Время любить

Оглавление
Часть I
Часть II
Примечания

 

Philippe Hériat

Le temps d’aimer

 

Перевод с французского Надежды Жарковой

 

Иллюстрация на обложке Елены Капич

 

Эриа, Филипп.

Время любить: роман / Филипп Эриа; [пер. с франц. Н. Жарковой]. — М. : Издательство АЗБУКА, 2026. — (Все счастливые семьи).

 

ISBN 978-5-389-34711-3

 

16+

 

На пороге своего сорокалетия Агнесса Буссардель может считать себя вполне состоявшейся женщиной. Она воспитывает чудесного сына, который относится к ней с трепетной любовью и доверием. У нее есть уютный дом, скрытый от посторонних глаз. Она стала успешным декоратором, и ее работа пользуется большим спросом.

Агнесса разочаровалась в любви, и теперь ее совершенно не заботит одиночество. Поэтому, когда в ее жизни появляется мужчина, готовый пойти с ней по одной дороге, не посягая на ее свободу и мечты, Агнесса боится сделать шаг навстречу.

Но, возможно, для сильной и прекрасной Агнессы Буссардель пришло время открыть свое сердце и наконец-то почувствовать себя любимой женщиной.

 

© Éditions Gallimard, Paris, 1968

© Жаркова Н. М., наследники, перевод на
русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление
ООО «Издательство АЗБУКА», 2026

ЧАСТЬ I

Началось все в тот самый день, когда мой сын вернулся из города, получив по математике плохую отметку. Впрочем, я должна была ждать этой неприятности: математика и он… Но тогда еще я не могла предвидеть, что все это будет иметь продолжение и будет тянуться долго, по сей день.

Как и всегда, в положенный час я услышала шаги Рено, он прошел через весь дом, никуда не заглядывая, только шагал не так легко, как всегда, и, проходя мимо кухни, крикнул:

— Мама дома?

Вот уже год, нет, пожалуй, даже два, как он перестал звать меня «мамми», а я его «Рокки».

— В саде, — ответила Ирма со своим варским акцентом.

Я обернулась. И увидела сына. Он вышел из полутьмы зала и сразу попал в зеленый сумрак, под тень шелковиц, где я сидела, и по его лицу я тотчас догадалась: что-то неладно, но я притворилась, что ничего не замечаю.

— Уже? Присядь-ка.

Я притянула его к себе и усадила в плетеное кресло. Полулежа в шезлонге под сводом ветвей, куда каждый вечер из долины наползал поток необъяснимой прохлады, я не шевелилась, было лень. И произнесла самую банальную фразу, какой обычно подбадривают собеседника:

— К вечеру стало все-таки полегче. А днем просто ад какой-то. И ведь только-только начался май, а жара как в июне. Непременно свезу тебя завтра к морю.

Но Рено не клюнул на мое предложение, хотя мне самой оно казалось заманчивым.

— Не собралась даже посмотреть, что делается у меня на стройке, они там никак не раскачаются. Впрочем, сегодня суббота! Баста!

В этот спокойный час, когда птицы уже замолкают, мой голос звучал особенно четко. Чуть слышное эхо, отбрасываемое стеной фасада, выходившего на восток — она первая к вечеру отдавала накопленный за день зной, — подчеркивало каждое мое слово. Потом я не раз припоминала это вечернее эхо, еще долго оно перекатывалось волной в моей памяти, и пришлось признать, что оно было неким предупреждением. Как могла я тогда же не насторожиться? Но в тот момент я была как глухая, как слепая; день кончался привычно и счастливо, я увидела сына, и это-то усыпило мои предчувствия.

Рено упорно молчал, стиснув губы, чуть вздернув подбородок; его черные, как агат, глаза утратили обычную живость взгляда, что служило у него признаком великой озабоченности. Но этот загадочный и важный вид был для Рено вполне естественным, перешел к нему по наследству от настоящего отца и вовсе не означал, что мой сын размышляет о чем-то не по возрасту серьезном. Я сильно подозревала, что во всех его секретах есть немалая доза школярства.

— А ты, значит, вполне в форме и выдержал по такой жаре зубрежку?

Рено сел, и я поняла, что сейчас он заговорит.

— Знаешь, я по математике последний в классе.

Вот оно что, оказывается, дело только в этом.

— Что ж, бывает. Возьми, к примеру, меня. Я была самой последней из тридцати восьми. Правда, я была моложе тебя, мне было лет тринадцать.

— Что тут общего? А потом, девочкам…

Голос уже стал мягче. Неужели он боится святого материнского гнева? Но, слава богу, я, столько натерпевшаяся в свое время от материнского да и отцовского гнева, жившая по родительской указке, — такой глупости не совершу! А Рено тем временем совсем отмяк.

— Ты пойми, через три месяца мне сдавать экзамен. Если дело пойдет так же, меня из-за математики не допустят.

— Значит, нужно что-то предпринимать. Я-то знаю что, а ты?

— Потому что ты тоже беспокоилась, да? А ведь мне ничего никогда не говорила.

— Ждала, когда ты сам скажешь.

Но он хранил молчание. Его зрачки, их вновь застывшая чернильность впились мне в лицо. Взмахнув рукой, я порвала невидимую нить, протянувшуюся между нами. Запретить сыну так смотреть я не имела права, но не любила, когда он так на меня смотрит. Он замыкался в этой неподвижности, и он, такой близкий мне душой и телом, в какой-то миг, всего на один миг вдруг приобретал надо мной грозную власть мужской отчужденности, присущей даже подросткам.

— А знаешь, ты обращаешься со мной совсем не так, как другие матери.

Я вздрогнула. Уж, кажется, давно пора было привыкнуть к неожиданным поворотам его мысли, и все-таки всякий раз они заставали меня врасплох.

— Я знаю, что говорю. Мальчики часто рассказывают о своих матерях. Я же вижу разницу.

Мне была воздана дань уважения, и я радовалась тому, что минутная неловкость исчезла. Обращалась с ним совсем не так, как другие матери…

Немало я для этого постаралась! Но я уважала своего сына и его непосредственность, не видя в ней ничего смешного. Через мгновение я уже овладела собой.

— Пойди скажи Ирме, чтобы она дала нам по стакану холодного оршада. Будем как провансальцы, упьемся миндалем. И приходи скорее обратно, поболтаем! — бросила я ему вслед.

Рено вернулся уже в шортах и сандалиях и без дальних слов сообщил мне, что давно отставал по математике.

— Но теперь мне окончательно каюк, теперь не догнать. Разве что чудом смогу выбраться. А чудеса…

— Представь, я тоже не очень-то верю в чудеса. Предпочитаю земное вмешательство. Кого-нибудь, кто сумеет нам помочь.

— Значит, ты это имела в виду?

Да, именно это. Мысль эта уже давно пришла мне в голову. Рено успешно шел по латыни, греческому и особенно по французскому языку, и отчасти поэтому мы перебрались в город, расположенный неподалеку от университета, славящегося своим филологическим факультетом. Но математика, математика… Еще мальчиком на нашем уединенном острове он с трудом научился считать. И я не могла упрекать сына в антиматематическом направлении ума, напротив, видела в этом своеобразное подражание, если только не прямую наследственность. Все мои ученические годы, и Рено это знал, прошли под знаком отчаянной ненависти к математике, к которой я не имела никаких способностей, а главное, и не стремилась ее понять из чувства противоречия, так как вся наша семья превозносила математику, превознося ее главным образом за то, что в ней есть цифры, а цифры, как известно, насущный хлеб бережливости. Двадцать лет спустя, когда я нежданно-негаданно сделалась декоратором, потом специализировалась на восстановлении местных старинных зданий, я убедилась, что существенный пробел одностороннего образования мешал мне в спорах с подрядчиками, да и сейчас мешает.

— Понимаешь, — проговорил Рено (это «понимаешь», которым он начинал почти все свои фразы, вошло у него в привычку, и я догадывалась, что с помощью этого «понимаешь» он старается установить между нами более тесное понимание). — Понимаешь, как бы я ни старался, какие бы отметки в течение года ни получал по французскому языку, по латыни, по греческому, по английскому, даже по истории, все равно в конце концов в день экзаменов алгебра и геометрия меня загубят.

— А мы не дадим тебя загубить.

Он улыбнулся впервые после возвращения из лицея, но тут же снова вспомнил что-то неприятное и покачал головой.

— Брать уроки у учителя математики — это же скучища.

— Почему же именно у учителя?

— А у кого же тогда?

— У ученика, только старших классов.

— У математика?

— Хотя бы. Есть же у вас в лицее какой-нибудь ученик, который дает уроки, чтобы улучшить свое материальное положение.

— Есть, — согласился он. — Но предупреждаю, все математики воображают, будто вышли прямо из ляжки Юпитера.

— Попытаемся найти такого, который не воображает, будет еще забавнее. А как, по-твоему, разве не интереснее тебе заниматься с приятелем семнадцати-восемнадцати лет, чем с тридцатилетним стариком?

Рено повернулся, посмотрел на меня, потом на сосновую рощу, идущую вверх по косогору, после чего с серьезным видом отхлебнул глоток ледяного оршада и, очевидно, взвесив все за и против, сказал:

— Это идея.

Молчал ли он, говорил ли, все носило на себе следы его одинокого детства. С первого дня его рождения мы жили только вдвоем, и я нередко с опаской думала, не сказалось ли это постоянное одиночество на его характере, не расслабило ли его. Но он был настоящим мальчишкой и постепенно на моих глазах мужал, рос. И теперь отрочество брало свое. Не было в Рено ни каких-то особенных талантов, ни тщеславных притязаний, зато в нем чувствовалось noli me tangere [1], что равно относилось как ко мне, так и ко всем прочим. Самым редкостным благом, пожалуй, единственно надежным в нашей с ним уединенной жизни, был врожденный инстинкт моего сына, не позволявший ему прибегать в отношениях со мной к ребяческой дешевой разнеженности и мелкотравчатой откровенности, которая сплошь и рядом у единственных сыновей, воспитанных матерью, становится как бы вторым дыханием, дыханием психического свойства. И он сам не слишком держался за свое детство, да и я тоже не пыталась продлить его. Он удачно избежал опасности стать слишком зависимым от меня, а я — опасности слишком распоряжаться им, к чему у меня, несомненно, имеется склонность. Далось мне это не без труда, но, стремясь уважать его натуру, я несколько утратила свою и, как многие женщины, нашла в этом удовлетворение: забыла о себе.

Но как только мы заговорили о лицее, я увидела, что Рено рассеянно смотрит куда-то вдаль на сосновую рощу — то ли он надеялся обнаружить среди стволов силуэт неведомого репетитора, то ли думал о контрольной работе, которую ему вернули в присутствии всего класса и под которой красным карандашом была выставлена отметка, отбросившая его на последнее место. Я встала.

— А знаешь что? Давай-ка поужинаем пораньше и сходим вдвоем в кино. Хоть отвлечемся немного.

— Ох уж ты! — И Рено, на чьих губах я не могла вызвать даже улыбки, расхохотался во все горло. — Нет, они правы, твои деятели, когда говорят, что ты всегда всех обойдешь. Только я в шортах, пойду надену джинсы.

— Оставайся в шортах, вас, таких, что показывают голые ляжки, хватает. А гляди-ка, по-моему, они у тебя за последнее время здорово окрепли.

— По-моему, тоже, — охотно согласился Рено. — Это из-за баскетбола.

Он согнул колени, чтобы нам обоим удобнее было разглядывать его ноги, потом вытянул их, расставил в виде ижицы, напряг мускулы и сам пощупал их не без удовольствия.

Прошло много лет, а до сих пор я помню, какой фильм давали тогда в нашем любимом кинотеатре. Главную роль играл американский актер новейшей кинематографической школы, и, если судить по стечению публики, местная молодежь, очевидно, многого ждала от этого зрелища. Не будь у меня тайного замысла во что бы то ни стало развлечь своего сына, пожалуй, я пожалела бы о том, что мы сюда пришли; чем меньше я буду придавать значения его неудаче с математикой, тем легче он согласится на предложенное мною средство спасения. Но, с другой стороны, я была не прочь еще раз вникнуть в яростную жажду жизни нынешних юнцов в ее кинематографическом воплощении, сидя рядом с сыном и зная, что пока сумела его уберечь.

Мы уселись на свои места, и, как только погас свет, Рено завладел моей рукой. Это уж никак не было в его привычках. Я разрывалась между чувством радостного волнения и гордостью при мысли, что могу вести сына куда захочу. Но осторожность, осторожность! Не должен он, недоверчивый, как жеребенок, видеть мое оружие, а уж тем паче мое торжество. Когда после кинохроники снова зажегся свет и я хотела было принять руку, он вцепился в нее еще крепче. Взглядом, движением подбородка я, улыбаясь, показала ему на соседей. Но он только пожал плечами.

— Плевать мне на них с высокого дерева.

— Тебя же примут за моего возлюбленного.

— А разве я тебя не люблю?

Во время фильма, который показался мне бесконечно длинным в этом душном зале, Рено выпустил мою руку, но когда именно? Однако, вспоминая об этом сейчас, я еще чувствую на запястье это нежное касание, такое, казалось бы, банальное в темноте кинотеатра, но никогда этим минутам не суждено было повториться.

После нарочитого нагнетания кинокадров и тесноты при выходе из кинотеатра взбурлил людской водоворот, растекся по тротуарам и мостовой, вскипел, разбился на отдельные ручейки, и вот уже затрещали мотороллеры, стреляя, несомненно, в честь тех самых мотоциклов, что бороздили экран.

— Давай переждем на террасе кафе и закажем мороженое. Неохота в такой давке садиться за руль.

Под сводами платанов, освещенных электричеством, помещалось миленькое кафе, зеленое с золотом, славящееся на весь бульвар и в сезон закрывающееся позже других. Здесь можно было подышать воздухом ночной прохлады и воздухом студенческой молодежи, уже давно вытеснившей прежнего завсегдатая — буржуа. Порывы ветерка налетали, играли моими волосами. Рено уже не говорил о фильме: очевидно, то, что показали нам, его не задело. Он смотрел на снующую вокруг нас публику, кланялся товарищам, а я наслаждалась минутой счастья. Да и как же не быть мне безоблачно счастливой? Я уже успела сжиться с тем, что лишена, как принято говорить, женской жизни, перестала интересоваться мужчинами моего возраста или старше и вот сумела же в сорок лет добиться подлинной близости с юношей, который принадлежит мне целиком, с мальчиком, с собственным своим сыном.

Мне захотелось посмотреть на него, отдохнуть душой, глядя на дорогое мне лицо, но тут он сказал:

— Сейчас на бульваре стало потише. Пустишь меня за руль?

Наша машина одним махом промчалась по боковой улице, и после внешнего бульвара навстречу нам понеслись просторы. Городская жизнь отступилась от нас, мы возвращались в наше царство. Всякий раз, будь то ночью или днем, покидая город этим более коротким путем, через окраину, я как бы попадала в чужую, новую страну. Она не обманывала моих ожиданий и, когда вечерами я возвращалась домой к сыну, с первыми же оборотами колеса становилась мне наградой за долгий день работы. Порывы ветра, налетавшие сразу же за акведуком, выметали из головы нудные разговоры с агентами по продаже недвижимого имущества, с подрядчиками, поставщиками, клиентами — уже совсем невыносимыми спорщиками. Тогда я забывала замороженную стройку, отсутствующих или отлынивающих от работы каменщиков, их вечное стремление отложить сегодняшние дела на завтра — такова оборотная сторона провансальской медали. Домой я приезжала с ясной головой, с радостной усмешкой на губах и ничем не давала понять Рено, что у меня, кроме забот о нем, есть еще и свои дела, свои нерешенные вопросы, усталость, нелегкий заработок, о чем он, очевидно, догадывался и был мне за это благодарен. В основу его воспитания я положила золотое правило — избавить сына от того, в чем я пробарахталась все свое детство или, проще говоря, что искалечило мне всю жизнь. Программе этой стараются следовать многие родители, но редко кто из них выполняет ее с неукоснительной точностью. Кроме, пожалуй, одного ее пункта — ненужного попустительства.

Нынче ночью при свете луны, такой яростно яркой, что дорога превращалась в туннель, сплетенный из густых теней, этот процесс перехода в чужую страну произошел, по-моему, еще быстрее и был еще резче. Машину вел Рено, поэтому я могла без помех наслаждаться минутой. Мы миновали сосновую рощу, бугристую, беспорядочную, задавленную серыми утесами, казавшимися при луне совсем белыми, выбрались на знакомую дорогу и замолчали. Я думала. Итак, типично парижское животное, превращенное старанием семьи и самой жизнью в медведицу, я окончательно осела в этих далеких краях со своим медвежонком. Я жаждала, искала, но не сразу обнаружила теперешнее свое убежище. По правде сказать, я просто кочевала с места на место с тех пор, как покинула свой остров. Тот самый остров, где скончался мой муж, где родился Рено, где мы прожили с ним более десяти лет, тот самый остров, в почву которого, как мне казалось, я пустила глубокие корни. Изгнанная оттуда происками родной матери, я укрылась в маленьком городке, возвышавшемся над морем, где надеялась найти себе тихий приют; но через три года старый городок стал потихоньку выживать меня, когда его с боя взяли картинные галереи, антиквары и ночные клубы, а довершили дело моего изгнания деятели кинематографии, разбившие неподалеку свой стан.

Но гнала меня также и мысль о том, что поблизости от нашего жилья должен находиться хороший лицей, куда Рено мог бы ездить один без провожатого на мопеде, потому что дела мои ширились и я не могла каждый день отвозить в школу сына и встречать его после окончания уроков. Поэтому-то я и старалась уйти подальше от смертоубийственных шоссе. Странная это была погоня за новым очагом, предпринятая женщиной, вырванной из родной почвы и таскавшей за собой своего ребенка, свою служанку и свою мебель. Иной раз я говорила себе: «Такова расплата за твое происхождение, дочь моя, не надо было бежать из наших ленных владений». Но я и думать не могла о том, чтобы туда вернуться. Я опасалась парижского воздуха и климата Парижа для Рено, выросшего под легким крылом мистраля, да и приобретенный мною профессиональный опыт вряд ли пригодился бы в столице. Не говоря уже о том, что мне отвратительно было жить вблизи от нашей семьи, пусть даже я буду избегать с ними встреч. Приходилось снова пускаться на поиски.

Портовые города, отравленные, изуродованные, отталкивали меня еще и потому, что в каждом таком городе берег моря сжат кольцом вновь отпочковывающихся кварталов. Одно время я подумывала о долине, расположенной напротив моего острова и хорошо мне известной, где с незапамятных времен разводили фрукты и добывали соль, но я знала: она тоже заражена зудом строительства жилых кварталов. Постепенное опошление Лазурного берега, непрерывное размножение огромных зданий-муравейников, которые залезают в сосновые рощи, сползают к самому берегу, превращают порты и бухты в миниатюрные Бразилиа, их несметные полчища, которые, чем ближе к сердцу Ривьеры, тем становятся гуще, погнали меня теперь уже с востока на запад. Все эти Ниццы, Эстерели и Моры были не для меня. Меня соблазнило селение, расположенное неподалеку от моря на крутом склоне, потому что я люблю крутизну; мне нравились тесные домики эпохи Возрождения, которые там можно было приобрести. Но я узнала, что внизу, у подножия, буквально на расстоянии человеческого голоса, решено в ближайшее время построить площадку для посадки вертолетов. Тогда я остановила свой выбор на маленькой ферме, прилепившейся к склону холма, откуда открывался вид на море и на бухточки, пригодные для купания. Но я уже была начеку и, расспросив виноградарей и рыбаков, скоро узнала о надвигающейся на них беде. Крупное общество химических препаратов решило спускать отбросы производства прямо в море напротив селения. В борьбе против этой багровой грязи образовался целый фронт сопротивления, люди забили тревогу, собирали подписи под петициями, где ссылались на загрязнение вод, на гибель планктона и фауны; меня тоже попросили подписаться. Я подписалась и отказалась от маленькой фермы.

А между тем время не ждало. Приближались каникулы, и, если я хотела отдать Рено в другой лицей, надо было его туда записать, но прежде всего определить, куда записывать. Тогда я решила: будь что будет. Постепенно удаляясь от берега моря, я отступала вглубь страны и очутилась в главном городе провинции, издавна пользующемся доброй славой университетского центра, и сумела записать сына в тамошний лицей. К октябрю я наняла в городе квартиру и думала: «Раз надо, дом-то я всегда найду».

Рено со своей способностью, а может, и привычкой довольствоваться в повседневной жизни собственным обществом уже акклиматизировался в новом лицее, у меня тоже после нашего порхания с места на место стала появляться клиентура, а дома я все еще не нашла. И продолжала кружить по окрестностям. Я упрекала себя за свои маниакальные идеи, а возможно, под влиянием профессии я стала слишком разборчивой в выборе местности. По опыту я уже знала, что дома реставрировать можно, а вот местность нет. Я пересмотрела десятки поселков и в каждом обнаруживала один и тот же порок. Огромный индустриальный комплекс с его марсианским пейзажем широким фронтом наступал на этот край, дышавший древней культурой и историей; газгольдеры, нефтепроводы, домны, терриконы, клубы грязной охры штурмовали горизонт, и, когда за углом деревенского дома подлинной провансальской постройки или за завесой кипарисов я не видела их воочию, — я их себе воображала. Поганя всю прелесть вечернего часа, ядовитое дыхание выдавало присутствие завода, о котором я и не подозревала. Повсюду я видела лишь угрозу и грубое вторжение в оскорбленную природу. Повсюду я натыкалась на бога практицизма.

— Мадам, я прекрасно знаю, что могло бы вас устроить, — сказал мне как-то директор главного агентства по продаже недвижимого имущества, к которому я иногда обращалась по делам моих клиентов и которому я надоедала своими собственными заботами. — Я знаю, что вам подошло бы: я имею в виду особнячок в Фон-Верте, каким он был сорок лет назад. Я видел его еще в детстве, но, боюсь, он уже не существует.

— Фон-Верт?

— Да. И я сказал: особнячок, а не сельский дом. Вам это различие понятно.

— А он имеет ярко выраженный архитектурный характер?

— Больше чем характер — стиль.

— А какая эпоха?

— Середина восемнадцатого века. Но, ради бога, не разжигайте зря свое воображение. Вряд ли от дома что осталось.

— Вы сделали все, мсье Рикар, чтобы разжечь мое воображение. Покажите мне, пожалуйста, по карте, где он находится.

— Где находился, — поправил меня мсье Рикар и развернул карту масштаба 1:50000. — Вот здесь, смотрите. Ого, всего двенадцать километров езды, не считая двух-трех километров проселками, которые идут вверх и налево, вот здесь, смотрите.

Первый визит в Фон-Верт я нанесла одна и, сидя за рулем, твердила себе: «Только не увлекайся. Прежде всего будем реалистичны». Мне пришлось бороться против этой любви с первого взгляда, вспыхнувшей во мне еще на подъезде к Фон-Верту. А вспыхнула она из-за местоположения, пустынности и кругозора, из-за развалин стен, полоненных плющом, — лишь только я их обнаружила, я тут же нашла, вернее, пожелала найти, что они полны изящества. Больше того, я почувствовала укол реставраторской страсти, которой, признаюсь, мне не всегда хватало, когда клиенты делали мне малопривлекательные предложения. Я навела в городе справки, перерыла все архивы, отыскала два карандашных рисунка без подписи, на которых мой особнячок был изображен уже ветхим и полуразвалившимся, с вылезавшими из-под обсыпавшейся штукатурки камнями, уже сведенным к рангу бедной фермы, но еще с четырьмя квадратными башенками, еще крытый круглой черепицей, с множеством дверей и окон, заложенных кирпичом, но еще различимых на фасаде, как…