Фрагмент книги «Дайте шанс «Войне и миру». Лев Толстой о том, как жить сейчас»
Тем не менее из всей этой разноголосицы, из всех этих столкновений «Войны и мира» рождается удивительное, обнадеживающее видение мира как места, которое, несмотря ни на что, исполнено смысла. И пускай автор этого «рыхлого, растянутого монстра», как называл американский писатель и критик Генри Джеймс длинные романы викторианских времен, не желает связывать разные вещи в единое целое и придавать тексту добротную, изысканную литературную форму, все же у читателя романа не остается впечатления, что, как считали некоторые «просвещенные» современники Толстого, мир, в котором мы живем, — всего лишь отражение взаимодействия великого множества физических, химических и биологических сил. Жизнь, какой нам показывает ее Толстой, одновременно беспорядочна и осмысленна, прозаична и поэтична, чувственна и разумна — и, чтобы мы это увидели, требовалась такая литературная форма, которая позволила бы показать и детали, и общую картину, представить читателю взгляд более широкий, нежели тот, который был свойствен многим современникам Толстого, застрявшим на мелочах и погрязшим в идеологических разногласиях.
«В умной критике искусства, — писал Толстой своему другу философу Николаю Страхову в 1876 году, — всё правда, но не вся правда, а искусство потому только искусство, что оно всё»3. Поэтому, объяснял он ему в другом письме, «нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства»4. Иными словами, необходимы люди, которые, вместо того чтобы деконструировать литературное произведение, то есть разрушать его в процессе анализа ради продвижения своих идеологических или профессиональных установок, стремились бы конструировать его, то есть воссоздавать во всей полноте на благо читателей всего мира; люди, которые вместо того, чтобы расщеплять книгу на элементы, как химический препарат в чашке Петри, обращались бы с ней как с живым, дышащим существом.
В московском музее писателя я познакомился с удивительной женщиной — хранительницей рукописей Толстого. Когда миниатюрная 70-летняя дама с сухим морщинистым лицом и тонкими седыми волосами рассказывает о том, каково это — прикасаться к страницам черновиков «Войны и мира», ее светлые и добрые, как у святой, глаза загораются и собеседнику хочется как можно скорее оказаться там, где хранятся рукописные страницы, и прикоснуться к ним. «Они любят, когда с ними работают», — говорит дама и улыбается так радостно, как если бы рассказывала о своих детях или внуках. Ничего удивительного — для нее эти рукописи живые. В самом деле, мудрые слова этой женщины следовало бы выбить над входом в каждую школу, в каждую университетскую аудиторию, где читают лекции по литературе: «Книги — живые». Они любят, когда их не просто «изучают», а взаимодействуют с ними на глубоко личном уровне, полностью отдаваясь чтению; при этом и пространство читательского «я», и мир книги расширяется до такой степени, какую трудно себе представить.