Небудущее
Оформление обложки Вадима Пожидаева
Березин В.
Небудущее : роман / Владимир Березин. — СПб. : Азбука, Издательство АЗБУКА, 2026. — (Азбука. Голоса).
ISBN 978-5-389-32306-3
16+
В некоторых языках, у австралийских племён и народов Севера, существует грамматическое время «небудущее». Мистика происходит «сейчас» и «уже», а вот будущее далеко и неопределённо. Чудо живёт в настоящем, которое только притворяется будущим. Герои Владимира Березина, знакомые по «СНТ» и «Пентаграмме Осоавиахима», во главе с Владимиром Раевским видят преображённое настоящее, расходящееся, как тропки в саду Борхеса. Это мир, в котором победили не большевики, а толстовцы; кофе запрещён как наркотик. Среди северной равнины стоит бетонный волк, а в тихой городской воде живёт Царь рыб, смерть приходит к шахматистам, требуя доиграть старую партию, а гармонист спасает человечество от безумных идей страшного карлика. За всем этим отрешённо наблюдает со своего постамента бронзовый Розенталь. Возможно, то, что сегодня выглядит диковиной и фантастическим допущением, уже завтра окажется обыденной реальностью. Ведь таков великий закон писателей-демиургов, да и подобные превращения мы видели уже не раз…
© В. С. Березин, 2026
© Оформление.
ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Азбука®
(экзамен по русскому)
Иные удивлялись чистоте выговора нашего и приятности наречия, воображая прежде, что русский язык есть не что иное, как варварское лепетанье.
Николай Бестужев.
Записки о Голландии 1815 года
Поезд пересёк границу города, и за окном мелькнули огромные фортификационные сооружения, оставшиеся ещё с давних водяных войн во время эпидемии.
Мальчик прилип к окну, наблюдая за горящими на солнце куполами и белыми свечами колоколен. Купола двигались медленно, поезд втягивался под мерцающую огнями даже в дневном свете надпись: «Добро пожаловать! Привет репатриантам!»
Мальчику даже захотелось заплакать, когда в поезде вдруг заиграл встречный марш и все купе наполнились ликующими звуками. Он оглянулся на родителей — отец был торжественен и строг. Мать не плакала, лишь глаза её были красными. Видно было, что для неё, русской по крови, это была не просто репатриация, а возвращение.
Они прошли санитарный контроль и получили из рук пограничника временные разрешения на проживание. До этого у мальчика никогда не было документов — этот кружок с микрочипом был первым (не считая прошения о сдаче экзаменов с трёхмерной фотографией, на которой он вышел жалким и затравленным зверьком).
Их поселили в просторном общежитии, где семья потратила немало времени, чтобы разобраться с хитроумной сантехникой. Родители притихли: казалось, они сразу устали от впечатлений, а мальчика, наоборот, трясло от возбуждения.
До экзамена были ещё сутки, и он пошёл гулять.
Прямо у общежития разбит большой сквер с памятником в центре. Мальчик чуть было не спросил у пробегающего мимо такого же мальчика, кому это памятник, но сам вдруг узнал фигуру. Это был памятник Розенталю. Это был человек-легенда, человек-символ.
Именем Розенталя его последователи-ученики вернули в свои права русский язык, и портреты Розенталя висели в каждой школе города. Книги Розенталя члены запрещённого Московского лингвистического кружка хранили, как священные реликвии, а теперь первоиздания лежали под музейным стеклом.
Розенталь был равновелик Кириллу и Мефодию — те дали миру волшебные буквы, а Розенталь утвердил учение о норме языка и его правилах.
Норма — вот что принёс Розенталь в страну победившего русского языка.
Его портрет присутствовал даже в степной глуши, где жил мальчик. В русской миссионерской школе, стоявшей на вершине одного из курганов, сквозняк трепал портрет Розенталя. Портрет был вырезан из журнала и прибит гвоздиком к стене класса. Человек с высоким лбом, колыхаясь на стене, будто кивал мальчику, а учительница в это время рассказывала, как члены лингвистического кружка устраивали демонстрации у Президентского дворца. И вот уже восставшие брали власть, а вот принимался новый закон о гражданстве. Начиналась новая эра — и отныне всякий, кто говорил по-русски, был русским.
Так в раскалённом котле междоусобиц рождалась новая нация.
Мало было говорить по-русски, нужно было говорить по-русски правильно. Чем правильнее ты говорил, тем лучшим русским ты был.
И если ты по-настоящему знал язык, то рано или поздно ты приходил на древнюю площадь древнего города, и там, под памятником Кириллу и Мефодию, тебя возводили в гражданство Третьего Рима. Не важно было, какой у тебя цвет кожи, стар ты или молод, богат или беден: если ты сдавал экзамен, то становился гражданином. Ты мог выучить язык в тюрьме или среди полярных скал, в полуразрушенных аудиториях Оксфорда или в собственном поместье — не важно, шанс был у всех.
Мальчик шёл по улицам города своей мечты — он пока ещё боялся пользоваться общественным транспортом. Здесь всё было не похоже на те места, где он родился. А там сейчас, наверное, вспоминают о них — в деревне около заглохших ключей, где дремлет вода. Старики пьют вино и играют в кости и с недоверием переговариваются об их затее. Погонщики-сарматы, сигналя почём зря, ведут через реку длинный и скучный обоз. В гавань, к развалинам порта, причаливают шхуны, неизвестно откуда и неизвестно зачем посетившие этот печальный берег.
Эти места — царство латиницы, хотя об этом знают те, кто научился читать. Старинные вывески с румынскими словами, смысл которых утерян, дребезжат на ветру; латинские буквы можно прочитать на номерах ржавых автомобилей, что вросли в землю на улицах, где трава пробивалась сквозь асфальт.
Мальчику рассказывали, что в те времена, когда с севера шли беженцы, спасаясь от эпидемии, здесь было не протолкнуться, но он не очень верил в сказки стариков. Дедушка Эмиреску вообще говорил, что купил бабушку за корзину помидоров. Больную девушку просто спихнули с телеги ему под ноги...
Погружённый в воспоминания, мальчик вышел на площадь с обязательной статуей. Там он увидел стайку девочек — их наряды казались мальчику сказочными, словно платья фей. Девочки сговаривались о встрече, и он услышал, как одна, уже убегая, крикнула: «Под Дитмаром, в семь!..»
Мальчик догадался, что имеется в виду какой-то из бесчисленных памятников Розенталю, и неприятно поразился. Ему никогда не пришло бы в голову назвать великого Розенталя просто Дитмаром. Что это за фамильярность? Но он сразу же простил этих волшебных созданий, потому что в этом городе всё должно быть прекрасным, а если ему кажется, что что-то не так, то, значит, он просто пока не разобрался.
После недолгих размышлений мальчик пошёл в музей — разумеется, в Музей военной истории. Он не так удивился системам защиты периметра, что спасали город от внешней опасности, как тому, что в одном из залов увидел дробовой зенитный пулемёт, из которого расстреливали стаи птиц во время эпидемии птичьего гриппа. Точно такой же пулемёт стоял на окраине их деревни — только разбитый и ржавый. Однажды дедушка Эмиреску залез на место стрелка и попытался дать залп, но один из ржавых кривых стволов разорвало, и дедушка навсегда приобрёл кличку Корноухий. Кличку дала бабушка, и, стоя посреди двора, подперев бока руками, долго кричала, объясняя деду незнакомое русское слово.
Мальчик шёл по пустым залам музея — здесь никому не была интересна консервированная война. Город жил своей хлопотливой жизнью, подрагивали стёкла от движения транспорта, и мальчик думал, что вот он здесь свой, этот город — его город.
Осталось только сдать экзамен.
К этому он готовился долгих два года. По вечерам после работы отец тоже читал книжки Розенталя, и мать вслед за ним обновляла свой русский, следуя учебникам из миссионерской школы.
Мальчик учил свод законов Розенталя наизусть. Память мгновенно вбирала в себя оттенки словоупотребления, грамматические правила и исключения, а мальчик только дивился прекрасной сложности этого языка. Мать улыбалась, когда он хвастался ей диктантами без единой ошибки.
Собственно, с диктанта и начинался экзамен на гражданство, а по сути — экзамен по русскому языку.
В документах просто писали «экзамен» — и сразу было понятно, о чём речь. В разрешении на трёхдневное пребывание было сказано: «...для сдачи экзамена», и пограничники понимающе кивали головой.
Сначала диктант, через час — сочинение, и наконец, на второй день, — русский устный.
Ходили слухи, что в зависимости от результатов экзамена новым гражданам выписывают тайные отметки, ставят специальные баллы, которые потом определяют положение в обществе. Мальчик не верил слухам, да и что им было верить, когда во всех справочниках было написано, что оценок всего две — «сдал» и «не сдал».
Наутро они вместе отправились на экзамен. Взрослых пригласили в отдельный зал, и на всякий случай семья простилась до вечера.
Диктант оказался на удивление лёгким. Лоб мальчика даже покрылся мелкими бисеринами пота от усердия, когда он старательно выписывал буквы так, как они выглядели в старинных прописях, — учительница в миссии предупреждала, что это необязательно, но ему хотелось доказать свою преданность языку.
Потом он выбрал тему сочинения, — впрочем, выбор произошёл мгновенно. Ещё пару месяцев назад, репетируя экзамен, он написал несколько десятков текстов, и теперь что-то из них можно было просто подогнать под объявленное.
Он решил писать об истории. «Отчего нашу Москву называют Третьим Римом» — горела надпись на табло в торце аудитории. Эта тема значилась последней и, стало быть, самой сложной.
И он принялся писать.
Хотя он тысячи раз представлял себе, как это будет, но всё же забыл про план и черновик и сразу принялся писать набело. Он представлял себе, как в далёком, ныне не существующем городе Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря старец Филофей пишет письма Василию III.
Мальчик старательно вывел заученную давным-давно цитату: «Блюди и внемли, благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твоё единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвёртому не быть. Уже твоё христианское царство иным не останется».
Неведомая сила водила рукой мальчика, и на бумагу сами собой лились чеканные формулировки на настоящем имперском наречии — то есть на правильном русском языке.
Каждый знающий русский язык чувствовал себя подданным этой империи, и Третий Рим незримо простирался за границы Периметра, за охранные сооружения первого и второго кольца. Его легионы стояли на Днепре и на Волге — среди лесов и пустынь, обезлюдевших после эпидемии. Варвары, сидя в болотах и оврагах, в горах и долинах по краю этого мира, с завистью глядели на империю, частью которой готовился стать мальчик. Иногда варвары заманивали русские легионы в ловушки, и от этого рождались песни — про погибшую в горах центурию всё из того же Пскова и про битву с латинянами под Курском. Но чаще легионы огнём и мечом устанавливали порядок, обучая безъязыких истории.
Мальчик, шурша страницами умирающих книг, пытался сравнить себя то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой первый, итальянский Рим и, недоумённо озираясь, разглядывали развалины, среди которых пасутся козы, и прочие следы былого величия. Он отличался от них одним — великим и могучим русским языком, что был сейчас пропуском в новую жизнь.
Семья встретилась у выхода и вместе вернулась домой. Отец был хмур и тревожен, а мать непривычно весела. Мальчик подумал, что им нелегко даётся экзамен. Сам он перед сном прочитал одну главу из Розенталя наугад, просто так — зная, что перед смертью не надышишься, а перед экзаменом не научишься, и быстро уснул.
В темноте он ещё слышал, как мать подходила к кровати и поправляла ему одеяло.
Сны были быстры и радостны, но, проснувшись, он тут же забыл их навсегда.
Устный экзамен был самым сложным; получив билет, мальчик понял, что два вопроса он знает отлично, один — про древнего академика Щербу и его глокую куздру — хорошо (он с ужасом понял, что не помнит, как ставить ударение в фамилии учёного, и решил подготовить речь, почти не упоминая этой фамилии). Это, собственно, было несложно: «Великий учёный предложил нам...»
Дальше ему выпал рассказ о сакраментальном «одеть» и «надеть» — знаменитый спор, приведший к расколу в рядах лингвистического кружка. За ним последовали битвы за букву «ё», окончившиеся высылкой, а затем и ликвидацией печально знаменитого оппортуниста Лейбова. Мальчик помнил несколько параграфов учебника, посвящённых этой необходимой тогда жестокости. Но возвращение идеального языка и должно было быть связанным с жертвами.
Дальше шло несколько практических задач — и вот среди них он затруднился с двумя. Это были задачи о согласовании в одной фразе и о правильном употреблении обращения «вы» — с прописной и строчной букв.
Определённо, он помнил это место у Розенталя, помнил даже фактуру бумаги, то, что внизу страницы была сноска, но вот полный список никак не возникал у него в памяти.
Он молился и всё был уже готов отдать за это знание, и вдруг оно выскочило словно чёртик из коробочки в старинной игрушке, что хранил дед Эмиреску в комоде.
Кто-то наверху, в небесной выси, принял его неназванную жертву, и ему не задали ни одного дополнительного вопроса.
Он разговаривал с экзаменаторами, поневоле наслаждаясь своим правильным, по-настоящему нормативным языком.
«Назонов» — старинной перьевой ручкой вписал секретарь его фамилию в какой-то специальный лист бумаги. Комиссия не скрывала, что экзамен он сдал, хотя такое полагалось объявлять только после ответа последнего экзаменующегося.
Он отправился шататься по улицам. Счастье билось где-то в районе горла, как пойманная птица, и было трудно дышать.
Мальчик даже не сразу нашёл общежитие — так преобразился город в его глазах. Солнце валилось за горизонт, и стоящий в розовых лучах памятник Розенталю, казалось, приветствовал мальчика.
Он рассказал отцу о своей победе, и отец, как оказалось сдавший хуже, но тоже успешно, обнял его — кажется, второй раз в жизни. Первый был шесть лет назад, когда еле живого мальчика вытащили из Истра, уже вдосталь наглотавшегося стылой весенней воды.
Отец обнял его и сразу отстранился:
— Послушай, у нас проблема. Мама...
Мальчик не сразу понял — что могло быть с мамой?
— Она не прошла. Не сдала.
— К-как?!
Это было чувство обиды — случилось что-то несправедливое, и что теперь с этим делать?
— Почему?! Она мало учила? Она плохо выучила, да?
— Так вышло, сынок. Никто не виноват. Не обижай маму, она всё, всю жизнь отдала нам.
— А не надо было всё, зачем нам это всё? Надо, чтобы она была с нами, надо... — Мальчик заплакал. — Это она виновата, она!
Отец молчал.
Наконец мальчик поднял глаза и спросил неуверенно:
— Что же теперь будет?
— Мы остаёмся тут, мы с тобой. Я говорил с мамой, и она считает, что мы должны остаться. У тебя очень хорошие перспективы. Тебе нельзя упускать этого шанса. Мама тоже так считает.
Мальчик стоял неподвижно, а мир вокруг него завертелся. Мир вращался всё быстрее и быстрее, точно так же как мысли в голове. «Но ведь она же русская, русская, вот отец — молдаванин, и теперь их примут в гражданство, а она всегда была русская, её все в деревне так и звали „русская“, и бабушку, когда она была маленькой, дразнили „русской“, потому что она, купленная за помидоры, осела там с первой волной беженцев сразу после начала эпидемии. А вот теперь мама не сдала экзамен, но ведь её обязательно надо принять. Ведь она своя, она русская». Но металлический голос внутри его головы равнодушно отвечал: «Она не сдала экзамен». Кому могла помешать его мать в этом городе, на их Родине?..
Мальчик вошёл к маме. Нет, она не плакала, хотя глаза были красные. Но вот что неприятно поразило мальчика — её руки.
Мать не знала, куда деть руки. Они шевелились у неё на коленях, огромные, красные, с большими, чуть распухшими в суставах пальцами.
Он не мог отвести от них глаз и молчал.
А потом, так и не произнеся ни слова, ушёл в свою комнату.
На следующий день они провожали её на вокзале — разрешение на пребывание кончалось на закате. Счёт дней по заходу солнца был архаикой, сохранившейся со времён Московского каганата, но он не противоречил законам о русском языке, и его оставили.
Теперь на вокзале уже не было лозунгов, не играла музыка, только лязгало и скрипело на дальних путях какое-то самостоятельно живущее железо, приподнимались и падали вниз лапы автоматических кранов.
Они как-то потеряли дар речи, в этот день русский язык покинул их, и семья общалась прикосновениями.
Мать зашла в пустой вагон, помотала головой в ответ на движение отца: «Нет-нет, не заходите». Но отец всё же втащил в тамбур два баула с подарками — это были подарки, похожие на те, что мальчик находил в курганах рядом с мёртвыми кочевниками. Чтобы в долгом странствии по ту сторону мира им не было скучно, рядом с мертвецами, превратившимися в прах, лежали железные лошадки и оружие, посуда и кувшины. Мама уезжала, и подарки были не утешением, а скорбным напоминанием. Столько всего было недосказано и не будет сказано никогда.
Мальчик понимал, что боль со временем только усилится, но что-то важное было уже навсегда решено. Потом он будет подыскивать оправдания и, наверное, годы спустя достигнет в этом совершенства — но это годы спустя, потом.
Поезд пискнул своей электронной начинкой, двери герметично закрылись и разделили отъезжающих и остающихся.
Выйдя из здания вокзала, отец и сын почувствовали нарастающее одиночество — они были одни в этом огромном пустом городе, как два подлежащих без сказуемого. Никто не думал о них, никто не знал о них ничего.
Только Дитмар Розенталь на вокзальной площади на всякий случай протягивал им со своего постамента бронзовую книгу.
(чёрный кофе)
Кофе есть весьма обыкновенное питьё, даёмое и детям.
О воспитании
и наставлении детей (1783)
— Будете кофе? — Официантка наклонилась к самому уху старика.
Он поднял на неё белые выцветшие глаза и дёрнул плечом. Официантка ненавидела его в этот момент — придётся потратить полчаса, чтобы понять, чего он хочет. Старик приходил каждое утро и заказывал одно и то же: кофе с рогаликом или булочкой. То с рогаликом, то с булочкой. Но что сегодня... И она повторила ещё раз:
— Кофе?
Старик чётко выговорил слова, будто диктор учебного фильма:
— Кофе-малый, вместо рогалика коньяк на два пальца.
Коньяк он мог себе позволить, хотя пил всего два раза в год. Один раз — на День поминовения павших, а второй сегодня, в День милиции. Много лет, как не было никакой милиции, его товарищи давно превратились в пепел, всё переменилось.
И повсюду был кофе, вкус которого он узнал раньше многих. Теперь его можно было попробовать в любой забегаловке — но он застал иные времена.
Кофе он попробовал лет сорок назад.
Бронетранспортёр фыркнул, дёрнулся и рванул по проспекту, набирая скорость. Двадцать горошин бились в железном стручке, двадцать голов в сферических шлемах качались из стороны в сторону.
Рашида (тогда его никто ещё не звал Ахмет-ханом) взяли на задание впервые. Все смотрят на тебя как на чужака, все глядят на тебя как на недомерка, ты ничей и никчёмен — это было всего через месяц после натурализации. И поэтому лучше было умереть, чем совершить ошибку.
Грохотал двигатель — тогда на технике стояли ещё дизельные движки, электричество было дорого, — и вот Рашид слушал рёв, обнимал штурмовую винтовку, как девушку, стучал своей головой в шлеме о броню.
— Сейчас, сейчас. — Сержант положил ему руку на плечо. — Сейчас, готовься. Не дрейфь, парень.
Бронетранспортёр ссыпал на углу двух загонщиков, ещё двое побежали к другому концу улицы. Слева переулок, справа забор, впереди одноэтажный шалман. Машина взревела, окуталась сладким дымом и ударила острым носом в стальную неприметную дверь. Отъехала и снова ударила.
Дверь прогнулась и выпала из косяка — туда, в пыль, прыгнули первые бойцы социального обеспечения. Вскипел и оборвался женский крик. Ударили два выстрела. Рашид бежал со всеми, стараясь не споткнуться, — опаздывать нельзя, он молод, он самый младший, и он только что натурализован.
Ему нельзя опоздать.
Коридор был пуст — только два охранника, скорчившись и прижав колени к груди, лежали около развороченного проёма.
В ухо тяжело дышал сержант, резал плечо ремень винтовки.
Группа вышибала двери, проверяла комнаты и наконец уткнулась в новую стальную преграду. Скатали пластиковую колбаску, подожгли — и эта дверь, вынесенная взрывом, рухнула внутрь.
Сопротивления уже не было. Трое в комнате подняли руки, четвёртая — женщина — билась в истерике на полу.
На столе перед ними было то, за чем пришли бойцы. Ради этого несколько месяцев плели паутину капитаны и майоры, ради чего сержант мучил Рашида весь этот месяц.
В аккуратных пластиковых пакетах лежал коричневый порошок. Сержант наколол один из пакетов штык-ножом.
— Запомни, парень, — это и есть настоящий кофе. Лизни давай.
Рашид послушно лизнул — на языке осталась горечь.
— Противный вкус.
— Ну так без воды его никто не принимает.
И горький вкус остался на языке Рашида навсегда.
Прошло много лет.
Он видел много кофейных притонов — он видел, как в развалинах на юге города нищие наркоманы кипятят кофейный порошок на перевёрнутом утюге. Он видел, как изнеженные юнцы в дорогих клубах удаляются в туалет, чтобы в специальном окошке получить от дилера стакан кофе.
Потом картинка менялась — юнцы сначала хамили, потом сдавали друзей и приятелей, оптом и в розницу торгуя их фамилиями. Потом за ними приезжал длинный, как такса, электрокар с тонированными стёклами. Дело закрывали, а менее хамоватые и менее благородные посетители клубов отправлялись на кабельные работы.
Нищие кофеманы обычно молчали — терять им было нечего.
Коричневая смерть — вот что ненавидел Рашид Ахмет-хан. Тогда его ещё звали так, ещё год — и он сменит имя, он станет полноправным гражданином Третьего Рима. И никто не попрекнёт его происхождением.
А происхождение мешало, особенно на службе в Министерстве социального обеспечения. Кофе давно звали мусульманским вином.
Это был яд, который приходил с юга: там, на тайных плантациях, зрели зёрна. Там кофе сортировали, жарили и мололи.
На подпольных заводах стояли рядами кофемолки, перетирая кофе в коричневую пыль и удваивая его стоимость.
С юга текли коричневые контрабандные ручьи — вакуумным способом пакованные брикеты кофе перекидывали через границу с помощью примитивных катапульт, переправляли специальными воздушными шарами.
И каждый метр на этом пути всё более увеличивал стоимость коричневой смерти. Смерть двигалась к северу, запаянная в целлофан, будто в саван.
Человек не мог пройти через границу — умные мины превращали курьера в перетёртое мясо без взрыва. Но поток с юга, казалось, не нуждался в людях. Люди появлялись потом, когда возникали потребители, когда перекупщики сменялись покупателями.
Банды кофейников с окраин сходились на сборища, назначали своих смотрящих, выставляли дозоры. На любое движение сил Министерства социального обеспечения они отвечали своим незаметным, но действенным движением.
Ахмет-хан хорошо знал историю коричневого порошка. Для него он был навсегда связан с рабством — везде, где был кофе в старом мире, там плантация была залита потом и кровью раба. Миллионы работников, имен которых он никогда не знал и в правильности национальности которых можно было усомниться, положили свою жизнь за кофе. И вот это Ахмет-хан знал очень хорошо.
Коричневый бизнес был неистребим.
Не так давно начальство сообщило им, трудягам нижнего звена, что пришла новая эра.
Оказалось, что три студента-химика успешно выделили из кофейного сусла экстракт, который не нужно никуда возить. Они, повторив чикагский эксперимент Сатори Като, научились экстрагировать из кофе главную составляющую — белые кристаллы.
Один студент тут же погиб, попробовав продукт и по недоразумению превысив дозу. Двое других умерли через два дня при невыясненных обстоятельствах.
Но факт оставался фактом — теперь все жили по-новому.
Уходило старое время подпольных кофеен. Уходит время аромата и запаха, споров о том, нужен ли сахарный порошок, и если да — сколько его положить в кофейник.
Время ушло, и бандиты старого образца уступали место промышленной корпорации. Кофемахеры в кафтанах на голое тело, колдовавшие над раскалёнными песочными ящиками в потайных местах метрополитена, вытеснялись химиками в белых халатах.
Хейфец был человек с дипломом. Он получал особые стипендии, сутками не вылезал из библиотек — но по виду был похож на маленького мальчика, заблудившегося среди стеллажей. Четыре года он рисовал молекулярные цепочки, четыре года он складывал и вычитал, множились в его голове диаграммы состояний. Плавление и кипение бурлили в его мозгах — да только главными были алкалоиды, и триметилксантин в частности.
Людьми двигал кофеин — два кольца, кислородные и метильные группы, — все было просто, как в учебнике, но Хейфец понимал, что ему нет пути в этот внешне простой мир. Тайный, обширный мир кофейных корпораций. Его знакомый, делая плановый опыт по метилированию теобромина, вдруг получил белые кристаллы — опрометчиво, хоть и невнятно, похвастался на кафедре. Он пропал не на следующий день, а через несколько часов. Ни тела, ни следов его никто не нашёл. Гриша Хейфец тогда сделал для себя вывод — цивилизация не хочет удешевления продукта, она хочет, чтобы продукт был дорогим. Вот что нужно глупому человечеству, которое не улучшить.
По крайней мере, улучшение человечества в Гришины планы не входило.
Он только внешне походил на мальчика, он даже отзывался, если его так окликали, но внутри работали рациональные схемы — весь мир описывался цепочками химических реакций.
Его друзья, так же как он, тайно экспериментировали с кофейным зерном — работать приходилось ювелирно, чтобы обмануть телекамеры, моргавшие из каждого угла. Друзья сублимировали воду из коричневого порошка, меняя давление и температурный режим. Это нарушало его картину мира — кофе должен был дорожать, а не дешеветь.
Поэтому он как бы случайно проговорился знакомой на вечеринке — шестерёнки невидимого механизма лязгнули, встали в новое положение и снова начали движение.
Мальчик Гриша внезапно поменял тему работы. Ушёл к биологам в другой экспериментальный корпус, а вскоре снял для экспериментов маленький домик рядом с университетом.
Осведомитель переминался на крыльце — его положение было незавидным. Информация оказалась ложной, дом был чист, не было в нём решительно ничего, кроме мебели, пыли и продавленных диванов. И сомневаться не приходилось. Ахмет-хан сам вёл зачистку. Дом был пуст, но брошен недавно — даже кресло хранило отпечаток чьего-то тощего полукружия.
В подвале было подозрительно пусто — пахло помётом, по виду кошачьим. Но кошки разбежались, покинув клетки, сорвав занавески и исцарапав подоконник. На газоанализаторе мигал зелёный огонёк, мерно и неторопливо.
Ахмет-хан привалился к стене. Дело в том, что в доме тут и там гроздьями висел чеснок. Гирлянды чеснока струились по рамам, колыхались на нитках, свисавших с потолка.
Это было подозрительно — чесноком часто отбивали кофейный запах. Чеснок сбивал с толку служебных собак, да и газоанализатор в присутствии чеснока работал нечётко. Только пристанешь к хозяевам, ткнёшь пальцем в гирлянды и связки — тебе скажут, что боятся комаров. Комары — это был известный миф о существах, сосущих кровь по ночам. Комары приходили в сумерках и успевали до утра свести с ума укушенных и лишённых крови людей.
Никто не верил в комаров до конца, никто не мог понять, есть ли они на самом деле. В комиксах их представляли то как людей с крыльями, то как страшных зубастых монстров. Внутри телевизионного ящика то и дело появлялись люди, видевшие комаров, — но они показывались, как и сами комары, только после полуночи, в передачах сомнительных и недостоверных. Некоторые демонстрировали следы укусов по всему телу — но Ахмет-хан не верил никому.
Он верил только в одно — что чеснок в Городе используется для того, чтобы отбить запах. Это знает всякий. И чаще всего он используется, чтобы отбить запах кофе.
Кофе — вот что искала его группа социального обеспечения. Но подвал был чист.
За окном нарезáла круги большая птица, нет, не птица — это вертолёт-газоанализатор барражировал над кварталом. И всё равно — не было никакого толка от техники.
Оставалось только взять пробы и нести нюхачам в Собес. Там несколько пожилых ветеранов, помнящих ещё довоенные времена свободной продажи кофе, на запах определяли примеси — ходили слухи, что лейтенант Пепперштейн мог отличить по запаху арабику от робусты. Но никто, впрочем, не доверял этой легенде.
Всё дело было в том, что Ахмет-хану было действительно нечего искать в подвале — потому что всё самое ценное оттуда вынес мальчик Гриша.
Гриша прошёл по улице до угла спокойным шагом вразвалочку. Он издавна усвоил правило, гласившее: если сделал что-то незаконное, иди медленно, иди не торопясь, иначе кинутся на тебя добропорядочные граждане и сдадут куда надо.
Но, пройдя так два квартала, он не выдержал — и побежал стремглав, кутая что-то краем куртки.
Мальчик Хейфец бежал по улице не оглядываясь. Не спасёт ничто — ни вера, ни прошлые заслуги отца, первого члена Верховного совета, потому что он работал на ставших притчей во языцех хозяев кофемафии.
А на груди у него, будто спартанский лисёнок, копошился пушистый зверок.
Этого зверка искали араби и робусты и дали бы за него столько, что Грише не потратить ни за пять лет, ни за десять, — да только Гриша знал, что не успеет он потратить и сотой доли, как его найдут с дыркой в животе, с кофейной гущей в глотке. Так казнили предателей, а предателем Гриша не был.
Он бежал по улице и радовался, что дождь смывает все запахи — дождь падает стеной, соединяя небо и землю. Шлёпая по водяному потоку, водопадом падающему в переход, Хейфец пробежал тёмным кафельным путём, нырнул в техническую дверцу и пошёл уже медленно. Над головой гудели кабели, помаргивали тусклые лампы.
Зверок копошился, царапал грудь коготком.
Хейфец остановился у металлической лесенки, перевёл дух и начал подниматься. Там его уже ждали, подали руку (он отказался, боясь выронить зверка), провели куда нужно, посадили на диван.
И вот к нему вышел Вася Робуста:
— Спас кошку?
Хейфец вместо ответа расстегнул куртку и пустил зверка на стол. Зверок чихнул и нагадил прямо на пепельницу.
Вася Робуста сделал лёгкое движение, и рядом вырос подтянутый человек в костюме:
— Владимир Павлович, принесите кошке ягод... Свежих, конечно. И поглядите — что там.
Подтянутый человек ловким движением достал очень тонкий и очень длинный нож и поковырялся им в кучке. Наконец он подцепил что-то ножом и подал хозяину уже в салфетке.
Вася Робуста кивнул, и перед зверком насыпали горку красных ягод.
Зверок, которого называли кошкой, покрутил хвостом, принюхался и принялся жрать кофейные ягоды.
В этот момент Хейфец понял, что материальные проблемы его жизни решены навсегда.
Ахмет-хан сидел в лаборатории Собеса и стаканами пил воду высокой очистки. Старик Пепперштейн ушёл, и пробы для анализа принимал его сверстник Бугров.
Он звал его по-прежнему — Рашидом, и Ахмет-хан не обижался. У них обоих была схожая судьба: недавняя натурализация, ни семьи, ни денег — один Собес с его государственной службой.
У Бугрова в витринах, опоясывающих комнату, были собраны во множестве кофейные реликвии — старинные медные ковшики, на которых кофе готовился на открытом огне и в песочных ящиках, удивительной красоты сосуды из термостойкого цветного стекла, фильтрационные аппараты, конусы на ножках или фильтр, что ставили когда-то непосредственно на чашку, электрические кофеварки, в которые непонятно было, что и куда заливать и засыпать.
Чудной аппарат блистал в углу хромированным боком. Этот аппарат состоял из двух частей, и водяной пар путешествовал по нему снизу вверх — через молотый кофе. Набравшись запаха и кофейной силы, этот пар транспортировал их в верхнюю часть.
Старик Пепперштейн рассказывал сослуживцам, что по цвету кофейной шапки из этого аппарата он может определить стоимость и состав кофе до первого знака после запятой.
Но кто теперь смотрит на эти шапки — в эпоху растворимых кристаллов и суррогатного порошка.
— Ты слышал про легалайс? — спросил Бугров, наливая ещё воды.
— Про это дело много кто слышал, да только непонятно, что с этим будет. Вчера на совещании говорили, решён вопрос со слабокофейными коктейлями. Это всё, конечно, отвратительно.
— Знаешь, я иногда думаю, что кофе нам ниспослан сверху — чтобы регулировать здоровье нации. — Бугров был циничен, проработав судмедэкспертом десять лет. — Я вскрывал настоящих кофеманов, а ты только на переподготовке слышал, какая у них сердечно-сосудистая, а я вот своими руками щупал. Всех, у кого постоянная экстрасистолия, можно сажать.
Иногда я думаю, что наше общество напоминает котелок на огне: вскипит супчик, зальёт огонь и снова кипит. Я бы кофеманов разводил — если бы их не было. Да ты не крути головой, тут не прослушивается; а хоть бы и прослушивали — куда без нас?
Мы состаримся, и над нами юнцы жахнут в небо, как и положено на кладбище ветеранов, и всё — потому что нас некуда разжаловать. А вернее, никто не пойдёт на наше место.
Ахмет-хан соглашался с Бугровым внутри, но не хотел выпускать этого согласия наружу. Он был честным солдатом армии, которая воевала с кофеманами. Общество постановило считать кофеманов врагами, и надо было согнуть кофеманов под ярмо закона.
Это было справедливо — потому что общество, измученное переходным периодом и ещё не забывшее ужас Южной войны, нуждалось в порядке. Оно нуждалось в законе, каким бы абсурдным он ни казался.
Сам Ахмет-хан мог бы привести десяток аргументов, но главным был этот — невысказанный.
Красные глаза кофеманов, их инфаркты, воровство в поисках дозы — всё это было.
Но главным был общественный запрет. Нет — значит нет.
— Бугров, я сегодня видел странное место. Ни запаха, ни звука. Нет кофе в доме. А по всем наводкам это самое охраняемое место Васи Робусты.
— Бывает, — ответил Бугров, прихлебывая воду. — Может, запасная нора.
— Да нет, у меня чутьё на это. И подвал весь загажен. Клетки, правда, пустые. — Тут Ахмет-хан поднял глаза на Бугрова и удивился произошедшей в нём перемене.
— Клетка, говоришь... А большая клетка?
— Метр на метр. Их там две было — обе пустые, загажено всё...
Бугров поднялся и включил экран в полстены:
— Вот кто жил в твоём подвале.
Мохнатые звери копошились на экране, дёргали полосатыми хвостами, совали нос в камеру.
— Это виверра, дружок. С этой виверрой Вася Робуста делает половину своего бизнеса — она жрёт кофейные плоды и ими гадит. Их желудочный сок выщелачивает белки из кофейных зёрен, а само зерно остаётся целым. Цепочки белков становятся короче... А впрочем, это спорно. Главное, что одно зёрнышко, пропущенное через виверру, стоит больше, чем мы с тобой заработаем за год. Я тебе скажу: если бы ты поймал виверру, то был бы завтра майором.
— Ты думаешь, мне хочется быть майором?
Бугров посмотрел на него серьёзно:
— Если бы я думал, что хочется, не стал бы тебя расстраивать. Наша с тобой служба — что рассветы встречать: вечная. А человечество несовершенно — всё в рот тянет. Да много ли съест наша виверра, а?
Ахмет-хан вздохнул — жизнь почти прожита. Он помнил, как работал под прикрытием и в низких сводчатых залах сам молол кофе для посетителей. Он помнил старых гадателей, которые ходили между столами и предсказывали будущее по гуще. Гущи было много, и хотя глотать её не принято, но для вкуса настоящего кофе, густого и терпкого, плотного и похожего на сметану, она была необходима.
Тогда гуща текла из фарфоровой чашки, чародей отшатывался, смотрел на Ахмет-хана безумными глазами — а в подпольную кофейню уже вбегали десантники Собеса, кладя посетителей на пол...
И вот жизнь ему показывала снова, что все логические конструкции искусственны, а люди ищут только способ обмануться.
Он посмотрел ещё раз в глаза виверре, что кривлялась и прыгала на экране, и решил, что оставит её живого собрата в покое.
Хейфец смотрел на старика за соседним столиком, ожидая официантку. Известно было, что старик приходит в кофейню каждое утро. В этот раз он заказал коньяк, — видимо, день рождения или кто-то умер. У таких людей одинаковы и праздники, и похороны.
Хейфец всегда точно опознавал таких — тоска в глазах, свойственная всем не-нативам Третьего Рима. Но у этого была прямая спина: видимо, бывший военный, пенсия невелика, но на утреннюю чашечку чёрного густого кофе хватает.
(сайт без урла)
Владимиру Камаеву
Раевский добирался на церемонию долго и теперь дремал в капсуле, летевшей в тоннеле. По прозрачному колпаку бежали отсветы букв. В самой капсуле он отключил рекламу, хотя тариф от этого возрастал чуть не вдвое. Но Раевский мог себе это позволить. Однако жизнь большого города не отключишь, и по его лицу плыли чужие буквы, будто мухи. Вспыхнула красная строка: «Соамо, Соамо, Соамо...» Это, как он помнил, был какой-то знаменитый художник. Потом стало светло, капсула уже летела через искусственный лес, огней стало меньше, и он открыл глаза.
Похороны были модные — с превращением в дерево. Вдова сама посадила саженец, отчасти состоявший из покойного мужа. Это было недорого — сублимированный прах, модифицированный росток... Подробности Раевского не интересовали — до поры до времени, конечно.
Работники лесного кладбища стояли с лейками наготове. Раевскому тоже дали лейку, и он покорно полил саженец, в который превратился его профессор. Вместе всё выглядело довольно мило: целая роща на краю кладбищенского поля теперь шелестела листьями. Раевский, вернувшись назад и переминаясь во втором ряду, старался не думать, что происходит в случае второй смерти — естественного умирания дерева. Хотя сейчас повсюду такие технологии, что, кажется, и дерево может быть бессмертным.
Была и другая мода: мёртвое тело отправляли в космос, и там оно превращалось в звёздную пыль. Как вариант рассматривался и метеор, и родственники в назначенный час, вернее, в назначенную секунду смотрели, как их дедушка входит в плотные слои атмосферы.
Раевский, чтобы убыстрить время, думал: «Забавно, если бы похороны проходили как раньше, когда на них мог прийти кто угодно. Вот семья рыдает, всё идёт чинно и торжественно, как у приличных людей. И тут на гроб бросается молодая незнакомка: „Витя, куда ж я без тебя!“ Её уводят, а через три минуты появляется другая — и снова на гроб: „Витя! Витя!“ За ней — третья, четвёртая... На шестой родственники начинают скучать. У некоторых появляются мысли бросить всё и устроить поминки на Мальцевском фудкорте. Сколько стоит сейчас столик на Мальцевском фудкорте? Непонятно. За поминки в антикварных интерьерах сейчас можно умереть. Впрочем, среди этой публики такое невозможно». Раевский посмотрел на очередь с лейками и продолжил: «Вот ещё интересная тема — представление об удачной смерти. Сейчас это чистая больничная палата и множество родственников с одухотворёнными лицами (две трети на экранах). Нет, есть ещё тип смерти в бою, за други своя — так обычно герой второго плана направляет свой космический истребитель в центр инопланетного звездолёта.
Или смерть на природе. Где-то читал про старика, что переходит в иное измерение в саду под кустом».
Очередь заканчивалась, и скоро можно будет уйти. Но нет, со стороны появилась группа коллег, кажется, это начальство — судя по тому, как вытянулись приглашённые рядом. Распрямился и он, но продолжил думать о своём.
Раевскому всегда был сомнителен пафос мужского мифа «умер на женщине — настоящий мужик». Он понимал, что известное напряжение сил провоцирует такой исход, но не все так стильно, как может показаться. У этого пафоса, имеющего давние корни (например, легендарная история о каком-то генерале, скончавшемся у веселой дамы в гостинице, а, понятное дело, сам миф о красоте такой смерти куда древнее), есть и оборотная сторона — с престарелым мертвецом разберутся высшие силы, но вот каково женщине в объятиях коченеющего любовника? Понятно, правда, что в прежние времена с мнением женщины по этому поводу никто не считался. Раевский наблюдал след этого образа в застольях, в каких-то архаичных горских тостах, вообще в представлениях о «хорошей смерти».
Нет уж, прочь-прочь, мужские радости. Да здравствует грядка с огурцами и тихая смерть грибника в лесу! В идеале нужно, чтобы тело съели ежи, но это уж не всякому повезёт. Где сейчас взять невиртуальный лес — непонятно.
Друг его говорил, что единственный выход — одиночное подводное плавание с аквалангом.
В результате от человека не остаётся вообще ничего. Какой-то юрист Корпорации так нырнул, и не поймёшь — то ли он теперь живёт в безлюдных землях, то ли его давно съела морская живность.
Так или иначе, для мёртвых вокруг было мало места, а людей расплодилось много. И из этого множества вышло изрядное количество людей изобретательных. С их помощью и мёртвые, и живые занимал…