Небудущее

Оглавление
(экзамен по русскому)
(чёрный кофе)
(сайт без урла)
(третий ключ)
(соль)
(запах шахмат)
(азбука)
(зерновоз «валентина серова»)
(охота на жуков на блокпосту № 9)
(победитель дракона)
(год без электричества)
(повесть о герде и никандрове)
(ы)
(перегон)
(пятницкая, 13)
(аэропорт)
(два желания)
(грипп)
(бытописатель)
(гармония)
(архивариус)
(жилкомиссия)
(сундучок фальцфейна)
(индрик-зверь)
(хорошая погода)
(сон мёртвого человека)
(песочный человек)
(кофемолка)
(нежность)
(таксидермист)
(на вершине холма)
(кошачий король)
(фамильный герб)
(роковые шары)
(ежедневник)
(песочница)
(крокодил)
(царь рыб)
(великий устюг)
(физика низких температур)
(бетонный волк)
(свет внутри камеры)
(апноэ)
(зелёная палочка)
(бубен)
(раскладка)
(комета)
(окно)
Неполный список благодарностей
Примечания

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Березин В.

Небудущее : роман / Владимир Березин. — СПб. : Азбука, Издательство АЗБУКА, 2026. — (Азбука. Голоса).

ISBN 978-5-389-32306-3

16+

В некоторых языках, у австралийских племён и народов Севера, существует грамматическое время «небудущее». Мистика происходит «сейчас» и «уже», а вот будущее далеко и неопределённо. Чудо живёт в настоящем, которое только притворяется будущим. Герои Владимира Березина, знакомые по «СНТ» и «Пентаграмме Осоавиахима», во главе с Владимиром Раевским видят преображённое настоящее, расходящееся, как тропки в саду Борхеса. Это мир, в котором победили не большевики, а толстовцы; кофе запрещён как наркотик. Среди северной равнины стоит бетонный волк, а в тихой городской воде живёт Царь рыб, смерть приходит к шахматистам, требуя доиграть старую партию, а гармонист спасает человечество от безумных идей страшного карлика. За всем этим отрешённо наблюдает со своего постамента бронзовый Розенталь. Возможно, то, что сегодня выглядит диковиной и фантастическим допущением, уже завтра окажется обыденной реальностью. Ведь таков великий закон писателей-демиургов, да и подобные превращения мы видели уже не раз…

© В. С. Березин, 2026
© Оформление.
    ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
    Издательство Азбука®

(экзамен по русскому)

Иные удивлялись чистоте выговора нашего и приятности наречия, воображая прежде, что русский язык есть не что иное, как варварское лепетанье.

Николай Бестужев.
Записки о Голландии 1815 года

Поезд пересёк границу города, и за окном мелькнули огромные фортификационные сооружения, оставшиеся ещё с давних водяных войн во время эпидемии.

Мальчик прилип к окну, наблюдая за горящими на солнце куполами и белыми свечами колоколен. Купола двигались медленно, поезд втягивался под мерцающую огнями даже в дневном свете надпись: «Добро пожаловать! Привет репатриантам!»

Мальчику даже захотелось заплакать, когда в поезде вдруг заиграл встречный марш и все купе наполнились ликующими звуками. Он оглянулся на родителей — отец был торжественен и строг. Мать не плакала, лишь глаза её были красными. Видно было, что для неё, русской по крови, это была не просто репатриация, а возвращение.

Они прошли санитарный контроль и получили из рук пограничника временные разрешения на проживание. До этого у мальчика никогда не было документов — этот кружок с микрочипом был первым (не считая прошения о сдаче экзаменов с трёхмерной фотографией, на которой он вышел жалким и затравленным зверьком).

Их поселили в просторном общежитии, где семья потратила немало времени, чтобы разобраться с хитроумной сантехникой. Родители притихли: казалось, они сразу устали от впечатлений, а мальчика, наоборот, трясло от возбуждения.

До экзамена были ещё сутки, и он пошёл гулять.

 

Прямо у общежития разбит большой сквер с памятником в центре. Мальчик чуть было не спросил у пробегающего мимо такого же мальчика, кому это памятник, но сам вдруг узнал фигуру. Это был памятник Розенталю. Это был человек-легенда, человек-символ.

Именем Розенталя его последователи-ученики вернули в свои права русский язык, и портреты Розенталя висели в каждой школе города. Книги Розенталя члены запрещённого Московского лингвистического кружка хранили, как священные реликвии, а теперь первоиздания лежали под музейным стеклом.

Розенталь был равновелик Кириллу и Мефодию — те дали миру волшебные буквы, а Розенталь утвердил учение о норме языка и его правилах.

Норма — вот что принёс Розенталь в страну победившего русского языка.

Его портрет присутствовал даже в степной глуши, где жил мальчик. В русской миссионерской школе, стоявшей на вершине одного из курганов, сквозняк трепал портрет Розенталя. Портрет был вырезан из журнала и прибит гвоздиком к стене класса. Человек с высоким лбом, колыхаясь на стене, будто кивал мальчику, а учительница в это время рассказывала, как члены лингвистического кружка устраивали демонстрации у Президентского дворца. И вот уже восставшие брали власть, а вот принимался новый закон о гражданстве. Начиналась новая эра — и отныне всякий, кто говорил по-русски, был русским.

Так в раскалённом котле междоусобиц рождалась новая нация.

Мало было говорить по-русски, нужно было говорить по-русски правильно. Чем правильнее ты говорил, тем лучшим русским ты был.

И если ты по-настоящему знал язык, то рано или поздно ты приходил на древнюю площадь древнего города, и там, под памятником Кириллу и Мефодию, тебя возводили в гражданство Третьего Рима. Не важно было, какой у тебя цвет кожи, стар ты или молод, богат или беден: если ты сдавал экзамен, то становился гражданином. Ты мог выучить язык в тюрьме или среди полярных скал, в полуразрушенных аудиториях Оксфорда или в собственном поместье — не важно, шанс был у всех.

 

Мальчик шёл по улицам города своей мечты — он пока ещё боялся пользоваться общественным транспортом. Здесь всё было не похоже на те места, где он родился. А там сейчас, наверное, вспоминают о них — в деревне около заглохших ключей, где дремлет вода. Старики пьют вино и играют в кости и с недоверием переговариваются об их затее. Погонщики-сарматы, сигналя почём зря, ведут через реку длинный и скучный обоз. В гавань, к развалинам порта, причаливают шхуны, неизвестно откуда и неизвестно зачем посетившие этот печальный берег.

Эти места — царство латиницы, хотя об этом знают те, кто научился читать. Старинные вывески с румынскими словами, смысл которых утерян, дребезжат на ветру; латинские буквы можно прочитать на номерах ржавых автомобилей, что вросли в землю на улицах, где трава пробивалась сквозь асфальт.

Мальчику рассказывали, что в те времена, когда с севера шли беженцы, спасаясь от эпидемии, здесь было не протолкнуться, но он не очень верил в сказки стариков. Дедушка Эмиреску вообще говорил, что купил бабушку за корзину помидоров. Больную девушку просто спихнули с телеги ему под ноги...

Погружённый в воспоминания, мальчик вышел на площадь с обязательной статуей. Там он увидел стайку девочек — их наряды казались мальчику сказочными, словно платья фей. Девочки сговаривались о встрече, и он услышал, как одна, уже убегая, крикнула: «Под Дитмаром, в семь!..»

Мальчик догадался, что имеется в виду какой-то из бесчисленных памятников Розенталю, и неприятно поразился. Ему никогда не пришло бы в голову назвать великого Розенталя просто Дитмаром. Что это за фамильярность? Но он сразу же простил этих волшебных созданий, потому что в этом городе всё должно быть прекрасным, а если ему кажется, что что-то не так, то, значит, он просто пока не разобрался.

После недолгих размышлений мальчик пошёл в музей — разумеется, в Музей военной истории. Он не так удивился системам защиты периметра, что спасали город от внешней опасности, как тому, что в одном из залов увидел дробовой зенитный пулемёт, из которого расстреливали стаи птиц во время эпидемии птичьего гриппа. Точно такой же пулемёт стоял на окраине их деревни — только разбитый и ржавый. Однажды дедушка Эмиреску залез на место стрелка и попытался дать залп, но один из ржавых кривых стволов разорвало, и дедушка навсегда приобрёл кличку Корноухий. Кличку дала бабушка, и, стоя посреди двора, подперев бока руками, долго кричала, объясняя деду незнакомое русское слово.

Мальчик шёл по пустым залам музея — здесь никому не была интересна консервированная война. Город жил своей хлопотливой жизнью, подрагивали стёкла от движения транспорта, и мальчик думал, что вот он здесь свой, этот город — его город.

Осталось только сдать экзамен.

К этому он готовился долгих два года. По вечерам после работы отец тоже читал книжки Розенталя, и мать вслед за ним обновляла свой русский, следуя учебникам из миссионерской школы.

Мальчик учил свод законов Розенталя наизусть. Память мгновенно вбирала в себя оттенки словоупотребления, грамматические правила и исключения, а мальчик только дивился прекрасной сложности этого языка. Мать улыбалась, когда он хвастался ей диктантами без единой ошибки.

Собственно, с диктанта и начинался экзамен на гражданство, а по сути — экзамен по русскому языку.

В документах просто писали «экзамен» — и сразу было понятно, о чём речь. В разрешении на трёхдневное пребывание было сказано: «...для сдачи экзамена», и пограничники понимающе кивали головой.

Сначала диктант, через час — сочинение, и наконец, на второй день, — русский устный.

Ходили слухи, что в зависимости от результатов экзамена новым гражданам выписывают тайные отметки, ставят специальные баллы, которые потом определяют положение в обществе. Мальчик не верил слухам, да и что им было верить, когда во всех справочниках было написано, что оценок всего две — «сдал» и «не сдал».

 

Наутро они вместе отправились на экзамен. Взрослых пригласили в отдельный зал, и на всякий случай семья простилась до вечера.

Диктант оказался на удивление лёгким. Лоб мальчика даже покрылся мелкими бисеринами пота от усердия, когда он старательно выписывал буквы так, как они выглядели в старинных прописях, — учительница в миссии предупреждала, что это необязательно, но ему хотелось доказать свою преданность языку.

Потом он выбрал тему сочинения, — впрочем, выбор произошёл мгновенно. Ещё пару месяцев назад, репетируя экзамен, он написал несколько десятков текстов, и теперь что-то из них можно было просто подогнать под объявленное.

Он решил писать об истории. «Отчего нашу Москву называют Третьим Римом» — горела надпись на табло в торце аудитории. Эта тема значилась последней и, стало быть, самой сложной.

И он принялся писать.

Хотя он тысячи раз представлял себе, как это будет, но всё же забыл про план и черновик и сразу принялся писать набело. Он представлял себе, как в далёком, ныне не существующем городе Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря старец Филофей пишет письма Василию III.

Мальчик старательно вывел заученную давным-давно цитату: «Блюди и внемли, благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твоё единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвёртому не быть. Уже твоё христианское царство иным не останется».

Неведомая сила водила рукой мальчика, и на бумагу сами собой лились чеканные формулировки на настоящем имперском наречии — то есть на правильном русском языке.

Каждый знающий русский язык чувствовал себя подданным этой империи, и Третий Рим незримо простирался за границы Периметра, за охранные сооружения первого и второго кольца. Его легионы стояли на Днепре и на Волге — среди лесов и пустынь, обезлюдевших после эпидемии. Варвары, сидя в болотах и оврагах, в горах и долинах по краю этого мира, с завистью глядели на империю, частью которой готовился стать мальчик. Иногда варвары заманивали русские легионы в ловушки, и от этого рождались песни — про погибшую в горах центурию всё из того же Пскова и про битву с латинянами под Курском. Но чаще легионы огнём и мечом устанавливали порядок, обучая безъязыких истории.

Мальчик, шурша страницами умирающих книг, пытался сравнить себя то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой первый, итальянский Рим и, недоумённо озираясь, разглядывали развалины, среди которых пасутся козы, и прочие следы былого величия. Он отличался от них одним — великим и могучим русским языком, что был сейчас пропуском в новую жизнь.

Семья встретилась у выхода и вместе вернулась домой. Отец был хмур и тревожен, а мать непривычно весела. Мальчик подумал, что им нелегко даётся экзамен. Сам он перед сном прочитал одну главу из Розенталя наугад, просто так — зная, что перед смертью не надышишься, а перед экзаменом не научишься, и быстро уснул.

В темноте он ещё слышал, как мать подходила к кровати и поправляла ему одеяло.

Сны были быстры и радостны, но, проснувшись, он тут же забыл их навсегда.

 

Устный экзамен был самым сложным; получив билет, мальчик понял, что два вопроса он знает отлично, один — про древнего академика Щербу и его глокую куздру — хорошо (он с ужасом понял, что не помнит, как ставить ударение в фамилии учёного, и решил подготовить речь, почти не упоминая этой фамилии). Это, собственно, было несложно: «Великий учёный предложил нам...»

Дальше ему выпал рассказ о сакраментальном «одеть» и «надеть» — знаменитый спор, приведший к расколу в рядах лингвистического кружка. За ним последовали битвы за букву «ё», окончившиеся высылкой, а затем и ликвидацией печально знаменитого оппортуниста Лейбова. Мальчик помнил несколько параграфов учебника, посвящённых этой необходимой тогда жестокости. Но возвращение идеального языка и должно было быть связанным с жертвами.

Дальше шло несколько практических задач — и вот среди них он затруднился с двумя. Это были задачи о согласовании в одной фразе и о правильном употреблении обращения «вы» — с прописной и строчной букв.

Определённо, он помнил это место у Розенталя, помнил даже фактуру бумаги, то, что внизу страницы была сноска, но вот полный список никак не возникал у него в памяти.

Он молился и всё был уже готов отдать за это знание, и вдруг оно выскочило словно чёртик из коробочки в старинной игрушке, что хранил дед Эмиреску в комоде.

Кто-то наверху, в небесной выси, принял его неназванную жертву, и ему не задали ни одного дополнительного вопроса.

Он разговаривал с экзаменаторами, поневоле наслаждаясь своим правильным, по-настоящему нормативным языком.

«Назонов» — старинной перьевой ручкой вписал секретарь его фамилию в какой-то специальный лист бумаги. Комиссия не скрывала, что экзамен он сдал, хотя такое полагалось объявлять только после ответа последнего экзаменующегося.

Он отправился шататься по улицам. Счастье билось где-то в районе горла, как пойманная птица, и было трудно дышать.

Мальчик даже не сразу нашёл общежитие — так преобразился город в его глазах. Солнце валилось за горизонт, и стоящий в розовых лучах памятник Розенталю, казалось, приветствовал мальчика.

Он рассказал отцу о своей победе, и отец, как оказалось сдавший хуже, но тоже успешно, обнял его — кажется, второй раз в жизни. Первый был шесть лет назад, когда еле живого мальчика вытащили из Истра, уже вдосталь наглотавшегося стылой весенней воды.

Отец обнял его и сразу отстранился:

— Послушай, у нас проблема. Мама...

Мальчик не сразу понял — что могло быть с мамой?

— Она не прошла. Не сдала.

— К-как?!

Это было чувство обиды — случилось что-то несправедливое, и что теперь с этим делать?

— Почему?! Она мало учила? Она плохо выучила, да?

— Так вышло, сынок. Никто не виноват. Не обижай маму, она всё, всю жизнь отдала нам.

— А не надо было всё, зачем нам это всё? Надо, чтобы она была с нами, надо... — Мальчик заплакал. — Это она виновата, она!

Отец молчал.

Наконец мальчик поднял глаза и спросил неуверенно:

— Что же теперь будет?

— Мы остаёмся тут, мы с тобой. Я говорил с мамой, и она считает, что мы должны остаться. У тебя очень хорошие перспективы. Тебе нельзя упускать этого шанса. Мама тоже так считает.

Мальчик стоял неподвижно, а мир вокруг него завертелся. Мир вращался всё быстрее и быстрее, точно так же как мысли в голове. «Но ведь она же русская, русская, вот отец — молдаванин, и теперь их примут в гражданство, а она всегда была русская, её все в деревне так и звали „русская“, и бабушку, когда она была маленькой, дразнили „русской“, потому что она, купленная за помидоры, осела там с первой волной беженцев сразу после начала эпидемии. А вот теперь мама не сдала экзамен, но ведь её обязательно надо принять. Ведь она своя, она русская». Но металлический голос внутри его головы равнодушно отвечал: «Она не сдала экзамен». Кому могла помешать его мать в этом городе, на их Родине?..

Мальчик вошёл к маме. Нет, она не плакала, хотя глаза были красные. Но вот что неприятно поразило мальчика — её руки.

Мать не знала, куда деть руки. Они шевелились у неё на коленях, огромные, красные, с большими, чуть распухшими в суставах пальцами.

Он не мог отвести от них глаз и молчал.

А потом, так и не произнеся ни слова, ушёл в свою комнату.

 

На следующий день они провожали её на вокзале — разрешение на пребывание кончалось на закате. Счёт дней по заходу солнца был архаикой, сохранившейся со времён Московского каганата, но он не противоречил законам о русском языке, и его оставили.

Теперь на вокзале уже не было лозунгов, не играла музыка, только лязгало и скрипело на дальних путях какое-то самостоятельно живущее железо, приподнимались и падали вниз лапы автоматических кранов.

Они как-то потеряли дар речи, в этот день русский язык покинул их, и семья общалась прикосновениями.

Мать зашла в пустой вагон, помотала головой в ответ на движение отца: «Нет-нет, не заходите». Но отец всё же втащил в тамбур два баула с подарками — это были подарки, похожие на те, что мальчик находил в курганах рядом с мёртвыми кочевниками. Чтобы в долгом странствии по ту сторону мира им не было скучно, рядом с мертвецами, превратившимися в прах, лежали железные лошадки и оружие, посуда и кувшины. Мама уезжала, и подарки были не утешением, а скорбным напоминанием. Столько всего было недосказано и не будет сказано никогда.

Мальчик понимал, что боль со временем только усилится, но что-то важное было уже навсегда решено. Потом он будет подыскивать оправдания и, наверное, годы спустя достигнет в этом совершенства — но это годы спустя, потом.

Поезд пискнул своей электронной начинкой, двери герметично закрылись и разделили отъезжающих и остающихся.

Выйдя из здания вокзала, отец и сын почувствовали нарастающее одиночество — они были одни в этом огромном пустом городе, как два подлежащих без сказуемого. Никто не думал о них, никто не знал о них ничего.

Только Дитмар Розенталь на вокзальной площади на всякий случай протягивал им со своего постамента бронзовую книгу.

(чёрный кофе)

Кофе есть весьма обыкновенное питьё, даёмое и детям.

О воспитании
и наставлении детей (1783)

— Будете кофе? — Официантка наклонилась к самому уху старика.

Он поднял на неё белые выцветшие глаза и дёрнул плечом. Официантка ненавидела его в этот момент — придётся потратить полчаса, чтобы понять, чего он хочет. Старик приходил каждое утро и заказывал одно и то же: кофе с рогаликом или булочкой. То с рогаликом, то с булочкой. Но что сегодня... И она повторила ещё раз:

— Кофе?

Старик чётко выговорил слова, будто диктор учебного фильма:

— Кофе-малый, вместо рогалика коньяк на два пальца.

Коньяк он мог себе позволить, хотя пил всего два раза в год. Один раз — на День поминовения павших, а второй сегодня, в День милиции. Много лет, как не было никакой милиции, его товарищи давно превратились в пепел, всё переменилось.

И повсюду был кофе, вкус которого он узнал раньше многих. Теперь его можно было попробовать в любой забегаловке — но он застал иные времена.

 

Кофе он попробовал лет сорок назад.

 

Бронетранспортёр фыркнул, дёрнулся и рванул по проспекту, набирая скорость. Двадцать горошин бились в железном стручке, двадцать голов в сферических шлемах качались из стороны в сторону.

Рашида (тогда его никто ещё не звал Ахмет-ханом) взяли на задание впервые. Все смотрят на тебя как на чужака, все глядят на тебя как на недомерка, ты ничей и никчёмен — это было всего через месяц после натурализации. И поэтому лучше было умереть, чем совершить ошибку.

Грохотал двигатель — тогда на технике стояли ещё дизельные движки, электричество было дорого, — и вот Рашид слушал рёв, обнимал штурмовую винтовку, как девушку, стучал своей головой в шлеме о броню.

— Сейчас, сейчас. — Сержант положил ему руку на плечо. — Сейчас, готовься. Не дрейфь, парень.

Бронетранспортёр ссыпал на углу двух загонщиков, ещё двое побежали к другому концу улицы. Слева переулок, справа забор, впереди одноэтажный шалман. Машина взревела, окуталась сладким дымом и ударила острым носом в стальную неприметную дверь. Отъехала и снова ударила.

Дверь прогнулась и выпала из косяка — туда, в пыль, прыгнули первые бойцы социального обеспечения. Вскипел и оборвался женский крик. Ударили два выстрела. Рашид бежал со всеми, стараясь не споткнуться, — опаздывать нельзя, он молод, он самый младший, и он только что натурализован.

Ему нельзя опоздать.

Коридор был пуст — только два охранника, скорчившись и прижав колени к груди, лежали около развороченного проёма.

В ухо тяжело дышал сержант, резал плечо ремень винтовки.

Группа вышибала двери, проверяла комнаты и наконец уткнулась в новую стальную преграду. Скатали пластиковую колбаску, подожгли — и эта дверь, вынесенная взрывом, рухнула внутрь.

Сопротивления уже не было. Трое в комнате подняли руки, четвёртая — женщина — билась в истерике на полу.

На столе перед ними было то, за чем пришли бойцы. Ради этого несколько месяцев плели паутину капитаны и майоры, ради чего сержант мучил Рашида весь этот месяц.

В аккуратных пластиковых пакетах лежал коричневый порошок. Сержант наколол один из пакетов штык-ножом.

— Запомни, парень, — это и есть настоящий кофе. Лизни давай.

Рашид послушно лизнул — на языке осталась горечь.

— Противный вкус.

— Ну так без воды его никто не принимает.

И горький вкус остался на языке Рашида навсегда.

Прошло много лет.

Он видел много кофейных притонов — он видел, как в развалинах на юге города нищие наркоманы кипятят кофейный порошок на перевёрнутом утюге. Он видел, как изнеженные юнцы в дорогих клубах удаляются в туалет, чтобы в специальном окошке получить от дилера стакан кофе.

Потом картинка менялась — юнцы сначала хамили, потом сдавали друзей и приятелей, оптом и в розницу торгуя их фамилиями. Потом за ними приезжал длинный, как такса, электрокар с тонированными стёклами. Дело закрывали, а менее хамоватые и менее благородные посетители клубов отправлялись на кабельные работы.

Нищие кофеманы обычно молчали — терять им было нечего.

Коричневая смерть — вот что ненавидел Рашид Ахмет-хан. Тогда его ещё звали так, ещё год — и он сменит имя, он станет полноправным гражданином Третьего Рима. И никто не попрекнёт его происхождением.

А происхождение мешало, особенно на службе в Министерстве социального обеспечения. Кофе давно звали мусульманским вином.

Это был яд, который приходил с юга: там, на тайных плантациях, зрели зёрна. Там кофе сортировали, жарили и мололи.

На подпольных заводах стояли рядами кофемолки, перетирая кофе в коричневую пыль и удваивая его стоимость.

С юга текли коричневые контрабандные ручьи — вакуумным способом пакованные брикеты кофе перекидывали через границу с помощью примитивных катапульт, переправляли специальными воздушными шарами.

И каждый метр на этом пути всё более увеличивал стоимость коричневой смерти. Смерть двигалась к северу, запаянная в целлофан, будто в саван.

Человек не мог пройти через границу — умные мины превращали курьера в перетёртое мясо без взрыва. Но поток с юга, казалось, не нуждался в людях. Люди появлялись потом, когда возникали потребители, когда перекупщики сменялись покупателями.

Банды кофейников с окраин сходились на сборища, назначали своих смотрящих, выставляли дозоры. На любое движение сил Министерства социального обеспечения они отвечали своим незаметным, но действенным движением.

Ахмет-хан хорошо знал историю коричневого порошка. Для него он был навсегда связан с рабством — везде, где был кофе в старом мире, там плантация была залита потом и кровью раба. Миллионы работников, имен которых он никогда не знал и в правильности национальности которых можно было усомниться, положили свою жизнь за кофе. И вот это Ахмет-хан знал очень хорошо.

Коричневый бизнес был неистребим.

Не так давно начальство сообщило им, трудягам нижнего звена, что пришла новая эра.

Оказалось, что три студента-химика успешно выделили из кофейного сусла экстракт, который не нужно никуда возить. Они, повторив чикагский эксперимент Сатори Като, научились экстрагировать из кофе главную составляющую — белые кристаллы.

Один студент тут же погиб, попробовав продукт и по недоразумению превысив дозу. Двое других умерли через два дня при невыясненных обстоятельствах.

Но факт оставался фактом — теперь все жили по-новому.

Уходило старое время подпольных кофеен. Уходит время аромата и запаха, споров о том, нужен ли сахарный порошок, и если да — сколько его положить в кофейник.

Время ушло, и бандиты старого образца уступали место промышленной корпорации. Кофемахеры в кафтанах на голое тело, колдовавшие над раскалёнными песочными ящиками в потайных местах метрополитена, вытеснялись химиками в белых халатах.

 

Хейфец был человек с дипломом. Он получал особые стипендии, сутками не вылезал из библиотек — но по виду был похож на маленького мальчика, заблудившегося среди стеллажей. Четыре года он рисовал молекулярные цепочки, четыре года он складывал и вычитал, множились в его голове диаграммы состояний. Плавление и кипение бурлили в его мозгах — да только главными были алкалоиды, и триметилксантин в частности.

Людьми двигал кофеин — два кольца, кислородные и метильные группы, — все было просто, как в учебнике, но Хейфец понимал, что ему нет пути в этот внешне простой мир. Тайный, обширный мир кофейных корпораций. Его знакомый, делая плановый опыт по метилированию теобромина, вдруг получил белые кристаллы — опрометчиво, хоть и невнятно, похвастался на кафедре. Он пропал не на следующий день, а через несколько часов. Ни тела, ни следов его никто не нашёл. Гриша Хейфец тогда сделал для себя вывод — цивилизация не хочет удешевления продукта, она хочет, чтобы продукт был дорогим. Вот что нужно глупому человечеству, которое не улучшить.

По крайней мере, улучшение человечества в Гришины планы не входило.

Он только внешне походил на мальчика, он даже отзывался, если его так окликали, но внутри работали рациональные схемы — весь мир описывался цепочками химических реакций.

Его друзья, так же как он, тайно экспериментировали с кофейным зерном — работать приходилось ювелирно, чтобы обмануть телекамеры, моргавшие из каждого угла. Друзья сублимировали воду из коричневого порошка, меняя давление и температурный режим. Это нарушало его картину мира — кофе должен был дорожать, а не дешеветь.

Поэтому он как бы случайно проговорился знакомой на вечеринке — шестерёнки невидимого механизма лязгнули, встали в новое положение и снова начали движение.

Мальчик Гриша внезапно поменял тему работы. Ушёл к биологам в другой экспериментальный корпус, а вскоре снял для экспериментов маленький домик рядом с университетом.

 

Осведомитель переминался на крыльце — его положение было незавидным. Информация оказалась ложной, дом был чист, не было в нём решительно ничего, кроме мебели, пыли и продавленных диванов. И сомневаться не приходилось. Ахмет-хан сам вёл зачистку. Дом был пуст, но брошен недавно — даже кресло хранило отпечаток чьего-то тощего полукружия.

В подвале было подозрительно пусто — пахло помётом, по виду кошачьим. Но кошки разбежались, покинув клетки, сорвав занавески и исцарапав подоконник. На газоанализаторе мигал зелёный огонёк, мерно и неторопливо.

Ахмет-хан привалился к стене. Дело в том, что в доме тут и там гроздьями висел чеснок. Гирлянды чеснока струились по рамам, колыхались на нитках, свисавших с потолка.

Это было подозрительно — чесноком часто отбивали кофейный запах. Чеснок сбивал с толку служебных собак, да и газоанализатор в присутствии чеснока работал нечётко. Только пристанешь к хозяевам, ткнёшь пальцем в гирлянды и связки — тебе скажут, что боятся комаров. Комары — это был известный миф о существах, сосущих кровь по ночам. Комары приходили в сумерках и успевали до утра свести с ума укушенных и лишённых крови людей.

Никто не верил в комаров до конца, никто не мог понять, есть ли они на самом деле. В комиксах их представляли то как людей с крыльями, то как страшных зубастых монстров. Внутри телевизионного ящика то и дело появлялись люди, видевшие комаров, — но они показывались, как и сами комары, только после полуночи, в передачах сомнительных и недостоверных. Некоторые демонстрировали следы укусов по всему телу — но Ахмет-хан не верил никому.

Он верил только в одно — что чеснок в Городе используется для того, чтобы отбить запах. Это знает всякий. И чаще всего он используется, чтобы отбить запах кофе.

Кофе — вот что искала его группа социального обеспечения. Но подвал был чист.

За окном нарезáла круги большая птица, нет, не птица — это вертолёт-газоанализатор барражировал над кварталом. И всё равно — не было никакого толка от техники.

Оставалось только взять пробы и нести нюхачам в Собес. Там несколько пожилых ветеранов, помнящих ещё довоенные времена свободной продажи кофе, на запах определяли примеси — ходили слухи, что лейтенант Пепперштейн мог отличить по запаху арабику от робусты. Но никто, впрочем, не доверял этой легенде.

 

Всё дело было в том, что Ахмет-хану было действительно нечего искать в подвале — потому что всё самое ценное оттуда вынес мальчик Гриша.

Гриша прошёл по улице до угла спокойным шагом вразвалочку. Он издавна усвоил правило, гласившее: если сделал что-то незаконное, иди медленно, иди не торопясь, иначе кинутся на тебя добропорядочные граждане и сдадут куда надо.

Но, пройдя так два квартала, он не выдержал — и побежал стремглав, кутая что-то краем куртки.

Мальчик Хейфец бежал по улице не оглядываясь. Не спасёт ничто — ни вера, ни прошлые заслуги отца, первого члена Верховного совета, потому что он работал на ставших притчей во языцех хозяев кофемафии.

А на груди у него, будто спартанский лисёнок, копошился пушистый зверок.

Этого зверка искали араби и робусты и дали бы за него столько, что Грише не потратить ни за пять лет, ни за десять, — да только Гриша знал, что не успеет он потратить и сотой доли, как его найдут с дыркой в животе, с кофейной гущей в глотке. Так казнили предателей, а предателем Гриша не был.

Он бежал по улице и радовался, что дождь смывает все запахи — дождь падает стеной, соединяя небо и землю. Шлёпая по водяному потоку, водопадом падающему в переход, Хейфец пробежал тёмным кафельным путём, нырнул в техническую дверцу и пошёл уже медленно. Над головой гудели кабели, помаргивали тусклые лампы.

Зверок копошился, царапал грудь коготком.

Хейфец остановился у металлической лесенки, перевёл дух и начал подниматься. Там его уже ждали, подали руку (он отказался, боясь выронить зверка), провели куда нужно, посадили на диван.

И вот к нему вышел Вася Робуста:

— Спас кошку?

Хейфец вместо ответа расстегнул куртку и пустил зверка на стол. Зверок чихнул и нагадил прямо на пепельницу.

Вася Робуста сделал лёгкое движение, и рядом вырос подтянутый человек в костюме:

— Владимир Павлович, принесите кошке ягод... Свежих, конечно. И поглядите — что там.

Подтянутый человек ловким движением достал очень тонкий и очень длинный нож и поковырялся им в кучке. Наконец он подцепил что-то ножом и подал хозяину уже в салфетке.

Вася Робуста кивнул, и перед зверком насыпали горку красных ягод.

Зверок, которого называли кошкой, покрутил хвостом, принюхался и принялся жрать кофейные ягоды.

В этот момент Хейфец понял, что материальные проблемы его жизни решены навсегда.

 

Ахмет-хан сидел в лаборатории Собеса и стаканами пил воду высокой очистки. Старик Пепперштейн ушёл, и пробы для анализа принимал его сверстник Бугров.

Он звал его по-прежнему — Рашидом, и Ахмет-хан не обижался. У них обоих была схожая судьба: недавняя натурализация, ни семьи, ни денег — один Собес с его государственной службой.

У Бугрова в витринах, опоясывающих комнату, были собраны во множестве кофейные реликвии — старинные медные ковшики, на которых кофе готовился на открытом огне и в песочных ящиках, удивительной красоты сосуды из термостойкого цветного стекла, фильтрационные аппараты, конусы на ножках или фильтр, что ставили когда-то непосредственно на чашку, электрические кофеварки, в которые непонятно было, что и куда заливать и засыпать.

Чудной аппарат блистал в углу хромированным боком. Этот аппарат состоял из двух частей, и водяной пар путешествовал по нему снизу вверх — через молотый кофе. Набравшись запаха и кофейной силы, этот пар транспортировал их в верхнюю часть.

Старик Пепперштейн рассказывал сослуживцам, что по цвету кофейной шапки из этого аппарата он может определить стоимость и состав кофе до первого знака после запятой.

Но кто теперь смотрит на эти шапки — в эпоху растворимых кристаллов и суррогатного порошка.

— Ты слышал про легалайс? — спросил Бугров, наливая ещё воды.

— Про это дело много кто слышал, да только непонятно, что с этим будет. Вчера на совещании говорили, решён вопрос со слабокофейными коктейлями. Это всё, конечно, отвратительно.

— Знаешь, я иногда думаю, что кофе нам ниспослан сверху — чтобы регулировать здоровье нации. — Бугров был циничен, проработав судмедэкспертом десять лет. — Я вскрывал настоящих кофеманов, а ты только на переподготовке слышал, какая у них сердечно-сосудистая, а я вот своими руками щупал. Всех, у кого постоянная экстрасистолия, можно сажать.

Иногда я думаю, что наше общество напоминает котелок на огне: вскипит супчик, зальёт огонь и снова кипит. Я бы кофеманов разводил — если бы их не было. Да ты не крути головой, тут не прослушивается; а хоть бы и прослушивали — куда без нас?

Мы состаримся, и над нами юнцы жахнут в небо, как и положено на кладбище ветеранов, и всё — потому что нас некуда разжаловать. А вернее, никто не пойдёт на наше место.

Ахмет-хан соглашался с Бугровым внутри, но не хотел выпускать этого согласия наружу. Он был честным солдатом армии, которая воевала с кофеманами. Общество постановило считать кофеманов врагами, и надо было согнуть кофеманов под ярмо закона.

Это было справедливо — потому что общество, измученное переходным периодом и ещё не забывшее ужас Южной войны, нуждалось в порядке. Оно нуждалось в законе, каким бы абсурдным он ни казался.

Сам Ахмет-хан мог бы привести десяток аргументов, но главным был этот — невысказанный.

Красные глаза кофеманов, их инфаркты, воровство в поисках дозы — всё это было.

Но главным был общественный запрет. Нет — значит нет.

— Бугров, я сегодня видел странное место. Ни запаха, ни звука. Нет кофе в доме. А по всем наводкам это самое охраняемое место Васи Робусты.

— Бывает, — ответил Бугров, прихлебывая воду. — Может, запасная нора.

— Да нет, у меня чутьё на это. И подвал весь загажен. Клетки, правда, пустые. — Тут Ахмет-хан поднял глаза на Бугрова и удивился произошедшей в нём перемене.

— Клетка, говоришь... А большая клетка?

— Метр на метр. Их там две было — обе пустые, загажено всё...

Бугров поднялся и включил экран в полстены:

— Вот кто жил в твоём подвале.

Мохнатые звери копошились на экране, дёргали полосатыми хвостами, совали нос в камеру.

— Это виверра, дружок. С этой виверрой Вася Робуста делает половину своего бизнеса — она жрёт кофейные плоды и ими гадит. Их желудочный сок выщелачивает белки из кофейных зёрен, а само зерно остаётся целым. Цепочки белков становятся короче... А впрочем, это спорно. Главное, что одно зёрнышко, пропущенное через виверру, стоит больше, чем мы с тобой заработаем за год. Я тебе скажу: если бы ты поймал виверру, то был бы завтра майором.

— Ты думаешь, мне хочется быть майором?

Бугров посмотрел на него серьёзно:

— Если бы я думал, что хочется, не стал бы тебя расстраивать. Наша с тобой служба — что рассветы встречать: вечная. А человечество несовершенно — всё в рот тянет. Да много ли съест наша виверра, а?

Ахмет-хан вздохнул — жизнь почти прожита. Он помнил, как работал под прикрытием и в низких сводчатых залах сам молол кофе для посетителей. Он помнил старых гадателей, которые ходили между столами и предсказывали будущее по гуще. Гущи было много, и хотя глотать её не принято, но для вкуса настоящего кофе, густого и терпкого, плотного и похожего на сметану, она была необходима.

Тогда гуща текла из фарфоровой чашки, чародей отшатывался, смотрел на Ахмет-хана безумными глазами — а в подпольную кофейню уже вбегали десантники Собеса, кладя посетителей на пол...

И вот жизнь ему показывала снова, что все логические конструкции искусственны, а люди ищут только способ обмануться.

Он посмотрел ещё раз в глаза виверре, что кривлялась и прыгала на экране, и решил, что оставит её живого собрата в покое.

 

Хейфец смотрел на старика за соседним столиком, ожидая официантку. Известно было, что старик приходит в кофейню каждое утро. В этот раз он заказал коньяк, — видимо, день рождения или кто-то умер. У таких людей одинаковы и праздники, и похороны.

Хейфец всегда точно опознавал таких — тоска в глазах, свойственная всем не-нативам Третьего Рима. Но у этого была прямая спина: видимо, бывший военный, пенсия невелика, но на утреннюю чашечку чёрного густого кофе хватает.

(сайт без урла)

Владимиру Камаеву

Раевский добирался на церемонию долго и теперь дремал в капсуле, летевшей в тоннеле. По прозрачному колпаку бежали отсветы букв. В самой капсуле он отключил рекламу, хотя тариф от этого возрастал чуть не вдвое. Но Раевский мог себе это позволить. Однако жизнь большого города не отключишь, и по его лицу плыли чужие буквы, будто мухи. Вспыхнула красная строка: «Соамо, Соамо, Соамо...» Это, как он помнил, был какой-то знаменитый художник. Потом стало светло, капсула уже летела через искусственный лес, огней стало меньше, и он открыл глаза.

Похороны были модные — с превращением в дерево. Вдова сама посадила саженец, отчасти состоявший из покойного мужа. Это было недорого — сублимированный прах, модифицированный росток... Подробности Раевского не интересовали — до поры до времени, конечно.

Работники лесного кладбища стояли с лейками наготове. Раевскому тоже дали лейку, и он покорно полил саженец, в который превратился его профессор. Вместе всё выглядело довольно мило: целая роща на краю кладбищенского поля теперь шелестела листьями. Раевский, вернувшись назад и переминаясь во втором ряду, старался не думать, что происходит в случае второй смерти — естественного умирания дерева. Хотя сейчас повсюду такие технологии, что, кажется, и дерево может быть бессмертным.

Была и другая мода: мёртвое тело отправляли в космос, и там оно превращалось в звёздную пыль. Как вариант рассматривался и метеор, и родственники в назначенный час, вернее, в назначенную секунду смотрели, как их дедушка входит в плотные слои атмосферы.

Раевский, чтобы убыстрить время, думал: «Забавно, если бы похороны проходили как раньше, когда на них мог прийти кто угодно. Вот семья рыдает, всё идёт чинно и торжественно, как у приличных людей. И тут на гроб бросается молодая незнакомка: „Витя, куда ж я без тебя!“ Её уводят, а через три минуты появляется другая — и снова на гроб: „Витя! Витя!“ За ней — третья, четвёртая... На шестой родственники начинают скучать. У некоторых появляются мысли бросить всё и устроить поминки на Мальцевском фудкорте. Сколько стоит сейчас столик на Мальцевском фудкорте? Непонятно. За поминки в антикварных интерьерах сейчас можно умереть. Впрочем, среди этой публики такое невозможно». Раевский посмотрел на очередь с лейками и продолжил: «Вот ещё интересная тема — представление об удачной смерти. Сейчас это чистая больничная палата и множество родственников с одухотворёнными лицами (две трети на экранах). Нет, есть ещё тип смерти в бою, за други своя — так обычно герой второго плана направляет свой космический истребитель в центр инопланетного звездолёта.

Или смерть на природе. Где-то читал про старика, что переходит в иное измерение в саду под кустом».

Очередь заканчивалась, и скоро можно будет уйти. Но нет, со стороны появилась группа коллег, кажется, это начальство — судя по тому, как вытянулись приглашённые рядом. Распрямился и он, но продолжил думать о своём.

Раевскому всегда был сомнителен пафос мужского мифа «умер на женщине — настоящий мужик». Он понимал, что известное напряжение сил провоцирует такой исход, но не все так стильно, как может показаться. У этого пафоса, имеющего давние корни (например, легендарная история о каком-то генерале, скончавшемся у веселой дамы в гостинице, а, понятное дело, сам миф о красоте такой смерти куда древнее), есть и оборотная сторона — с престарелым мертвецом разберутся высшие силы, но вот каково женщине в объятиях коченеющего любовника? Понятно, правда, что в прежние времена с мнением женщины по этому поводу никто не считался. Раевский наблюдал след этого образа в застольях, в каких-то архаичных горских тостах, вообще в представлениях о «хорошей смерти».

Нет уж, прочь-прочь, мужские радости. Да здравствует грядка с огурцами и тихая смерть грибника в лесу! В идеале нужно, чтобы тело съели ежи, но это уж не всякому повезёт. Где сейчас взять невиртуальный лес — непонятно.

Друг его говорил, что единственный выход — одиночное подводное плавание с аквалангом.

В результате от человека не остаётся вообще ничего. Какой-то юрист Корпорации так нырнул, и не поймёшь — то ли он теперь живёт в безлюдных землях, то ли его давно съела морская живность.

Так или иначе, для мёртвых вокруг было мало места, а людей расплодилось много. И из этого множества вышло изрядное количество людей изобретательных. С их помощью и мёртвые, и живые занимал…