда картины, многое в этом понимал — мог отличить подделку от подлинника, любил музеи. По-настоящему мужских занятий у него не было, разве что поезда, но поезда были неминуемым пристрастием каждого работника Наркомата путей сообщения. Генрих был очень красив: черты его матери, русской дворянки, удачно сошлись с чертами отца, этнического немца, отчего в лице Генриха проявились и немецкая строгость, и порода, а любовь к велосипедам и лыжам позволяла ему выглядеть молодо и подтянуто, несмотря на то что он был отчетливо старше Нины. В этом году ему как раз исполнилось сорок пять; юбилей отпраздновали на аэродроме, где Гена исполнил свою давнюю мечту — прыгнул с парашютом.
В благодарность за то, что Нина не посягала на его свободу и многого не требовала, Гена позволял и ей иметь свои, только свои развлечения — встречаться с подругами, шить наряды, устраивать карнавальные вечера на даче, ходить в театр, курить и петь. Нина хорошо пела. Она отлично владела инструментом, он даже купил и перевез на дачу старенький «Лихтенталь», несмотря на то что на вечерах, которые устраивала Нина, все чаще звучал патефон. Нина заявляла, что не хочет быть мебелью, по нраву ей главные роли, а для этого нужно участвовать, а не сидеть за фортепиано. Но иногда все же играла — вечерами, одна, для себя. Генрих даже выходил из своего кабинета, чтобы послушать.
Были у супругов и общие интересы: в теплую погоду они обязательно совершали совместную велосипедную прогулку, катались по городу, потом устраивали пикник в одном из садов. Иногда ездили в Эльдорадо, иногда в Эрмитаж, чаще всего, конечно, наведывались в Баумана. Если заезжали в Эльдорадо, обыкновенно брали лодку, Генрих отлично с ней управлялся, а Нина предпочитала катамаран: не любила сидеть без движения. Зимой ходили на лыжах, устраивали лыжный пробег и ежегодный зимний костер — на него съезжались друзья, в основном коллеги Генриха с женами и детьми — хорошие, честные люди, по кругу рассказывали истории, жарили хлеб, пили «Перцовую» или портвейн — чтобы согреться.
Генрих круглые сутки пропадал в Наркомате: должность имел серьезную и ответственную — опаздывать нельзя, задерживаться можно. Когда начались пятилетки, работы навалилось с горой — приходилось выполнять и перевыполнять планы, следить, чтобы сошлись копейка с копейкой, а деньги через его руки проходили немалые. Нина служила там же машинисткой. Познакомились они сразу после революции: Нина поступила на службу в НКПС конторщицей, едва ей исполнилось восемнадцать. В том же году ее перевели сначала на должность счетовода, а потом делопроизводителя в финансово-экономическое управление, где они и встретились с Генрихом, который служил в управлении начальником. С тех пор Нина успела поработать в «Красном пути», в Спасском конном парке Москомтранса и вернуться в главное управление НКПС (специально не в отдел Генриха) на должность машинистки со средним окладом в 225 рублей.
Ганя два раза в неделю вела у детей сольфеджио в Доме пионеров, несмотря на то что с детства хотела стать актрисой, и ее живое миловидное лицо с тонкой фарфоровой кожей и яркими синими глазами было прямым распоряжением от этой мечты не отступать. Из Ганиного лица можно было слепить что угодно: и Пьеро, и Золушку, и Джульетту, и Мальчика-с-пальчик — Нина убедилась в этом во время своих карнавальных дачных вечеров. Если в нашитых из тюля и крепа костюмах сама Нина всегда смотрелась как Безумная Нина, то Ганя смотрелась естественно — представляла собой ровно то, что от нее в этот момент требовалось. Ганя мечтала, что непременно выучится на актрису, как только справит Владика в школу — всего два года осталось, можно и подождать. Нина резонно полагала, что Гане времени хватит: в будущем августе ей исполнится двадцать пять.
Муж Гани, высокий и широкоплечий Андрюша, как будто сошедший с полотна известного художника Дейнеки, изображающего идеального советского рабочего, служил инженером-технологом на заводе «Точизмеритель имени Молотова», где делали пипетки, шприцы, ареометры, психрометры и — именно в этом отделе работал Андрюша — первые в стране ртутные градусники.
И Андрюша, и Генрих приходили со службы поздно, так что женщины — с половины четвертого Нина и с двух часов дня Ганя — были предоставлены сами себе и отлично проводили время. С первой же встречи Ганя стала у Нины учиться: «Расскажите мне, Ниночка, как вы варите солянку». И они вместе варили суп — по части странных рецептов Нина была первой: она готовила по большой поваренной книге Молоховец, на ходу адаптируя все рекомендации под окружающую советскую действительность. «Обучите меня писать красиво, как вы». И Нина старательно ставила Гане руку, как учили ее сначала в гимназии, а затем на Бестужевских курсах. А Ганя смеялась. Так что с осени до зимы Нина то и дело пропадала в комнате у Гани, а однажды сказала: «Может, вам, Ганечка, с Владиком ко мне прийти? У нас же кухня есть, а соседей нет». И так оказалось сподручнее. Теперь у Нины дома время от времени проносился вихрь: Ганя и Владик нападали на ее жилище с энергией паровоза, а домработница Нины и Генриха Евгения Емельяновна, которую называли ласковым прозвищем Евгеша, только и успевала подавать и уносить, убирать и затирать — в общем, пришлось ей повысить жалованье. «За вредность», — как она говорила. Впрочем, ни в Гане, ни во Владике вредности не было никакой, только чистая и частая жажда жизни, которую Нина изучала, примеряла к себе, а примерив — присваивала.
Сегодня и Нина, и Ганя встали ни свет ни заря: у Нины была ранняя электричка, Ганя же с раннего утра готовилась к Первому мая, рисовала для Андрюши плакат, дошивала платье — в этот день хотелось быть очень красивой, пожалуй, как никогда.
Вместе с последней вспышкой ослабевшей молнии Нина подошла к дому. Уже не лило, однако туфли все равно промокли, но черт с ними, поставит у печки просохнуть, пока Ганя наводит марафет: к ней когда ни приди, она все равно не будет готова. «Почти готова», — скажет она и еще двадцать минут будет рисовать угольным карандашом стрелки в уголках глаз, подкрашивать тушью ресницы и пудрить щеки. Как говорили в народе, «на глазах ТЭЖЭ, на щеках ТЭЖЭ, на губах ТЭЖЭ, а целовать где же?»
Ганя открыла ей весело, порывисто обняла и отстранилась, чтобы Нина вошла, Владик уже бежал ей навстречу — в белой сияющей рубашке, как маленький новорожденный Бог.
Ганя покончила со своим макияжем, на небо вылезло солнце. Нина подумала между делом, что сегодня и не могло быть иначе: гроза отступила, понимая, насколько она некстати.
Как договаривались, пошли к метро: Владик очень хотел посмотреть на поезд и на таинственную подземную станцию, и Нина выбрала «Красносельскую», чтобы мальчик, впервые оказавшийся в метро, мог чуть-чуть подольше проехать.
Нина (в необыкновенном приталенном брючном костюме) и Ганя (в чудесном белом платье в мелкий бирюзовый цветочек) под руку вошли в метро, Владик залюбовался уже самим зданием: что-то нездешнее, новое виделось в слегка изогнутой на манер китайской пагоды крыше, пришлось его даже оттаскивать; торжественно спустились на эскалаторе в подземное царство. Владик жадно рассматривал футуристическое пространство: огромные луны ламп внутри кессонов, граненые колонны из ржавого мрамора, светящиеся табло. Стоял, раскрыв рот, а Нина радовалась его восторгу.
И вот — громкое, громкое, шумное — подъехал к станции поезд цвета кофе с молоком. Они вошли — все сиденья были заняты, в глазах рябило от красного: люди ехали с флагами, транспарантами, захваченные общим счастьем. Тут поезд тронулся, позади осталась светлая нарядная станция, замелькала в окнах глазурованная плитка, и Владик кинулся к Гане: «Мама, хочу на ручки, на ручки!» Заплакал. Ганя растерянно взяла его за руку: «Владичек, милый, ты чего? Я не могу тебя взять, у меня же белое платье…»
Нина подняла его на руки, кивнула Гане: мол, не переживай, я подержу. Владик зажмурился и обхватил руками Нину за шею. Со страшным грохотом неслась в темноту железная змея вагонов. Пять остановок — и толпой их вынесло на станцию «Охотный ряд»; Владик, задрав голову, смотрел на свисающие с потолка тяжелые круглые плафоны, похожие на цирковые шары, шагал по шахматным клеткам пола, а потом самостоятельно бегущая вверх лестница — это его, конечно, особенно восхитило — выплюнула их на неожиданно летний, обветренный воздух. Погода, как нарочно, сменила гнев на милость, и Нина, Ганя и Владик, державший обеих за руки, влились в веселую толпу, залитую победным солнцем, и тут же кто-то развернул над ними огромный плакат: «Привет родному Сталину».
По Кремлевскому проезду мимо Исторического музея — внутри красной, шумной толпы Владика распирала гордость: вот он идет на Красную площадь. Над их головами необъятной тучей проплыл тяжелый медленный дирижабль, и Нина спросила Владика, кого он ему напоминает, и тот ответил: кита. Театральные тумбы вместо афиш были сплошь заклеены праздничными плакатами, на каждом из которых сияла цифра «один» — в этом Владик уже разбирался, умел, по крайней мере, до пяти.
Наконец Красная площадь. Становится тесно, но так даже интереснее. Где-то высоко, так, что Владику пришлось запрокинуть голову, ехали по воздушным невидимым путям модели поездов и самолетов, заслоняли солнце гигантские портреты вождей. Владик уже позабыл о своем страхе: глаза разбегаются, от радости сводит живот. У других детей шарики, и ему страстно хочется тоже. Но у кого попросить его и как?
Вдруг они поравнялись с помостом, на нем — два человека в красных костюмах: рабочий и работница; уф, как же хочется таким вот стать — огненное знамя в сильных руках, Родина в сердце и, может быть, еще шарик. Эти двое что-то кричат в толпу, и толпа отвечает — Владик не знает что, но оно и не нужно. Только одно: враг никогда не пройдет сквозь толпу таких вот людей, схватится за голову от нашей мощи, а мы вот такие — от красного рябит в глазах, — смотрите на нас и бойтесь! Владик зажмурился, пусть его и дальше несет и качает волна, сплошное море людей, берегов не видно.
…Из этого сна наяву Владика выдернуло нечто, способное заглушить музыку из рупоров, голоса и песни: прямо над ними, так что волосы у мальчика встали дыбом, с грозным рыком пронесся «ишачок» или «ястребок», «муха», «овод» — как его только не называли, — «истребитель шестнадцатый», резвая, как говорил папка, птичка, — самолет самого Чкалова. И как он похож на тот, что у Владика в саду, — совсем игрушечный! И все же совсем настоящий — железная птица на фоне синего мирного неба.
И вдруг все замерло: остановка в пути; и Владику показалось, что там, наверху, если задрать голову до боли в шее, он видит самого товарища Сталина и знает, что это отец народов, главный человек, замечает, как у мамы розовеет лицо и как она начинает кричать вместе со всеми: «Ура товарищу Сталину!» — и ее голос растворяется в океане других голосов.
Да здравствует Первое мая! Радостно у Гани на душе, у Нины — радостно от ее радости. Как там написано на плакате: «Страна Советов — страна радости и веселья»…